Все записи
МОЙ ВЫБОР 08:00  /  29.04.21

296просмотров

Книга вторая. Загадка Николаевской России

+T -
Поделиться:

«Восстановить баланс в пользу Николая»?

Начнем с того,что   сегодня, быть может, имело бы лишь академический интерес, когда бы не одно замечательное и совершенно современное обстоятельство. Я говорю о том, что именно в последнее время набирают в интеллектуальных кругах — особенно на Западе — силу попытки реабилитировать николаевский режим или, как деликатно выразился известный американский историк Брюс Линкольн, «восстановить баланс в пользу Николая». Причем набирают эти попытки силу по причинам, похоже, отнюдь не академическим. Во всяком случае, «восстановители баланса» никакими особенными историографическими открытиями, которые давали бы основание оспорить единодушный приговор  современников Николая, человечество в XX веке не осчастливили.

Почему происходит это в России, наверное, объяснимо. Разочарование в реформах и падение престижа и общественного положения интеллигенции; распад четырехсотлетней империи и утрата сверхдержавного статуса — все это каким-то образом отнесено многими на счет «космополитической» политики Горбачева и Ельцина, т. е. попытки примирения с Европой. Или, как выражался А.А. Зиновьев, «позорной капитуляции Родины» перед Западом.

А поскольку в некотором роде напоминает эта политика аналогичный курс Александра I, то круто националистический, антиевропейский поворот его преемника вырастает вдруг в некий судьбоносный исторический урок, который следует усвоить России в XXI веке, чтобы «подняться с колен». Безусловно, мотивы «восстановителей баланса» могут быть сложнее, чем выглядят они в таком тезисном изложении. И мы тотчас это увидим, едва приступим к более или менее подробной их экспозиции. Начнем с историографии западной. Просто потому, что здесь у нас преимущество: сравнительно недавно вышло второе издание книги Линкольна, специально посвященной этому предмету.

Начинает автор без обиняков. Он тоже считает николаевскую Россию загадкой — только историографической. В частности потому, что, будучи временем, когда страна, по его мнению, «вступила на путь экономического прогресса и внутреннего успокоения», описывают ее до сих пор историки по какой-то причине как эпоху «интеллектуального притеснения, тирании и произвола».

Линкольн уверен, что разгадал причину этой ошибки. Оказывается, она просто «следствие ударения на русском радикализме, которое делали как советские, так и западные историки. В результате большинство исследований посвящено было интеллектуалам-диссидентам... и мы смотрели на этот период глазами кого-нибудь вроде Александра Герцена... или с точки зрения таких людей, как И.И. Панаев и В.Г. Белинский». Да, для этих людей «апогей самодержавия и в самом деле был ужасным временем». Но, с другой стороны, ведь и «любой исторический период выглядит жестоким и притеснительным для диссидентов, выступающих против установленного порядка». Имея в виду, что книга Линкольна писалась на исходе брежневизма, когда советские диссиденты были в центре внимания западной публики, такое открытое предпочтение благоговеющих «многих» диссидентским свидетельствам совершенно явственно звучало как вотум недоверия этим свидетельствам. Так неожиданно переплелись академические мотивы с откровенно политическими.

Нечего и говорить, что в России переплетение это еще очевиднее. Сколько я знаю, однако, никто из серезьных российских историков не отважился покуда написать, подобно Линкольну, дерзкую книгу, специально посвященную «восстановлению баланса в пользу Николая» (как, впрочем, и в оправдание Ивана Грозного или Сталина). Но свидетельств этой тенденции более чем достаточно в отечественной литературе.

Например, такой выдащийся  историк, как Б.Н. Миронов в недавней «Социальной истории России» тоже, подобно Линкольну, не возражает против описания николаевской Московии как «эпохи просвещенного абсолютизма». Не возражает, несмотря даже на то, что, согласно не оспоренному автором заключению С.М. Соловьева, именно просвещение стало при Николае «преступлением в глазах правительства». А уж имея в виду свидетельство такого авторитетного наблюдателя, как А.В. Никитенко, что «просвещение застывает, цепенеет, разлагается», взгляд Миронова становится и вовсе загадочным. (Впрочем, судя по списку использованной в его монографии литературы, ни «Записок» Соловьева, ни «Дневника» Никитенко он не читал).

Но окончательно переходит Миронов в ряды «восстановителей баланса», когда, по сути повторяя Линкольна, выступает в защиту николаевской бюрократии. Он тоже полагает, что в тогдашней России «закон нарушался главным образом в отношении нелояльных к власти лиц, но в отношении простых обывателей, составлявших около 99 % всего населения, он, как правило, соблюдался». И тоже винит в «нарушении баланса» русскую литературу. «Сделанные выводы вступают в противоречие с распространенным в исторической литературе мнением о как бы врожденной некомпетентности, коррумпированности русской бюрократии, ее злоупотреблениях и несоблюдении законности... Одними из важных, если не главных, источников такого мнения до сих пор являются художественная литература и публицистика». Я прошу читателя запомнить эти слова, мы еще не раз к ним вернемся.

Сейчас скажу лишь, что Миронов идет куда дальше осторожного Линкольна, откровенно обвиняя в сознательном искажении светлого образа николаевской бюрократии не одних Панаева с Белинским, а практически всю русскую классику:

«Н.В. Гоголь, П.И. Мельников-Печерский, М.Е. Салтыков-Щедрин, А.И. Герцен, А.В. Сухово-Кобылин и другие классики создали впечатляющий, но отрицательный портрет российского чиновника. Мне кажется, что писатели и современники намеренно преувеличивали недостатки русской бюрократии по той простой причине, что их цель... состояла в том, что бы опорочить ее и косвенно дискредитировать верховную власть. Это был способ борьбы образованного общества с самодержавием, которая активно началась при Николае I».

Ну, допустим, исследователю социальной истории России недосуг читать какого-нибудь Белинского, тем более его письмо к Гоголю. Но не знать, что Николай Васильевич Гоголь боготворил самодержавие (см. его «Выбранные места из переписки с друзьями»), и обвинить его ни больше ни меньше как в попытке дискредитировать верховную власть, это, пожалуй, в некотором смысле просто неприлично. Так же как не задать хоть себе самому вопрос: почему, собственно, «борьба образованного общества против самодержавия» началась именно при просвещенном, по его мнению, абсолютизме Николая? Казалось бы, классики русской литературы должны были только радоваться его просвещенности, а вот поди ж ты — по неизвестной причине на него ополчились. Неужели такое странное их поведение не заслуживает того, чтобы хоть попытаться его объяснить?

Впрочем, заключение этого обвинительного акта против русской классики стоит его преамбулы. «Историки, по-видимому, пошли на поводу у писателей, поскольку и они, как правило, преследовали ту же политическую цель: любыми средствами скомпрометировать самодержавие».64 Тут просвещенный читатель, должно быть, ахнул. Это Погодин-то, чей беспощадный приговор николаевской России был отчаянной попыткой защитить самодержавие, против него злоумышлял? Или академик Никитенко, о котором даже реакционное суворинское «Новое время» заметило, что «никак не его обвинять в легкомыслии или в желании подорвать авторитет власти»? Что-то же должно было заставить даже вполне лояльных самодержавию современников именно при Николае изменить своему призванию, занявшись вдруг подрывной, в сущности, деятельностью. Так что это было? Надо уж совсем не уважать читателя, чтобы не задать этот вопрос.

А ведь есть и другие, куда более важные. Например, может быть, дружная оппозиция русской литературы николаевскому самодержавию объясняется вовсе не внезапным желанием «опорочить верховную власть», а тем, что и впрямь прав был Герцен, когда сказал: «В XIX столетии самодержавие и цивилизация не могли больше идти рядом»? А вдруг отчаянное декабристское восстание как раз и было грозным сигналом этой несовместимости, интуитивным предчувствием грядущего национального несчастья, которым чревато было для России самовластье?

Но Миронов скорее поверит какому-нибудь «Отчету министра юстиции за 1847 год», нежели Щедрину. И статистическим сводкам, а не Ключевскому. Впрочем, секрет его предпочтений прост: он, как и Линкольн, презирает диссидентов. Презирает, причем всех поголовно, не делая ни малейшего различия между радикалами, как Михаил Бакунин, просто ненавидевшими власть, и либералами, как Алексей Унковский, искавшими конструктивную альтернативу самодержавию. Все они для него одним мирром мазаны. Так сказать, узок круг их интересов и страшно далеки они от народа, обожающего самодержавие. «Кого представляли радикалы и либералы?» — негодующе спрашивает Миронов. И уверенно отвечает: «До начала XX века большей частью самих себя, т. е. горстку людей, а не народ».

Но что, если именно эта «горстка людей», так же как и филадельфийские мятежники 1776 года или петербургские 1825-го, как раз и представляла национальную мысль? И национальную судьбу? Что, если видела она дальше, чем народ, и именно к ней должна была прислушаться верховная власть, коли и впрямь желала предотвратить неминуемую катастрофу, способную, в конечном счете, не только смести ее, но и принести неисчислимые бедствия этому самому народу?

Мы еще поговорим об этой вдохновляющей Миронова смеси популизма и статистического фетишизма. Сейчас констатируем лишь, что ни один из рецензентов его монографии, из тех, конечно, кого мне довелось читать, на защиту отечественной классики не выступил. И это, боюсь, свидетельствует, что многие сегодняшние интеллектуалы в России подход Миронова разделяют.

«Удивительно, что мы еще живы»

Но если Миронов встал в ряды «восстановителей баланса» из соображений хотя бы отчасти методологических, то хватает у него сегодня союзников и среди тех, кто занят «восстановлением баланса» по соображениям очень даже политическим. А.Н. Боханов, например, автор школьного учебника русской истории, вполне искренне сочувствует николаевской официальной народности. Во всяком случае, самодержавие представляется ему институтом таким же сакральным, каким фигурировало оно в официальной народности. Судите сами: «Окруженный сакральным ореолом, недоступный лицезрению простых подданных носитель верховной власти в качестве высшего нравственного символа и бесспорной земной инстанции выступает гарантом и воплощением России».

Боханов, правда, приписывает этот взгляд Пушкину (никак, впрочем, документально свой навет не подтверждая). И точно так же прозрачно маскирует он свое сочувствие двум другим столпам официальной народности. «Писатель Иван Шмелев очень точно описал характерные признаки русского исторического типа: Русский тот... кто верен Русской Православной Церкви. Она соединяет нас с Россией». Разделяет точку зрения Боханова и д-р исторических наук Н.А. Нарочницкая, которая тоже считает «религиозно-философской основой русского государственного сознания концепцию самодержавия как верховной власти от Бога» и даже уверена, что, не понимая этого, «несерьезно в научном отношении судить о сущности московского самодержавия».

Понятно, что к диссидентам, отвергнувшим в свое время эти московитские представления, относятся наши православные фундаменталисты еще более сурово, чем Линкольн или Миронов. Боханов, например, вполне разделяет мнение николаевского шефа жандармов А.Х. Бенкендорфа о событиях 14 декабря как о «преступном выступлении против власти». И уверяет современных школьников, что лишь «ненавистники российского государства» могут считать реакционной идеологию официальной народности, стоявшую на самом деле «на страже порядка и спокойствия империи». Тем более что «монархи в России получали свои прерогативы... не от народа, а от Всевышнего, наделявшего их властью на земле».

Нарочницкая, конечно, и тут согласна. «Чин помазания на царство, — уверяет она, — делал царя самодержцем, верховным правителем, ограниченным в своих поступках ответственностью перед Богом не менее строго, чем перед законом». Ну и как, спрашивается, должны мы после этого относиться к смертным, бунтующим против чрезвычайного и полномочного представителя Всевышнего на земле, для которого закон не писан? Без малейшего стеснения проповедуют эти историки диктатуру, лишь едва прикрытую флером средневековой риторики, и при этом еще полагают себя единственными, кто безупречен «в научном отношении».

Согласитесь, что на таком фоне даже невинное, на первый взгляд, заявление (и тоже, между прочим, автора школьного учебника) Александра Архангельского тоже выглядит как призыв к «восстановлению баланса». Вот посмотрите: «Если выбирать исторические параллели, то путинский образ ближе всего к образу Николая I, столь нелюбимого интеллигентами и столь репутационно замаранного... В отличие от своего братца Александра, Николай — вменяемый, искренне национальный, честный, но политически неглубокий, не масштабный».

Страшно даже подумать, что случилось бы во второй четверти XIX века с Россией, будь Николай еще «масштабнее». Во всяком случае, Тимофей Николаевич Грановский, самый выдающийся из профессоров Московского университета той эпохи, находил, что масштабы этого «искренне национального» царствования были и без того смертоносны. Вот что рассказывал об этом в своих воспоминаниях тот же С.М.Соловьев: «Приехавши в церковь[приносить присягу новому государю], я встретил на крыльце Грановского; первое мое слово ему было „умер". Он отвечал: „Нет ничего удивительного, что он умер; удивительно, что мы еще живы"».

Продолжение следует