Все записи
МОЙ ВЫБОР 06:41  /  3.04.21

204просмотра

Часть третья. Глава 11

+T -
Поделиться:

Последняя коронация?

Что происходило в Иваниане после смерти Сталина? То же, конеч­но, что и в стране. Она переживала десталинизацию. Медленную, спотыкающуюся, неуверенную, но все-таки десталинизацию. Ухо­дила в прошлое милитаристская апология опричнины. Исчезали полубезумные страсти «всемирного католического заговора» про­тив России. Положен был конец «идеализации Грозного», т.е. его моральному оправданию. Снова входила в моду знаменитая фор­мула С.М. Соловьева «Да не произнесет историк слова оправдания такому человеку». Короче говоря, словно после дурного сна, воз­вращалась Иваниана обратно — в родные соловьевско-платоновские пенаты.

Конечно, происходило всё это не само собою. Как мы скоро уви­дим, много серьезных и мужественных людей приложили к этому ру­ку. Были жаркие дискуссии и жестокая критика и было разочарова­ние, даже отчаяние. Но все-таки создавалось впечатление, что опять, как в начале XX века, драма уходит из Иванианы. И снова пре­вращается она в далекое от политических бурь, умеренно респекта­бельное академическое занятие.

Казалось бы, лучшего свидетельства этому, нежели первый но­мер популярного журнала «Родина» за 1994 год, и не требуется. Там под рубрикой «Сотворение России. XVI век» обсуждались, между прочим, те самые вопросы, что и в эпохальной дискуссии 1968-1971 гг. в журнале "История СССР", подробному описанию кото­рой посвятили мы целую главу. Обсуждали, то есть, превратности русского абсолютизма, и ужасы опричнины, и «деиванизацию» стра­ны после смерти тирана. В обсуждении, наряду с серьезными экс­пертами из Англии и Америки, приняли участие и такие звезды оте­чественной историографии, как Сигурд Шмидт и Борис Флоря.

И тем не менее нисколько не напоминало это обсуждение знаме­нитую дискуссию 60-х. Прежде всего потому, что никакой, собствен­но, дискуссии и не было. Было множество любопытных, но никак не связанных между собою эскизов, скажем, о роли политического кол­довства при московском дворе или о том, как правильно называть российскую державу XVI века. Короче, построена была публикация, скорее, в жанре «отовсюду и обо всём». Штиль, одним словом.

При всем том внимательного наблюдателя на грани тысячеле­тий, наученного опытом такого же штиля в начале XX века, не поки­дает тревожное ощущение, что академическое спокойствие это об­манчиво, что точка в Иваниане не поставлена и новые Випперы и Смирновы еще ожидают российскую историографию за очеред­ным неожиданным поворотом в судьбах страны. Возможно, наблю­датель ошибается и третья коронация Ивана Грозного в 1940-е и впрямь окажется последней. Однако...

Однако так и не создана до сих пор альтернативная концепция Иванианы, способная объяснить само её происхождение. И столь авторитетный историк, как Р.Г. Скрынников, продолжает из книги в книгу рассуждать об «измене Курбского», и популярный публицист А.А. Проханов по-прежнему предпочитает царя Ивана князю Анд­рею. И А.Н. Сахаров, отчаянно отрекаясь в томе VIII от опричнины, по-прежнему не объясняет читателю, почему не так уж давно он столь же отчаянно её защищал, сравнивая с «восточной деспотией» в Англии XVI века. И по-прежнему не спешат российские историки выступить публично в защиту как князя Андрея, так и английского абсолютизма. Короче, масса недосказанного остается еще в много­вековом споре о Грозном царе.

Дело читателя, конечно, соглашаться с наблюдателем или с жур­налом «Родина». Мое дело показать, что происходило в Иваниане непосредственно после смерти знаменитого диктатора XX века.

Мятеж Дубровского

Начиналось всё как обычно. В стройных рядах апологе­тов опричнины обнаружилась вдруг ересь. Собственно, была она там всегда, но, едва забрезжила оттепель, еретики заговорили вслух. Поначалу лидеры апологии, возмущенные до глубины души этой, почти государственной, по их представлению, изменой, дали, конечно, еретикам суровый отпор. (Мне, между прочим, самому пришлось испытать его суровость на выпускных экзаменах в Мос­ковском университете). Но отпор не помог. Ересь оказалась зарази­тельной. И поскольку сжечь первых инакомыслящих было теперь за­труднительно, на смену им пришли новые. И стало их так много, что в один прекрасный день казавшаяся неколебимой милитаристская апология вдруг рухнула. Нечто подобное произошло в XVI веке после смерти одного тирана и вот случилось опять в XX после смерти друго­го (то же самое, как увидит читатель второй книги трилогии, произо­шло и после смерти Николая I).

Уже из этих примеров понимаем мы вполне отчетливо, почему не стала Россия восточной деспотией — ни чингизханской, ни визан­тийской. Перманентная тирания оказалась в ней невозможна. Слиш­ком сильна была для этого традиция Сопротивления. Слишком глу­боко уходила она корнями в тысячелетнее европейское предание России. Вопреки постмодернистам, никто эту традицию задним чис­лом не «изобретал». Ибо работала она, как мы видели, не только после смерти Сталина в XX веке, сокрушая милитаристскую аполо­гию опричнины, и не только в XIX, подрывая железные постулаты го­сударственной школы (Ключевский), но и в XVIII (Щербатов), и в XVII (Крижанич), и даже в самый разгар опричнины (Курбский). В этом смысле оказалась она столь же реальной и естественной в XX веке, какой была в XVI.

Впрочем, В.Н. Шевякова и С.М. Дубровского в 1956 году меньше всего волновали такие абстрактные материи, как постмодернизм с его «изобретенными традициями». Они просто восстали против опричного наследия в советской историографии так же, как в свое время М. Катырев или И. Тимофеев беспощадно обличили Грозного царя в первое русское Смутное время в начале XVII века. «Ивана IV необходимо рассматривать, — заявили мятежники, — как царя по­мещиков-крепостников... личность Ивана заслонила народ, засло­нила эпоху. Народу позволяется выступать на историческую сцену лишь для того, чтобы проявить «любовь» к Ивану IV и восхвалять его деятельность».

Дубровский и Шевяков искренне полагали, что воюют лишь с Виппером или с Полосиным. Но, как мы уже знаем, не только они стояли против мятежников в этой схватке. Против них были и Карам­зин, и Кавелин, и Платонов — и вся старинная патерналистская тра­диция, закаленная за столетия в борьбе и не с такими одинокими рыцарями. И одолеть её нельзя было одной апелляцией к очевид­ным фактам и здравому смыслу. Бунт Погодина в XIX веке и Веселовского в XX уже доказали это. Перед гипнозом холопской традиции факты оказывались бессильны. Требовалось здесь оружие совсем иное. И оно существовало. Я имею в виду ту же традицию Сопротив­ления, традицию Курбского и Крижанича, на которую могли бы опе­реться Шевяков и Дубровский в попытке создать альтернативную концепцию Иванианы.

Но вправе ли мы требовать от них так много? Они ведь и сами вышли из той же школы, что и их оппоненты. Они и сами считали не­избежным и закономерным в России самодержавие или «диктатуру крепостников», как они его называли (то, что еще полвека спустя вежливо назовут его некоторые отечественные историки «русской властью», им, конечно, и в страшных снах не снилось). В конце кон­цов они тоже выросли в традиционном презрении к «реакционному боярству». И потому просто не было в их распоряжении концептуаль­ного аппарата, отличного от того, с которым работали их оппоненты. Что им тотчас и продемонстрировала контратака И.И. Смирнова.

Была ли ликвидация феодальной раздробленности — спраши­вал Смирнов, — была ли централизация страны актуальной государ­ственной необходимостью в эпоху Грозного? Ну, что могли ответить ему Дубровский и Шевяков, исходя из общепринятой концепции Иванианы? Конечно, была. Являлась ли абсолютная монархия зако­номерным этапом в истории феодального общества и играла ли она роль централизующего государственного начала (см. Сочинения Маркса и Энгельса, т. X, стр. 721, а также т. XVI, ч. 1, стр. 445)? Согла­сен с этим Дубровский? Никуда не денешься. Знакома ли была в Средневековье всем европейским странам «страшная кровавая борьба» (см. Варфоломеевскую ночь во Франции, Стокгольмскую кровавую баню в Швеции и т.д.)? Согласен с этим Дубровский? Еще бы! А между тем из всего этого стандартного набора историографи­ческих клише Смирнов вывел как дважды два четыре, что опричнина была закономерной формой борьбы абсолютной монархии за цент­рализацию страны против феодальных вожделений реакционных бояр и княжат.

И всё — ловушка захлопнулась. Экзекуция прошла успешно, мя­теж усмирен. А что до «жестокой формы», которую приняла борьба за централизацию государства в эпоху опричнины, то к этому вопро­су Смирнов был отлично подготовлен — еще Кавелиным. Увы, такова плата за прогресс, отвечал он, плата за «пресветлое царство», за из­бавление от «сил реакции и застоя».

Даром, что «пресветлое царство», за которое заплачено было столь кровавой ценой, обернулось почему-то непроглядной тьмой крепостничества. Даром, что вожделенный прогресс обернулся веко­вой хронической отсталостью, от которой не может освободиться страна и четыре столетия спустя. Даром, что, кроме крепостного права и перманентной отсталости, увековечила «прогрессивная опричнина» в стране еще и холопскую традицию, жертвой которой пал на наших глазах сам Смирнов — к сожалению, вместе со своим оппонентом.

Ибо Дубровскому-то и возразить было по существу нечего, по­скольку он, как до него Погодин, Веселовский или Ключевский, ни­когда не задумался над содержанием понятия «абсолютная монар­хия», которым били его по голове, как дубиной. И потому не мог он возразить, что, хотя абсолютизм, деспотизм и самодержавие одина­ково были юридически неограниченными монархиями, принципи­ально важно для Иванианы не столько их сходство, сколько разли­чие между ними. Ибо именно в нем, в этом различии и лежит объяс­нение опричнины.

В 1956 году — после всех успехов марксистской науки — оказал­ся Дубровский в той же позиции, в какой был в 1821-м первобытный «донаучный» Карамзин. Как и Карамзину, нечем ему было крыть своих оппонентов, кроме эмоционального протеста и возмущенного нравственного чувства. Его поражение было запрограммировано в его собственном концептуальном аппарате.

Разумеется, это вовсе не умаляет заслуги Дубровского (и Шевякова). Напротив, должны мы отдать дань искреннего восхищения их мужеству. Ведь несокрушимый, казалось, лед милитаристской апо­логии все-таки в результате их мятежа тронулся. Уже к началу 1960-х и следа от этой апологии не осталось. И если в 1964 году А.А. Зимин смог написать, что «в работах ряда историков давался идилличес­кий образ Ивана IV и приукрашенное представление об опрични­не», тут бесспорно была заслуга Дубровского и Шевякова. И если добавлял Зимин, что «этому в немалой степени способствовали вы­сказывания И.В. Сталина, безудержно восхвалявшего Ивана Грозно­го, забывая о тех неисчислимых бедствиях, которые принесло наро­ду распространение крепостничества в XVI веке», то звучало это уже как простое повторение Дубровского, который первым обратил внимание на столь странное — как тогда казалось — сердечное вле­чение одного тирана к другому.

Впрочем, при более внимательном рассмотрении дела нетруд­но было заметить, что марксистские оппоненты Дубровского отсту­пили недалеко. Отступили, как говорят военные, на заранее подго­товленные позиции. Подготовленные, причем, очень давно — и без всякой помощи марксизма. А именно — на позиции С.М. Соловьева. Моральное осуждение было единственной ценой, которую согласи­лись они заплатить за политическую реабилитацию Грозного. Скре­пя сердце, они признали, что нравственные качества тирана вызывают вполне законные сомнения и не заслуживают «идеализации». Но зато дружно встали на защиту Ивановой опричнины как средства «централизации государства», т.е., по сути, того самого принципа, что ввела в русскую историографию государственная школа.

Мы сейчас увидим это, познакомившись с комментарием к VI тому «Истории России» Соловье­ва, изданному в 1960 году под редакцией академика Л.В. Черепнина и как бы подводившему итог мятежу Дубровского. Сказано там, меж­ду прочим, было следующее: «Как бы ни были велики те действи­тельные жестокости, с которыми Иван IV осуществлял свою политику, они не могут закрыть того обстоятельства, что борьба против княжеско-боярской знати была исторически обусловленной, неизбежной и прогрессивной». Более того, скажут авторы комментария, «прави­тельство Ивана IV было вынуждено объективной обстановкой дей­ствовать прежде всего насильственными методами в борьбе за цент­рализацию государственной власти».

А что до критики мятежников 1956-го, то о ней сказано с неумо­лимым канцелярским высокомерием: «Правильно отметив недопус­тимость идеализации Ивана IV, авторы этих статей не смогли, одна­ко, аргументировать предлагавшегося ими пересмотра оценки по­литики Ивана IV в сторону признания её реакционной и даже исторически бессмысленной».

Так чем же, скажите, кроме полуграмотного слога и отсутствия нравственных ламентаций, отличается это уже совершенно офици­альное, общепринятое и восторжествовавшее после подавления мя­тежа Дубровского марксистское мнение от позиции «буржуазного» Соловьева? Перед нами ведь и впрямь то же самое, что обессмертил в стихах Коржавин: «сердцем подл, но не в этом суть...». После громового взрыва милитаристской апологии, после вполне кавелинского всплеска идеализации Грозного, советская историография мирно вернулась в привычное, уютное болото вполне соловьевской «центра­лизации государственной власти» — конечно, с обязательным добав­лением платоновского «аграрного переворота». Место торжествен­ных гимнов Виппера — Бахрушина занял серый консенсус Черепнина.

Можно сказать, таким образом, что если до мятежа Дубровского позиция «истинной науки» в Иваниане представляла эклектическую смесь концепций Платонова и Кавелина, то после него она превра­тилась в коктейль из концепций Платонова и Соловьева. Но и после мятежа осталась она в сущности тем же, чем была до него — симбио­зом аграрной и государственной школ Иванианы. От сложения двух «буржуазных» идей в сумме получился марксизм-ленинизм. Увы, во­преки своим революционным обещаниям, он не спас историогра­фию XX века от подчинения государственному мифу.

Если бы у нас даже не было никаких других индикаторов этого, один — самый важный — все равно остается: отношение к политиче­ской оппозиции. В том же году, когда бунтовал Дубровский, почтен­ный советский академик буквально повторил написанное за сто лет до этого учеником Соловьева Горским. Рискуя истощить терпение читателя, я снова сдвоил цитату, предлагая ему тем самым любопыт­ную задачу — отделить откровения марксиста образца 1956-го от от­кровений монархиста образца 1856-го.

Вот что они писали: «Ратуя за старину, Курбский руководился не интересами отечества, а одними чисто эгоистическими побужде­ниями... Идеал его был не в будущем, а в прошедшем. В лице Курбского реакционные князья и бояре нашли себе певца и филосо­фа... Этой реакционной идеологии Иван Грозный противопоставил принципы строительства нового государства... заклеймив Курбского как преступника и изменника своей родины... Напрасно тратил он [Курбский] силы в борьбе против новизны... Он, перед строгим су­дом потомства, является защитником неподвижности и застоя, шед­шим наперекор истории, наперекор развитию общества».

Итак, «централизация государства» оказалась последним словом марксистской науки. Конечно, мы и раньше, цитируя А.Н. Са­харова или И.И. Смирнова, натыкались на этого неподвижного кита, на котором стояла средневеково-марксистская вселенная государ­ственного мифа. Но теперь, когда стала она альфой и омегой серого консенсуса, его последним убежищем, перед нами уже не просто на­именования глав в учебниках и монографиях. Теперь перед нами са­кральная формула, своего рода табу, заклинание духов, перед кото­рым должны рассыпаться в прах любые аргументы неверующих в благое предназначение опричнины. Значит затянувшаяся наша Иваниана не была еще окончена в постсталинской историографии и очередной бастион мифа ждет нас — и пушки его заряжены. Что ж, пойдем на очередной штурм.

Ну, во-первых, сакральная формула не содержит никакой — ни политической, ни социальной — характеристики государства. Теоре­тически она совершенно аморфна и в этом смысле бесплодна, ибо централизованным может быть одинаково и абсолютизм, и самодер­жавие, и деспотия, и «буржуазная» демократия, и «социалистичес­кая,» и даже «суверенная». И если жертвоприношения этому языче­скому идолу простительны в трудах «буржуазного» Соловьева, рас­суждавшего в абстрактных терминах о борьбе государственного и родового начал, то как объяснить это удивительное равнодушие к различиям между деспотической и самодержавной государствен­ностью — и тем более между буржуазной и социалистической — в трудах историков, именовавших себя марксистами?

Продолжение следует