ГЛАВА ВТОРАЯ

Проверка историей

К этому, однако, мы еще вернемся. Здесь нас волнует именно старая Московия. Мы уже знаем, что Достоевский был прав, и царствовала в ней столь же суровая, как и при Николае, «истинная истина». Вопрос лишь в том, действительно ли считала ее московитская молодежь «драгоценностью» и вправду ли так отчаянно ею дорожила, как он постулировал? Доказательств Достоевский, естественно, не приводил, на то и постулат, чтобы его не доказывать. Только вот читатели, к которым обращался он в «Дневнике писателя» за 1876 год, вправе были в его формулах усомниться. Просто потому, что еще десятилетием раньше вполне доступна им была очень подробная «История России» Сергея Михайловича Соловьева, вышедшая к тому времени уже вторым, кстати, изданием, где Московии автор посвятил целых четыре тома. И прочитать в них можно было о ней массу интересного. В том числе и такого, что напрочь опровергало постулат Достоевского.

Ну возьмем хотя бы широко в его время известный факт, что из 18 молодых людей, посланных Борисом Годуновым в Англию для повышения, так сказать, квалификации, 17 оказались невозвращенцами, отреклись от своей «драгоценности», перешли в другую веру. Почему? И как это было связано с жалобой патриарха Иоасафа на то, что «в царствующем граде Москве, в соборных и поместных церквах чинится мятеж, соблазн и нарушение вере... В праздники, вместо духовного веселия, затевают игры бесовские... Всякие беззаконные дела умножились, еллинские блядословия и кощунства»?

 А вот что говорил польским послам московитский генерал князь Иван Голицын: «Русским людям служить вместе с королевскими людьми нельзя ради их прелести. Одно лето побывают с ними на службе, и у нас на другое лето не останется и половины лучших русских людей... Останется кто стар и служить не захочет, а бедных людей не останется ни один человек».

А если добавить к этому свидетельство московского подъячего Григория Котошихина, сбежавшего при Алексее Михайловиче в Швецию, то постулат Достоевского выглядит и вовсе загадочным. Вот что, между прочим, писал Котошихин: «Для науки и обычая в иные государства детей своих не посылают, страшась того: узнав тамошних государств веры и обычаи и вольность благую, начали б свою веру отменять и о возвращении к домам своим никакого бы попечения не имели и не мыслили».

Все эти странные свидетельства следовало как-то объяснить.

С.М. Соловьев объяснял их так: «Русский человек, выехавший за границу, принявший чужие обычаи, изменял вместе и вере отеческой, ибо о вере этой он ясного понятия не имел». Так что же в этом случае остается от постулата Достоевского, если московитские люди не только не ощущали себя обладателями некоей единственной в мире «истинной истины», не только не дорожили своей «драгоценностью», но и норовили отречься от нее при первом же удобном случае? Если, больше того, они даже и ясного понятия о ней не имели?

«Революция в национальной мысли»

Настоящая проблема, однако, не в том, что постулат Достоевского не подтверждается историческими фактами. Она в том, как мог столь непростительно ошибиться человек его ума и проницательности, безнадежно перепутав реальную жизнь с официальной идеологией режима. В самом деле, немыслимо ведь представить себе, чтобы кто-нибудь так жестоко ошибся по поводу Московии еще при Александре I, не говоря уже при Екатерине. И тем более это странно, что и тогда ведь правили страной самодержцы, и тогда размышляла молодежь о всемирно-историческом призвании России, о том, что, как говорил впоследствии Чаадаев, суждено ей, быть может, стать «совестным судом по многим тяжбам, которые ведутся перед великими трибуналами человеческого духа и человеческого общества».

Но мысль, что эта истина существовала уже готовой в Московии и реформы Петра были лишь продолжением «прежней же нашей, русской московской идеи», просто не пришла бы тогда в голову даже самому отчаянному и «национально-ориентированному» романтику. Хотя бы потому, что общепринятой была в ту пору мысль противоположная. О том, что, говоря словами того же Чаадаева, Петр «отрекся от старой России, своим могучим дуновением он смел все наши учреждения; он вырыл пропасть между нашим прошлым и нашим настоящим и грудой бросил туда все наши предания».

Даже самый серьезный из основоположников славянофильства И.В. Киреевский знал, как мы помним, что пребывала Московия «в том оцепенении духовной деятельности, которое происходило от слишком большого перевеса сил материальных над силою нравственной образованности». А Достоевский, как мы только что убедились, уверял нас в обратном. Как это объяснить?

Конечно, он не был историком. Но ведь то, что Ключевский называл «органическим пороком» Московии, было к 1876 году исчерпывающе выяснено самыми авторитетными историками. И знал это каждый гимназист в тогдашней России. Так мог ли не знать этого Достоевский? А если знал и все-таки поставил на кон свой моральный авторитет, по сути повторяя знаменитую максиму Бенкендорфа, то почему?

Не знаю, как это объяснить, не прибегая к термину, который употребил Михаил Николаевич Покровский, описывая экономический регресс Московии. Термин этот — «РЕСТАВРАЦИЯ».

Я говорю о том, что, реставрировав московитское православие в качестве оплота государства и снова объявив его главной «драгоценностью» в короне самодержца, николаевская идеологическая революция 1830-х и впрямь своего добилась, если сумела убедить такого человека, как Достоевский, что московитская истина спасет мир. Ясно, что новая Московия должна была реабилитировать старую, если желала выглядеть легитимной в глазах тех, кого Чаадаев называл «наиболее передовыми умами» своего времени, так же как сталинская идеологическая революция столетие спустя должна была реабилитировать в глазах своих современников, скажем, Ивана  Грозного. И ошибка Достоевского, быть может, — самое яркое доказательство успеха этой николаевской революции (если не считать, конечно, Гоголя, который тоже ведь объявил во всеуслышание, что именно крепостное право «научит Европу мудрости»).

Еще за четыре десятилетия до гимна, пропетого Московии Достоевским, пророчески предсказал такой результат Чаадаев, заметив в «Апологии сумасшедшего», что «у нас совершается настоящая революция в национальной мысли», и завершив свое наблюдение горестным восклицанием: «Кто серьезно любит свою родину, того не может не огорчать глубоко это отступничество наших наиболее передовых умов!»

Много лет спустя современник Достоевского А.Н. Пыпин подтвердил догадку Чаадаева, говоря о восстановлении при Николае идеологической монополии «особого пути России» под именем Официальной Народности. «Даже сильные умы и таланты, — писал он, — сживались с нею и усваивали ее теорию». Другими словами, то, что Чаадаев назвал «революцией в национальной мысли», было на самом деле идейной реставрацией старой Московии в XIX веке. И не будь у нас даже никаких других доказательств того, что она действительно произошла, ошибка Достоевского свидетельствует об этом исчерпывающе.

Продолжение следует