Поезд шел из Эрдэнэта в Улан-Батор. Вагон был плацкартный, на сидячих местах — три дремлющих старухи и хрупкая монгольская девушка лет семнадцати, на лежачих — мой приятель из России и гигант-американец под два метра, вдвоем с которым они и поехали из Японии путешествовать по монгольским степям. Часов в одиннадцать в купе ввалилось трое подвыпивших люмпенов в полосатых майках с татуировками на железных бицепсах, двое встали позади, нагло ухмыляясь, а третий повыше и пожелезнее — очевидно, главарь — подошел к девушке и начал приставать. Та сидела, опустив глаза, практически не отвечая, но было совершенно ясно, что она напугана до смерти. Старухи пооткрывали по глазу, смекнули, что пахнет паленым, и задремали дальше. Мой приятель, интеллигент и слабак, переглянулся с американцем, лежавшим на верхней койке. Тот, хоть и был гигантом, не особо верил в свои боевые способности и еле заметно качнул головой: убьют. Приятель лежал и тоже думал: встану — убьют. А не встану — как жить-то дальше? Монгол уже перешел от слов к делу и полез к девице лапаться. Приятель не выдержал и встал.

Подрагивая коленками, он подошел к главарю, положил тому руку на плечо и промямлил по-русски: «А может, не надо?» Монгол резко обернулся, секунду стоял, оценивая ситуацию. Потом грозно спросил что-то по-монгольски. Приятель, еще больше напугавшись, повторил свое «может, не надо». Разобрав, что с ним говорят по-русски, монгол вдруг просиял и по-русски же спросил: «Ты че, из России, что ли?» Не решаясь верить в то, что, может быть, пронесло, приятель ответил, что да. И провел следующие часа два с тяжеленным бицепсом монгола на плече, слушая рацеи о величии Чингисхана да дружбе народов, то и дело прикладываясь к бутылке отвратительной водки, которую тот от широкой монгольской души немедленно купил для него в вагоне-ресторане.

Разговаривая с приятелем уже после его возвращения в Японию, мы неожиданно поняли, что в Японии напрочь отсутствует категория людей, без которой, наверное, не обойдешься ни в одной другой стране, — здесь нет мрази.

Есть тираны-начальники, которые получат массу удовольствия, делая из твоей жизни настоящий ад. Есть мелкие пройдохи, которые втихомолку ошельмуют тебя и не поморщатся. Наконец, полно людей, готовых поступиться многим во имя выгоды. Но вот мрази, обычной вагонной мрази, в Японии просто нет.

Мне ни разу не приходилось видеть, чтобы сильный нападал на слабого. Чтобы издевались над детьми или женщинами. И даже пресловутый японский «тикан» — лапанье девиц в набитом транспорте — нередко кончается трогательной сценой на платформе: грозная накрашенная девица стоит и орет: «Извращенец!», а лысоватый служащий в выглаженном костюме, аккуратно поставив портфельчик рядом, стоит перед ней на коленях и усиленно бьет челом.

Общество удерживает зло в довольно узких рамках. Сказывается и жесткий остракизм любых отходов от норм, и строгие законы против насилия, и ощущение, которое есть у каждого японца, от премьер-министра до мелкого хулигана, что народ, японский народ — это не ты и не группа твоих друзей, это что-то еще рядом, но не тут. Что этот народ на тебя смотрит и тебя судит. И что с ним надо считаться.

Когда зло невелико, жить комфортно. Единственная проблема: добро от этого тоже мельчает. Никогда не знаешь, кому можно довериться на все сто, просто потому, что жизнь не ставит ни перед кем сколько-нибудь значительного выбора, не испытывает тебя мразью. Все мои друзья-японцы, выслушав рассказ о монгольском поезде, лишь пораженно качали головой: «Заграница!» И только один, глава отдела в известной компании, намертво встроенный в систему японского процветания, рассказал в ответ историю, которая, как ему казалось, была сопоставима с историей моего приятеля:

— Давнее дело, мне тогда лет двенадцать было, едем мы с братом на поезде домой со стадиона Косиэн — на бейсбольный матч ходили. Доехали до Амагасаки, это тогда был такой неказистый город на море, сплошные маленькие фабрики да рабочие-поденщики, которые весь дневной заработок на тамошних лодочных гонках просаживали. Ну вот, вдруг вваливается в вагон вдрызг пьяный мужик под пятьдесят, здоровенный такой, наверное, прошел и войну, и нищету после войны, потрепанный весь. Все расступились — от него ж несет, ручищами размахивает, круг вокруг него образовывался, а мы с братом перепугались, так и стоим посреди вагона, шелохнуться не можем. Мужик меня увидел, руку мне на плечо положил вот так, а рука-то тяжеленная, и говорит: «Ах ты бесенок бритоголовый! Кепарик у тебя какой, а?» Я мямлю что-то, мол, школьный у меня кепарик, дядь, не берите, в школе заругают. А тот говорит: «Кошелек есть у тебя?» Я киваю. «Доставай!» — говорит. Я дрожащей рукой достаю свой «жабий рот» — ну, кошелек с мелочью, маленький такой, с защелкой — и протягиваю его пьяному. А тот вдруг сует руку в карман и вытаскивает оттуда пачку купюр в десять тысяч иен каждая и давай совать их моей жабе в рот. Я еще больше испугался, тяну кошелек, мол, мне, дяденька, не надо. Тут поезд как раз к следующей станции подъехал, как-то я выдрал свой кошелек у него из рук, купюры бросил и давай драть оттуда.

Мой японский знакомый мечтательно поднял глаза к небу:

— Я потом не раз думал: вырасту взрослым, буду таким, как он.