Все записи
МОЙ ВЫБОР 07:43  /  17.04.21

195просмотров

Часть третья. Глава 11

+T -
Поделиться:

Случай Ключевского

Имеет поэтому смысл вместо бесплодного спора поближе при­смотреться в заключение к самому яркому из случаев, когда мой на­ставник оказался в той же ситуации, что и я сегодня, и — отказался от борьбы, по сути, согласившись с тем, что открытие его останется со­временниками не востребовано. Решил, иначе говоря, что момент его еще не пришел. Хотя книгу, содержавшую это открытие, и опубли­ковал. Для потомков, надо полагать. Для нас, то есть, с вами.

Удобнее всего рассмотреть его, руководясь материалами, тщательно собранными Милицей Василь­евной Нечкиной в ее монографии о Ключевском, единственной пока что, сколько я знаю, серьезной работе, посвященной его наследию.

Как, надеюсь, помнит читатель, именно его открытие, что «пра­вительственная деятельность Думы имела собственно законодатель­ный характер» и была она «конституционным учреждением с об­ширным политическим влиянием, но без конституционной хартии», легло, наряду с работами историков 1960-х, в основу предложенной здесь версии «нового национального канона».

Ибо убедительнее чего бы то ни было свидетельствовало откры­тие Ключевского, что самодержавие на Руси — феномен сравнитель­но недавний. Что, вопреки горестным ламентациям наших либера­лов по поводу «тысячелетнего рабства», впервые появилось оно на исторической сцене лишь в середине XVI века, когда российскому либерализму нанесен был смертельный удар, от которого не смог он оправиться на протяжении столетий — в стране, «подмороженной», по выражению Константина Леонтьева, самодержавием и крестьян­ским рабством. Невозможно ведь, согласитесь, представить себе, чтобы самодержавная диктатура сосуществовала на протяжении по­колений с вполне независимым (европейским) «конститу-ционным учреждением». Тем более с таким, что судило и законодательствова­ло, т.е. правило наравне с царем. Или, говоря словами С.Ф. Платоно­ва, который в этом следовал Ключевскому, было учреждением одно­временно «правоохранительным и правообразовательным».

Так вот именно это эпохальное открытие Ключевского и подверг­лось в 1896 году, накануне выхода в свет третьего издания его «Бо­ярской думы», жестокой — и оскорбительной — атаке, «сильнейше­му разгрому», по выражению Нечкиной (куда более серьезному, за­мечу в скобках, нежели инсинуация моего рецензента). Причем, сразу в нескольких органах печати, что по тем временам было собы­тием экстраординарным. Впрочем, Нечкина, которой марксистское воспитание не позволи­ло увидеть в открытии Ключевского эпоху, слегка недоумевает, из-за чего, собственно, сыр-бор разгорелся. Она предположила даже, что просто «петербургская историко-правовая школа давно была настро­ена против московской и постоянно претендовала на лидерство. В эти годы ученая Москва чаще имела репутацию новатора и либерала, уче­ный же академический Петербург, может быть, в силу большей близо­сти к монаршему престолу, держался консервативных традиций».

Неуверенная, однако, в столь легковесном объяснении сенсаци­онного скандала, Нечкина попыталась привязать его к более при­вычной советской историографии тематике. «Половина 90-х годов прошлого века, — подчеркнула она, — отмечена не только нараста­нием рабочего движения, но и его созреванием. Усиливается рас­пространение марксизма... Возникает партия пролетариата».

На самом деле, академические оппоненты Ключевского — идео­логи старой, самодержавной парадигмы — действительно разгляде­ли, пусть и со значительным опозданием, в его книге крамолу, казав­шуюся им куда более опасной, нежели «возникновение партии про­летариата», о котором они понятия не имели. Именно по этой причине, надо полагать, и была выдвинута против Ключевского ар­тиллерия самого тяжелого калибра.

«Нападение было совершено столичной петербургской знаме­нитостью, лидером в области истории русского права, заслужен­ным профессором императорского Санкт-Петербургского универ­ситета В.И. Сергеевичем». А это был грозный противник. «Факти­ческий материал Сергеевич хорошо знал, язык древних документов понимал, мог цитировать материалы наизусть... свободное опери­рование фактами и формулами на старинном русском языке произ­водило сильное впечатление и придавало концепции наукообраз­ность». Мало того, Сергеевич был еще и первоклассным полемис­том. «Литературное оформление нападок на Ключевского не было лишено блеска: короткие, ясные фразы, впечатляющее логическое построение, язвительность иронии были присущи главе петербург­ских консерваторов».

И вот этот первейший тогда в стране авторитет в области древ­нерусского права обрушился на выводы Ключевского, объявляя их то «обмолвкамияц то «недомолвками» и вообще «не совсем ясны­ми, недостаточно доказанными, а во многих случаях и прямо проти­воречащими фактам». Не только не законодательствовала Дума, утверждал Сергеевич, не только не была она правообразовательным учреждением, у нее в принципе и «никакого определенного круга обязанностей не было: она делала то, что ей приказывали, и только».

В переводе на общедоступный язык это означало, что самодер­жавие было в России всегда — изначально. Нечкина суммирует суть спора точно: «у Сергеевича самодержавный взгляд на Боярскую ду­му, у Ключевского — так сказать, конституционный». Но тут я дол­жен попросить прощения у читателя и сам себя перебить, чтобы рас­сказать о забавном — и очень знаменательном — совпадении, кото­рое грешно не упомянуть.

Ровно 100 лет спустя после атаки Сергеевича, в 1996 году, вме­шался в спор знаменитых историков — на двух полноформатных по­лосах либеральной газеты «Сегодня» — московский экономист Вита­лий Найшуль. То есть о самом историческом споре он, скорее всего, и не подозревал. Но позицию в нем занял. Читатель уже, наверное, догадался, какую именно позицию должен был занять в таком споре в конце XX века разочарованный московский либерал. Конечно же, она полностью совпадала с позицией «главы петербургских консер­ваторов». Разумеется, в ней нет и следа изысканной аргументации Сергеевича, и примитивна она до неприличия. Но основная мысль та же самая. Вот посмотрите.

«В русской государственности в руки одного человека, которого мы условно назовем Автократором [в переводе на русский, напо­мню, самодержец], передается полный объем государственной от­ветственности и власти, так что не существует властного органа, который мог бы составить ему конкуренцию». Поэтому и в наши дни «страна не нуждается ни в профсоюзах, ни в парламентах» и «в Рос­сии невозможна представительная демократия»? [Курсив везде Найшуля]. Сергеевич сказал тоже самое попроще и поярче: «Дума делала, что ей приказывали, и только». Но это к слову.

При всём том Сергеевич все-таки был честным ученым и попытку Правительства компромисса ограничить власть царя в статье 98 Су­дебника 1550 года (той самой, которую, как помнит читатель, назва­ли мы русской Magna Carta) отрицать он, разумеется, не мог. Мы уже цитировали его недоуменное замечание. «Здесь перед нами, — пи­сал он по этому поводу — действительно новость; царь [неожиданно] превращается в председателя боярской коллегии». Только в отли­чие от Ключевского, никак не мог его оппонент при всей своей эру­диции и остроумии объяснить, откуда вдруг взялась в самодержав­ной, по его мнению, Москве такая сногсшибательная конституцион­ная «новость», по сути перечеркивавшая всю его полемику (нет сомнения, однако, что Найшуль, в отличие от Сергеевича, свою ошибку не признаёт — даже перед лицом очевидных фактов. Забав­ная, согласитесь, иллюстрация к тому, как изменились за столетие академические нравы).

Что, однако, по поводу русской magna carta?

Ответ Ключевского мы помним. Он исходил из того, что москов­ская аристократия оказалась способна к политической эволюции. Училась, другими словами, на своих ошибках. И после тираническо­го опыта 1520-х при Василии и бесплодной грызни «боярского прав­ления» в 1540-е выяснила для себя, наконец, чего именно недоста­вало «конституционному учреждению без конституционной хартии». Судебник 1550 года, включающий статью 98, и предназначен был стать такой хартией. Так, по крайней мере, представляли его себе тог­дашние либералы.

Для блестящего правоведа Сергеевича это навсегда осталось тайной. Потому, между прочим, осталось, что он, как и вся его шко­ла, сосредоточился исключительно на «технике правительственной машины» в надежде «разглядеть общество, смотря на него сквозь сеть правивших им учреждений, а не наоборот». Ясно, что такой причудливый взгляд «мешает полной и справедливой оценке дей­ствительных фактов нашей политической истории». В связи с чем — забивает последний гвоздь Ключевский — «наша уверен­ность в достаточном знакомстве с историей своего государства явля­ется преждевременной». В том именно смысле, что действительной «новостью» было в 1550-е как раз самодержавие, а вовсе не консти­туционность Боярской думы.

Все это, однако, написано было в другом месте и по другому по­воду. В 1896 году, несмотря на то, что «критический удар Сергееви­ча, вероятно, был очень тяжел для Ключевского и немалого ему сто­ил», отвечать он не стал (разве что в частном письме Платонову: «Сергеевич тем похож на Грозного, что оба привыкли идеи перекла­дывать на нервы»).

Ничего не ответил Ключевский, даже когда за первым залпом последовал буквально шквал статей против него — и в Журнале Юридического общества, и в Мире Божьем, и в Русском богат­стве, и даже в Русской мысли (где был в свое время опубликован журнальный вариант «Боярской думы»). Так вот: правильно ли он поступил, промолчав?

С одной стороны, новое издание «Боярской думы» вышло в свой срок, несмотря на «сильнейший разгром», чем, как говорит Нечки­на, Ключевский «подтвердил развернутую концепцию». Но, с дру­гой, защищать он её не стал. Не обратил внимание публики на то, что вовсе не о разногласиях по поводу каких-то частных аспектов право­вой структуры древнерусской государственности шел на самом деле спор, но, по сути, о новой парадигме русской истории. Не счел, стало быть, в 1896 году Ключевский российское общество готовым к при­нятию «нового национального канона».

Даже сейчас, столетие спустя, трудно сказать, верно ли было его решение. Я склоняюсь ктому, что верно. Слишком уж близок был трагический финал, и слишком поздно было пытаться внедрить в историографию, а тем более в общественное сознание новую парадигму. Не тем было оно занято. Конкурировали на фи­нальной прямой, на которую вышла тогда царская империя, страсти националистические и социалистические. Конституционным мечтам суждено оказалось быть расплющенными между двумя этими гигант­скими жерновами. Первый из них толкнет десятилетие спустя импе­рию на самоубийственную войну, а второй реставрирует эту импе­рию на обломках царской державы — с другим правительственным персоналом и под другим именем. Короче, не до историографии бы­ло тогда России.

В 1882-м, когда выходило первое издание «Боярской думы», его открытая публицистическая защита, может быть, и имела бы смысл. Но то было время суровой реакции. Разворачивались после царе­убийства «белый террор» и контрреформа Александра III. Публика перепугалась, ей было не до инноваций. Незаурядное мужество тре­бовалось даже просто для того, чтобы поставить вопрос о конститу­ционности Думы в вышедшей ничтожным тиражом на правах доктор­ской диссертации академической брошюре.

Да, на пороге XX века страна тоже ощущала себя, как сейчас, на роковом перепутье. Не было недостатка в предчувствиях «гряду­щего хама» или «новых гуннов», и даже того, что, говоря словами Валерия Брюсова, «бесследно все сгинет, быть может» и «сотворит­ся мерзость во храме». В моих терминах, предчувствовали тогда рус­ские интеллектуалы очередное «выпадение» из Европы.

Опять на роковом перепутье?

Неизмеримо более точно, чем сегодня, однако, ощущала тогда Россия, где именно искать истоки трагедии, маячившей за следующим поворотом. Ничто, пожалуй, не доказывает это лучше, нежели про­стой — и удивительный по нашим временам — факт: популярный тол­стый журнал Русская мысль готов был публиковать в дюжине номеров академическое исследование о Боярской думе древней Руси. Найдет­ся ли в наше время сумасшедший редактор, который бы на такое ре­шился? И если да, найдутся ли у такого журнала читатели? Достаточно, наверное, поставить эти вопросы, чтобы ответ на них стал очевиден.

Понятно и почему. В стране, где, может быть, еще живы люди, на чьей памяти сразу два грандиозных цивилизационных катаклиз­ма—в 1917-м и в 1991-м, — кто же, право, станет в такой стране ис­кать истоки нынешней трагедии в древних веках? Ведь читатели, скажем, газеты Сегодня были совершенно убеждены, что истоки эти в большевистском перевороте октября 17-го, а редакторы газеты Завтра, что виною всему «Беловежский сговор» декабря 91-го. До Боярской ли тут думы? До древней ли истории?

Историческое ускорение, столкнувшее лицом к лицу два гигант­ских катаклизма, отодвинуло ту первоначальную древнюю катастро­фу, которая, собственно, и предопределила всю эту многовековую трагическую «мутацию» русской государственности куда-то в туман­ную, мало кому сегодня интересную даль. Затолкнуло ее глубоко в национальное подсознание. Кого на самом деле, кроме вас, мой дорогой читатель, занимает сейчас то первое роковое «выпадение» из Европы после Ивана Грозного, от постижения и преодоления ко­торого зависит на самом деле дальнейшая судьба страны. Нет даже отдаленного представления о «мутации», которую переживала Рос­сия все эти столетия. Одни беды XX века на поверхности.

Возвращаясь, однако, к дилемме Ключевского, мы ясно видим, что момент был упущен. Видим, почему ни в 1882-м, ни в 1896-м не была вынесена на публичный форум новая парадигма русского про­шлого, не оказалась, иначе говоря, в фокусе общественного внима­ния. Должно было пройти бурное и кровавое столетие, прежде чем настанет такой момент снова. Только вот действительно ли настал он в начале XXI века?

Заканчиваю вопросом. Пусть ответит на него читатель — хотя бы самому себе.