Я не то чтобы не знал, что она замужем. Но мог позволить себе этого не понять. Всего три месяца в стране, плюс выпитое вино, плюс шум в зале — вокруг бушующая молодежь, а на сцене какая-то бойкая, но бестолковая рок-группа с солистом, показавшимся мне по ранней близорукости парнем лет двадцати: уж больно высоко он прыгал по сцене. Мне самому было тогда около двадцати.

— Это мой данна, — сказала женщина уже под сорок, которая не отходила от меня весь вечер, и показала на солиста.

— Твой кто? — переспросил я.

— Данна!

— Сын? — переспросил я снова, не зная слова.

— Да нет, дуралей! — закричала она, захохотав. И вдруг, прильнув ко мне, добавила: — Пойдем вместе в отель, а?

Конечно, я понимал. Должен был понимать, даже без языка. Но пошел. И во второй раз пошел, и в третий, когда уже успел выучить и слово «данна» — «муж», и другое слово, которому она меня научила: слово «бураку», как называют японских «неприкасаемых» — людей, с которыми обычные японцы издавна и до сих пор стараются не вступать ни в брачные связи, ни (по возможности) в любые другие отношения. Мне было хорошо с ней, а ей, наверное, хорошо со мной — человеком извне, для которого ее каста была всего лишь еще одним трудно объяснимым обычаем и запретительной силы имела не более, чем для японского таксиста надпись: «У ограды не писать».

Через несколько месяцев роман уже потерял для меня привлекательность: я начал чувствовать себя по-иному и выстраивать свою жизнь в Японии совсем на других основах. Я переехал в другой город, написал ей письмо, немало постаравшись, чтобы оно не причинило боль — будто это возможно. И считал, что инцидент исчерпан. А потом мне позвонил ее муж и потребовал, чтобы я с ним встретился. И я поехал.

Хорошо помню, как шел от станции по берегу реки к кафе, проклиная себя, ненавидя каждую клетку своего тела. Я уже знал, что у них трое детей, воображал, что разрушил семью, я, юнец без гроша в кармане, толком не говорящий на их языке, не знающий ни обычаев страны, ни проблем ее нижайшей касты. Я решил, что подставлю ему все щеки. Что не буду защищаться, если он достанет нож. А если мне суждено выйти из этого кафе живым, то я буду его должником всю свою жизнь. Бред.

Я вошел. Он подозвал меня к столику. Улыбнулся — наверное, просто по японской привычке — и так же машинально заказал мне кофе. А потом стал меня просвещать — уровнем ниже моих собственных страданий, о том, что каждый человек обязан чувствовать свой долг перед обществом, о том, что семья — это ячейка, и тому подобная бурда. Каждый раз, когда я, как последний дурак, начинал объясняться и извиняться, он краснел от ярости и нелогично кричал: «Вы оба этого хотели! Нечего здесь извиняться!» — и кричал так громко, что все в кафе затихали и некоторое время смотрели на нас. Потом он успокаивался и снова брался за нравоучения. Так я провел часа два, ни разу не притронувшись к кофе и чувствуя, как все мои благие помыслы постепенно улетучиваются. Когда от моего раскаяния уже оставались последние крохи и я уже готов был встать и сказать, что с меня хватит, он вдруг встал сам, протянул мне руку — по европейскому обычаю — и сказал:

— Ну, счастливо тебе. Хорошо постареть.

Расплатился и ушел. Некоторое время я сидел, не давая себе права двинуться. Потом-таки выпил свой кофе — авось яд? И вышел на улицу. Солнце уже повисло над горами на западе, и я шел обратно вдоль реки, по правде сказать, вполне наслаждаясь пейзажем. И все не мог забыть его последних слов, как до сих пор не могу.

Имел ли он в виду самого себя с женой? Ищущих молодости в зрелости? Играющих музыку своих ушедших лет, спящих с иностранцами? Может, он и сам не отличался верностью жене, отчего и получил от нее по заслугам — с первым попавшимся, подобранным на улице, белокожим. А может, и нет. Да и не так это важно.

После долгих лет в Японии мне кажется, что важно то, что мы действительно не просто живем. Мы стареем. Мы умираем. И для этого нашими предками и предками наших — и не наших — предков во времени выбиты ступени. Тебя называют Юра-тян, пока ты ходишь в коротких штанишках. Окамото-кун, когда ты стараешься выпендриваться в школах или университетах, Окамото-сан, когда ты уже чего-то стоишь или, по крайней мере, должен стоить. А потом у тебя рождаются дети, и тебя уже не называют по имени, ты теперь отец такого-то, а потом дед такого-то, а если повезет, то и прадед вот такого-то. Даже если у тебя нет своих детей, ты все равно рано или поздно становишься госюдзин — главным мужчиной в доме, а потом и отцом, и дедом, — даже не имея потомков. И «хорошо постареть» — это не значит оставаться верным себе или богу до конца. Это значит оставаться верным той череде, в которой ты лишь одно звено.

Белые американцы в одинаковых черных костюмах часто ходят по японским кварталам со словом Христовым на губах, все говорят чего-то, а слушают мало — зачем им? И всё учат, учат. А на руках браслетики: What would Jesus do?

Что бы Иисус делал, не знаю. А мне бы постареть хорошо.