Все записи
МОЙ ВЫБОР 01:49  /  21.03.12

1795просмотров

Бог – это вечный бунт против Бога…

+T -
Поделиться:

Диалог о любви, вере и свободе 

Что дурно? Что хорошо? Что надо любить, что ненавидеть?

«Для чего жить и что такое Я? Что такое жизнь, что смерть? Какая сила управляет всем?» ― спрашивал он себя. И не было ответа ни на один из этих вопросов, кроме одного, нелогического ответа, вовсе не на эти вопросы. Ответ этот был: «Умрешь – все кончится. Умрешь и все узнаешь или перестанешь спрашивать». Но и умереть было страшно.

Л.Н. Толстой

 

Иногда глубокая осведомленность в вопросе – лучшая замена отсутствующего ответа.

Б. Грин

Бог – это вечный бунт против Бога…

Э. Жабе

 

 

К.: Для облегчения процесса ругания выделяю главные мысли твоих обеих работ. «Беспочвенность и ускользание» ― философия призвана держать познающего в постоянном тонусе вопрошания благодаря отрицанию успокоенности любым ответом и даже недопущению возможности существования такового ответа. Остальное – обрамление.

М.А.: «Остальное» не обрамление. Все дело именно в том, почему необходимо удерживаться в точке вопроса, какова побудительная причина и цель такой позиции. И цель эта прежде всего, если ты была, как говоришь, внимательна при чтении моих работ, этическая.

С самого начала, которое было в далекой юности, эмоциональная первопричина и основание моего философствования – это, собственно, «достоевщина»: этическое беспокойство и радикальные этические вопросы, затрагивающие меня самого до самой глубины.

 Это выражено в том числе в таких вопросах: «Как свести человеческое насилие и унижение к минимуму?» или: «Как во мне самом возможен Акрополь и Освенцим одновременно?».

К: «О свободе, эросе, этике и антихристианстве» ― Бога нет, значит, все дозволено.

М.А.: Дело в том, что Достоевский, который вложил эту фразу в уста Ивана Карамазова, прекрасно понимал ее проблематичность, о чем говорит, в частности, эпизод с атеистической утопией в главе 7 «Подростка», о которой как-то все забывают:

 

― Я представляю себе, мой милый, ― начал он с задумчивою улыбкою, ― что бой уже кончился и борьба улеглась. После проклятий, комьев грязи и свистков настало затишье, и люди остались одни, как желали: великая прежняя идея оставила их;˂…˃И люди вдруг поняли, что они остались совсем одни, и разом почувствовали великое сиротство. ˂…˃ Осиротевшие люди тотчас же стали бы прижиматься друг к другу теснее и любовнее; они схватились бы за руки, понимая, что теперь лишь они одни составляют все друг для друга. Исчезла бы великая идея бессмертия, и приходилось бы заменить ее; и весь великий избыток прежней любви к тому, который и был бессмертие, обратился бы у всех на природу, на мир, на людей, на всякую былинку. Они возлюбили бы землю и жизнь неудержимо и в той мере, в какой постепенно сознавали бы свою проходимость и конечность, и уже особенною, уже не прежнею любовью. ˂…˃«Пусть завтра последний день мой, ― думал бы каждый, смотря на заходящее солнце, - но все равно, я умру, но останутся все они, а после них дети их» - и эта мысль, что они останутся, все так же любя и трепеща друг за друга, заменила бы мысль о загробной встрече. ˂…˃ Они были бы горды и смелы за себя, но сделались бы робкими друг за друга; каждый трепетал бы за жизнь и за счастие каждого. 

Я стараюсь идти путями мысли Достоевского и потому обращаю внимание на тот простой факт, что историческая, реальная судьба человечества говорит о том, что верно и обратное.

Равномощное высказывание: «Если Бог есть, то все позволено». Логика тех, кто пользуется, сознательно, но чаще бессознательно, этой аксиомой такая: Б-г по определению всемогущ и по определению истинен и поэтому Ему, и тому, кто Ему служит, ― все позволено.

Этой логикой руководствовались те христиане (а их неисчислимое количество, и в православии, и в католичестве, и в других конфессиональных ветвях христианства), которые вели войны, и преследовали, и унижали, и уничтожали как «других христиан», так и нехристиан, так и тех, кого они считали нехристианами. Понятно, что эта логика использовалась явно или неявно любыми идеологиями.

В такой вот «практической этике» не бывает абстрактного Б-га. Б-г – это инстанция до боли живой и насущной Истины, до боли живых насущных истин, за которые нужно и правильно умирать и воевать, а значит, совершать насилие и убивать.

Как показывает историческая реальность, ради Истины, в которую человек верит, и ради служения ей, человек все что угодно готов сделать и делает с себе подобными, которых он при этом считает «неподобными» ― иными, нелюдьми, или, что то же самое, людьми низшего, или просто другого сорта.

 Поэтому история христианства, религии любви и милосердия, надежды и веры, несмотря на все это, ― одна из самых жестоких и кровопролитных. Конечно, нельзя забывать, как это постоянно и не случайно делается в России, но было свойственно и кальвинизму, что христианство по замыслу религия свободы, причем понятого не только, так сказать, экзистенциально, но и вполне социально. Но именно пытается всегда игнорировать русское православие. Здесь нельзя не вспомнить Петра Яковлевича Чаадаева:

 

Вы знаете также и то, что, по признанию самых даже упорных скептиков, уничтожением крепостничества в Европе мы обязаны (католическому. – М.А.) христианству.

Более того, известно, что первые случаи освобождения были религиозными актами и совершались перед алтарем и что в большинстве отпускных грамот мы встречаем выражение: pro redemptione animae — ради искупления души.

Наконец, известно, что духовенство показало везде пример, освобождая собственных крепостных, и что римские первосвященники (папы) первые вызвали уничтожение рабства в области, подчиненной их духовному управлению.

Почему же христианство не имело таких же последствий у нас? Почему, наоборот, русский народ подвергся рабству лишь после того, как он стал христианским, а именно в царствование Годунова и Шуйского?

Пусть православная церковь объяснит это явление. Пусть скажет, почему она не возвысила материнского голоса против этого отвратительного насилия одной части народа над другой.

 

Оказывается, что только сомнение, которое, кстати, каким-то интимным образом связано с милосердием, останавливает человека от уничтожающей агрессивной деятельности. Я не имею в виду случаи индивидуальной и семейной самообороны. Но что такое самооборона и как ее отличить от насилия – это было и остается серьезной как нравственной, так и юридической проблемой.

Вопрос, сомнение и сострадание заставляют человека воздерживаться от последовательных и идеологически или религиозно «обоснованных» агрессивных действий. Недаром Гете говорил, что только мыслящий (т. е. сомневающийся) наделен совестью, действующий же лишен ее.

Самое главное для меня ― не столько удержать человека от насилия, это было бы утопией, сколько не дать человеку в руки идеологическое оружие для планомерной агрессии (от спонтанной агрессии никуда не деться).

К.: Ты прав, обе работы взаимосвязаны. Ведь если нет ответа, то нет и границ.

М.А.: Когда ты говоришь «нет ответа», какой именно вопрос (на который якобы нет ответа) ты конкретно имеешь в виду или предполагаешь, что я имею в виду?

Вопрос о существовании Б-га? Так и говори. Но это вопрос, на который действительно нет и не может быть окончательного ответа, если вопрос воспринят всерьез.

Бытие Б-га, по определению неотличимо от Его небытия, ибо абсолютное Бытие, согласно древней апофатической традиции, с точки зрения нашего относительного существования, предстает, скорее, как Небытие. Вот что пишет Св. Максим Исповедник в своей «Мистагогии»:

 

И поэтому, вследствие сверхбытия Бога, Ему более подобает определение «Небытия». Ибо надлежит знать - если уж нам действительно необходимо знать различие Бога и тварей, ― что утверждение о Сверхсущем есть отрицание сущего, а утверждение о сущем ― отрицание Сверхсущего.

И оба эти суждения о Боге – я подразумеваю обозначение Его как бытия и как небытия ― по праву допустимы, и ни одно из них невозможно в строгом смысле слова.

А вот слова Псевдо-Дионисия Ареопагита в «Мистическом богословии»:

…полагаю, что при разговоре о Сверхъестественном отрицательные суждения предпочтительнее положительных, […]; таким образом, мы отказываемся от всего сущего ради полного ведения того неведения, которое сокрыто во всем сущем от всех, кто хотел бы познать его, и ради созерцания того сверхъестественного Мрака, который сокрыт во всем сущем от тех, кто хотел бы узреть его. ˂…˃

Бог ― это не душа и не ум, а поскольку сознание, мысль, воображение и представление у Него отсутствуют, то Он и не разум, и не мышление и ни уразуметь, ни определить Его невозможно;

Он ни число, ни мера, ни великое что-либо, ни малое, ни равенство, ни неравенство, ни подобие, ни неподобие;

Он ни покоится, ни движется, ни дарует упокоение; не обладает могуществом и не является н и могуществом, ни светом; не обладает бытием и не является ни бытием, ни сущностью, ни вечностью, ни временем и объять Его мыслью - невозможно;

Он ни знание, ни истина, ни царство, ни премудрость, ни единое, ни единство, ни божество, ни благость, ни дух – в том смысле как мы его представляем, ни сыновство, ни отцовство, ни вообще что-либо из того, что нами или другими (разумными) существами может быть познано.

Он не есть ни что-либо не-сущее, ни что-либо сущее, и ни сущее не может познать Его в Его бытии, ни Он не познает сущее в бытии сущего, поскольку для Него не существует ни слов, ни наименований, ни знаний;

 Он ни тьма, ни свет, ни заблуждение, ни истина; по отношению к Нему совершенно невозможны ни положительные, ни отрицательные суждения, и когда мы что-либо отрицаем или утверждаем о Нем по аналогии с тем, что Им создано, мы, собственно, ничего не опровергаем и не определяем…

«Нет границ»: какие конкретно границы ты имеешь в виду или предполагаешь, что я имею в виду? Моральные границы?

Может быть то, что ты называешь отсутствием границ, есть на самом деле упорный поиск настоящих границ?

К.: Но ответ есть!Вот, скажем, дошли мы в своем внутреннем развитии до постановки вопросов. Даже не так - Вопросов, с большой буквы, т. е. попыток познать онтологический смысл себя и мира. И вот он, Вопрос, перед нами, начертан сверкающими письменами. Что делать? Ведь наша боязнь ответов именно на том и основана – на нежелании давать оценки, ибо любые ответы к ним как-то располагают…

М.А.: Какие ответы располагают к оценкам? Может быть, есть ответы, которые к ним не располагают?

К.: И тут же вопим о честности! А что это тогда ― честность?

М.А.: Честность в мышлении вообще и в философском мышлении особенно ― это радикальная, предельная последовательность в задавании вопросов и попыток давать на них ответы.

К.: И как же она тут приплетается? А никак. Потому что она трудноопределима и именно тут наши пути расходятся.

М.А.: Я только что дал это определение. Может быть, расходятся, а может быть, и нет. Посмотрим…

К.: Для тебя честность – это несвязанностьлюбыми границами.

М.А.: Мое определение честности смотри выше. Что касается несвязанности любыми границами, то откуда этот вывод? Где я говорил о такой несвязанности? Я говорил о несвязанности не «любыми» границами, а о нежелании быть связанным совершенно определенными границами.

К.: Если есть границы, то есть и ответы, а их тебе не хочется. Вернее, хочется (их всем нам хочется), но твое понимание честности не позволяет тебе успокоиться на любом возможном ответе - ты сразу задаешь новый вопрос, ставящий этот ответ под сомнение.

М.А.: Все дело в том, КАКИЕ ЭТО ВОПРОСЫ И КАКИЕ ОТВЕТЫ.

К.: Так вот, мой приговор такому подходу – это бег по кругу.

М.А.: Если ты утверждаешь, что имеет место бег или хождение по кругу, в твою обязанность, как честного оппонента, входит необходимость показать, какой это круг и как этот круг образуется. Круг в мышлении или в логике может быть показан, и тогда оппонент примет свою ошибку.

Между прочим, о круге. Есть ведь еще понятие «герменевтического круга», без которого (без этого круга) невозможно понимание. Этот круг является условием понимания. А именно: чтобы понять часть, надо уже понимать целое, но целое невозможно понять без понимания частей.

С точки зрения формальной логики это ― логическое противоречие, логический круг, но именно это противоречие лежит в основании феномена понимания. Так что, как видишь, не всегда «бегание по кругу» ― это плохо.

Когда я говорю о необходимости стоять в точке вопроса, речь идет не о конечных вопросах, на которые можно дать конечные и определенные ответы, речь идет о вопросах бесконечных, на которые можно давать только бесконечные и неопределенные (т. е. не окончательные), но от этого не менее важные ответы. Это и есть ситуация вопрошания. Желательно уметь отличать одни вопросы от других.

К.: Но я так не хочу! У меня кружится голова бегать по вашему кругу, я его вижу, еще на него не вступив, и это не мои игры! Хочется летать, а не крутиться волчком на месте. Но взлетать ― движение поступательное, а оно не возможно без тех или иных ограничений.

М.А. Странно, что тебе не приходит в голову простая мысль, раз уж ты используешь метафору полета, что все летчики, в том числе астронавты, чтобы летать, тренируются в центрифуге. Без этого их просто не пускают в небо или в космос. Конечно, это не имеет прямого отношения к тому, что ты хочешь сказать, но ведь ты сама вводишь эти метафоры.

К.: Мы не в невесомости.

М.А. Кто «мы»? Между прочим, невесомость ― это нормальное состояние космического полета…

К.: По законам физики для взлета нужно от чего-то оттолкнуться, от чего-то твердого и незыблемого, от каких-то границ.

М.А.: Именно что оттолкнуться, но и только. Взлет ― это только первая стадия полета. Но если ты хочешь в космос, тебе придется привыкать сначала к кружению в центрифуге, к перегрузкам, а потом к невесомости в полете.

К.: Итак, мое понимание честности – добровольная связанностьнекими границами и принимание этих границ.

М.А.: Какими именно ГРАНИЦАМИ? Получается, что очерченных и неизбежных границ человеческой жизни и смерти тебе недостаточно? Нужны какие-то еще, дополнительные? Причем, обрати внимание, упомянутые границы жизни и смерти достаточно «узки», очевидны и определенны.

Зачем искать что-то помимо них? Почему вообще человек ищет другие «границы», забывая о радикальности и окончательности (а не условности) смерти, когда более чем достаточно именно этой границы? Собственно, это и есть главная внутренняя тема нашего разговора, да и вообще главная тема человеческой истории и мысли.

И тут выявляется главное твое, и не только твое, противоречие и недостаточная, с моей точки зрения, «честность мысли». Обрати внимание, я говорю о честности мысли, а не о твоей субъективной бытовой честности, в которой у меня не было поводов сомневаться, а если бы и были, то это не имело бы отношения к честности в рамках нашего философского разговора.

К.: И нечего тут же говорить, что это к философии никакого отношения не имеет.

М.А.: Тебе показалось. Наоборот, тут я с тобой соглашаюсь. Итак, связанность определенными границами, с моей точки зрения, также необходима для философского разговора. Но, первое, ― необходимо оговаривать на каком именно этапе разговора и размышления эта связанность становится необходимой. Второе, если мы добровольно принимаем границы, ― это строгие границы человеческой жизни и смерти, не более, но и не менее. Третье – главная задача философии, с моей точки зрения, не подготовка к познанию и не само познание, т. е. не гносеологическая (как говорят немецкоязычные философы) и не эпистемологическая (как говорят англоязычные) задача, а задача этическая.

Подчеркиваю – я ни в коем случае не говорю, что в задачи философии НЕ входит проблема познания, еще как входит, но это НЕ главная, не первая, а вторая по значимости ее задача. Хотя эти задачи тонким образом связаны. Но эта связь осуществляется, с моей точки зрения, с приоритетом этики (но не морали). Я тут некоторым образом «толстовец».

«Любовь к мудрости» для меня это не любовь к познанию, а стремление к этическому выбору. Иными словами, мудрость ― это не столько знание (хотя не может не включать в себя последнее в той или иной форме), сколько подлинность и радикальность (от латинского radicalis – коренной), т. е. честность этической позиции.

К.: Я тебе как-то упоминала уже Витгенштейна и его носорога. Рассел попросил Витгенштейна для начала разговора принять, что в комнате нет носорога, а тот – не принял. Красиво… сильно… честно. Но, как это ни парадоксально, именно этот пример и есть приговор: ведь носорога в комнате действительно не было!

М.А.:  Что значит ― носорога в комнате действительно не было? Откуда тебе это известно? И откуда это было известно, скажем, Расселу или кому бы то ни было?

Как НЕ принятие Витгенштейном допущения, что носорога нет в комнате, так и предложение Рассела принять, что его нет (если бы у Рассела не было сомнения, то ему и не нужно было бы предлагать Людвигу принять такую «очевидную» вещь), очерчивает ту точку, с которой вообще началась современная европейская философия, т. е. ту точку, с которой Декарт, не без косвенного влияния иезуитов, с их контрреформационным dubbio, начинает свои «Философские медитации» и «Начала философии». А именно с точки сомнения (dubbio, doubt). И не простого сомнения, а сомнения методического, радикального (коренного), т. е. в пределе абсолютного.

К.: Здесь приходится заговорить о целостности.

М.А.: Почему мы должны вдруг обязательно о ней заговорить? Откуда это понятие здесь появляется как чертик из табакерки, буквально как Deus ex machina? Это именно Deus, Б-г, и я понимаю: для тебя тема целостности – главная.

К.: Если мы не верим глазам (своим глазам), то что-то с ней, с целостностью нашей, не так.

М.А.: Вполне возможно, что с целостностью не так, но почему должно быть «так»? Почему целостность выступает у тебя сразу как позитивное понятие?По крайней мере, это точно не христианский, а, скорее, античный подход. Какая может быть целостность перед лицом неизбывного парадокса грехопадения человека, Богочеловечности Христа, молитв Гефсиманского сада, Голгофы и семи слов на кресте? Откуда ты взяла, что целостность ― это хорошо? Из Аристотеля? «Целостные» люди отлично подходят на роль палачей, они могут убивать без зазрения совести, потому что «зазрение совести» ― это уже потеря целостности.

Недаром именно создание целостных, ни в чем не сомневающихся людей входила в основные задачи как нацистского, так и коммунистического режимов: «нам Гамлеты не нужны». Но дело пока вообще не в целостности. Дело в твоем утверждении о «вере своим глазам».

 Откуда у тебя это наивное до несерьезности доверие своим глазам? Неужели по собственному опыту или по психологическим исследованиям и экспериментам ты не знаешь, что человек видит не только весьма ограниченно, но в основном то, на что он настроен или хочет видеть?

Это же ясно даже из повседневного опыта. Для того чтобы увидеть реальность, необходимо особое отточенное, натренированное зрение ― зрение естествоиспытателя или криминалиста, чтобы увидеть четко хотя бы часть реальности. Реальность сама себя не показывает. Твое внутреннее убеждение в том, что нужно верить своим глазам, равносильно убеждению, что реальность сама себя показывает. Но это не так.

Во-первых, ты забываешь о таких вещах, как мираж, как зрительные иллюзии, как галлюцинация. Во-вторых, какие у тебя есть логические критерии, чтобы с уверенностью отличить иллюзию, или мираж от реальности? Как ты можешь с уверенностью утверждать, что реальность больного шизофренией менее реальна, чем реальность того, кого принято считать здоровым?

 Или, скажем, каким логическим образом ты можешь отличить реальность сна от другой? Именно с этих вопросов началась европейская философия, но также и (что для тебя, как я понял, важнее) европейская наука, методическое познание. Для узнавания и преобразования реальности необходимо отказаться от того, чтобы просто «верить своим глазам». На этом доверии (и то неполном, см. «Физику» Аристотеля) построена была до-галилеевская наука. Но Галилею уже нужен был мысленный эксперимент, чистая фикция. Кстати, создание таких инструментов познания и видения, как очки, линзы, телескопы, строится именно на «недоверии своим глазам».

 Галилею пришлось совершить сугубо философский акт: подвергнуть фундаментальному сомнению тезис, вернее, не тезис, а наивное убеждение в том, что «реальность сама себя показывает» и что «нужно верить собственным глазам». Нет, НЕ ПОКАЗЫВАЕТ, и поэтому лучше не верить глазам, а учить их видеть невидимое. И именно это осознание есть ФИЛОСОФСКОЕ ДЕЛО. Все, что делал дальше Галилей, я имею в виду создание теории движения, уравнение сложения скоростей и пр. - дело уже не философское, а собственно научное.

 Аналогичные процессы происходили и происходят каждый раз, когда наука совершает преобразование самой себя. Тогда наука просто ВЫНУЖДЕНА совершать философские акты. Так произошло в момент создания специальной и общей теории относительности, так происходило, когда создавалась квантовая теория, так происходит сейчас при создании теорий великих объединений и суперструн.

Каждый раз в этих случаях ученым ПРИХОДИТСЯ (иногда против воли) совершать философскую работу. Великие физики Нильс Бор и Гейзенберг, например, говорили об этом, как об отказе от принципа наглядности в физике элементарных частиц. Если бы они не отказались от принципа наглядности, Гейзенберг не смог бы сформулировать принцип неопределенности, а Бор ― принцип дополнительности.

Вот цитата из Декарта («Начала философии». Первая часть):

 

1.            О том, что для разыскания истины необходимо, насколько это возможно, поставить все под сомнение…

Так как мы были детьми, раньше чем стать взрослыми, и составили относительно предметов, представлявшихся нашим чувствам, разные суждения, как правильные, так и неправильные, прежде чем достигли полного обладания нашим разумом, то некоторые опрометчивые суждения отвращают нас от истинного познания и владеют нами настолько, что освободиться от них мы, по-видимому, можем не иначе, как решившись хотя бы раз в жизни усомниться во всем том, по поводу чего обнаружим малейшие подозрения в недостоверности (здесь и далеевыделено мой. ― М.А.).˂…˃

1.         Почему можно усомниться в истинности чувственных вещей (chosessensibles)

Но поскольку мы не преследуем тут иной цели, кроме заботы об отыскании истины, мы усомнимся в первую очередь в том, имеются ли среди всех тех вещей, которые подпадают под наши чувства или которые мы когда-либо вообразили, веши, действительно существующие на свете. Ибо мы по опыту знаем, сколь часто нас обманывали чувства, и, следовательно, неосмотрительно было бы чересчур полагаться на то, что нас обмануло хотя бы один раз. Кроме того, мы почти всегда испытываем во сне видения, при которых нам кажется, будто мы живо чувствуем и ясно воображаем множество вещей, между тем как эти вещи нигде больше и не имеются. Поэтому, решившись однажды усомниться во всем, не находишь более признака, по которому можно было бы судить, являются ли более ложными мысли, приходящие в сновидении, по сравнению со всеми остальными.

 

Но дело отнюдь не только в снах, миражах и иллюзиях! Очень важно, что в самой реалистичной из всех реалистических областей, кроме науки, – в сфере юриспруденции и судебной практики принципиально важно не доверять показаниям очевидцев, а сталкивать их и проверять их в этих столкновениях.

Причем проверять, следуя определенной, довольно сложной и весьма тонкой процедуре. Например, подвергая свидетелей перекрестному допросу, который следует традиции сократических диалогов Платона.

К.: Но без нее, без целостности, процесс познания невозможен. Не будем углубляться в исторические дебри многочисленных определений субъекта и его сложных взаимоотношений с объектом познания, ибо все это всего лишь иллюстрации к нашей нарушенной целостности.

М.А.: Очень показательно, что ты даже не пытаешься задать себе вопрос, почему целостность должна являться предметом поиска. Тебе кажется это чем-то само собой разумеющимся. Но на каком основании?

Придется все-таки остановиться на проблеме целостности. Твои рассуждения о нарушенной целостности ― это хорошая иллюстрация к тезису о «фундаментальной ностальгии», т. е. это не что иное, как «мама, роди меня обратно». Если внимательно всмотреться, оказывается, что целостность для человека всегда ПОЗАДИ него, как бы он ни вертелся и ни оглядывался.

С того момента, как ты становишься человеком, ты раз-личаешь противоположности, т. е. видишь, например, разницу между целостностью и не-целостностью. Или, скажем, разницу между Я и Ты или Я и Он, Я и Оно. То есть с того момента, когда ты овладеваешь языком, который весь насквозь пронизан различием, оппозициями, противоположностью, бинарностью, начиная с фонем (система фонем в любом языке ― это чистая, лишенная значений система различий) и кончая синтаксисом, – ты становишься человеком.

К.: Для тебя выход ― в искусстве, что имеет с философией нечто общее, а именно это отсечение всего лишнего в попытке получить предельно ясную мысль… звук… образ… слово.

М.А.: Нет, не выход. Выхода из нарушенной целостности для человека не существует. Кроме смерти. Жизнь сама уже есть нарушенная целостность (живые организмы ― это принципиально неравновесные нестабильные открытые системы), а сознательная жизнь – тем более.

К.: Становятся нужны ответы, и нужны границы. С законами гармонии ясно, оставим, ладно?

М.А.: Вовсе не ясно с законами гармонии! Это огромная и разветвленная проблема, со своей историей и структурой. Для Пифагора, да что там для Пифагора, для какого-нибудь автора григорианских хоралов времен зрелого Средневековья гармония Баха была бы на слух непрерывной дисгармонией.

Гармония, как и хаос, относительна. Есть отличное определение: «хаос – это чужой порядок».

К.: В философии ты целостный подход отрицаешь, оставляя такое право только для искусства и других способов восстановления утраченной целостности.

М.А.: Я не оставляю такого права ни для какого способа восстановления целостности! Все с точностью до наоборот. Я говорю, что культура в том смысле, в каком я употребляю это понятие (т. е. вообще ВСЯ деятельность человека, за исключением речевой деятельности в ее особом «самореферентном» регионе), ПЫТАЕТСЯ восстановить целостность, которую по определению невозможно восстановить, так как человек и отсутствие целостности ― это просто синонимы.

Человек как вид ― это «потерянный рай», это «лингвистическая катастрофа», т. е. существо, различающее благодаря языку и речи, а тем самым не целостное по определению.

Человек ― это с самого начала Адам после вкушения яблока, человек всегда в фундаментальной ситуации потерянного Рая, и никогда не было иначе, в отличие от ветхозаветной легенды, которая считает, что человек (именно уже как человек) был некогда в Раю. Но такого никогда не было. Когда человек был в относительном раю (т. е. в утробе матери) и тем более в относительном раю после рождения и до изучения родного языка, он еще НЕ БЫЛ ЧЕЛОВЕКОМ, он был только его возможностью (поэтому реальные «маугли» не становятся людьми, остаются полуживотными).

Вот почему подлинная целостность недостижима никогда, пока человек ЖИВ. Так как и его жизнь, и его сознание, и его тело ― это не целостность, а БЕСКОНЕЧНОЕ РАЗЛИЧИЕ. Только смерть целостна абсолютно. Жизнь нецелостна, иначе не была бы жизнью, а была бы мертвой материей, хотя даже и в мертвой материи есть неравновесные процессы (см. «Порядок из хаоса» И. Пригожина. URL: http://yanko.lib.ru/books/betweenall/prigogine-stengers_ru.htm).

А человеческая жизнь нецелостна вдвойне, так как человек с того момента, как становится человеком, обладает со-знанием, которое к общей неравновесности жизни добавляет специфическую неравновесность рефлексии. А рефлексия не есть нечто, без чего человек может обойтись или от чего он может избавиться.

Рефлексия «навязана» человеку речью и языком. Любой речью и любым из (примерно) 3 000 (а по некоторым классификациям, в два раза больше) мировых языков, так как фонологические законы, а также рефлексивные (т. е. разрушающие «целостность») структуры типа собственных имен, глагольной синтаксической функции, и личных местоимений ― это подлинные языковые универсалии.

Структура самого слова со-знание (как и слов со-мнение, и со-весть; обрати внимание на подчеркнутую дефисом синонимичность индоевропейских корней в этих трех словах) указывает на принципиальную двойственность этого феномена. Для человека есть только один способ восстановления целостности – это смерть. Или «естественная», или самоубийство. Пока он жив, он принципиально нецелостен.

Кстати, именно христианство утверждает принципиальную и неустранимую нецелостность человека, причем сразу в двух базовых формах.

1.       Первая форма – это «тварность». Одно то, что человек, и мир, и ангелы сотворены Б-гом и тем самым НЕ имеют собственного основания для бытия, делает человека нецелостным. Причем нецелостным навсегда, даже в предполагаемый и ожидаемый момент предельной близости к Б-гу в раю, так как человеческая тварность, как и его свобода, ―вечный отпечаток того Ничто, из которого он сотворен.

Слияние Б-га и человека (т. е. Создателя и твари) НИКОГДА невозможно и никогда не будет абсолютным даже для святых в высших сферах Рая. Этим, кстати, отличается иудаизм и христианство от других религий, например религий Индии, Китая, Японии, где такое слияние и допустимо, и возможно, и желательно.

 Здесь природа человека не является фундаментально иной по отношению к божественной природе. А в христианстве является. Так что, по учению как западных, так и восточных Отцов Церкви, первый уровень нецелостности принципиально неустраним.

2.       Второй уровень базовой нецелостности заключается в фундаментальной и неустранимой греховности человека. Каждый человек, кроме человеческой ипостаси Христа, является наследником первородного онтологического греха (т. е. как непослушания, так и вкушения от плодов Древа познания Добра и Зла).

 

Греховность в христианстве это и есть принципиальная и неустранимая нецелостность, нарушенность, разорванность, и, кстати, именно христианские святые переживают этот диссонанс наиболее остро и предельно, поэтому-то и становятся святыми.

Моя позиция принципиально отличается от христианской именно в этой точке. Я полностью согласен с христианством в том, что природа человека ― это нарушенность, разорванность, диссонанс, то самое, что заставило Христа идти на крестные муки, так как человеческое существование само по себе есть непрерывная мука, иногда сладкая, но чаще невыносимая. Но я полагаю, что нет никакой вины, а тем более вины онтологической, и нет никакой ответственности человека за эту его базовую разорванность.

Человек не виноват в том, что его язык (т. е. то, что делает его собственно человеком) навязывает ему рефлексивность, двойственность, различие (т. е. вырванность из «континуума Природы») Так можно весьма условно обозначить сам концепт целостности. Условно ― потому что само понятие «природы» возникло благодаря различению и входит в оппозицию всему тому, что «природой» не является, будь то Культура или трансценденция.

Другими словами, я считаю эту разорванность не следствием грехопадения и вины, а просто видовым определением человека, обладающего сознанием и речью. НО ИМЕННО ПОЭТОМУ ЧЕЛОВЕК ОБРЕЧЕН НА СО-ЗНАНИЕ, СО-ВЕСТЬ, СО-МНЕНИЕ и на вечные вопросы.

К.: Такое разграничение, отделение философии неоправданно! И уж никак, никогда и никого не приведет к обретению цельности.

М.А.: Твой основной мотив – это обретение цельности. В нем весь пафос твоего рассуждения и твоей экспрессии. И это понятно, так как это действительно ключевой мотив человеческой жизни. Но необходимо признать, что целостность человека абсолютно недостижима, пока человек жив.

 А это значит, что целостность ― это смерть. Неважно , как именно понимается смерть ― как радикальный конец или конец-переход. И там, и там смерть есть то, что отделяет нецелостное (т. е. живое) от умершего (т. е. целостного).

К.: Ты, похоже, с этим уже смирился. Это я подбираюсь к твоему «антихристианству»…

М.А.: Я не «смирился» с нецелостностью, я сделал нечто большее. Я ее вместе с христианством, между прочим, поставил во главу угла. Более того, я показываю, что «целостность» ― не более чем ностальгический миф по бессознательному.

К.: Опять же не углубляясь в вечно возникающие трудности субъекта познающего, скажем просто – иначе спятишь.

М.А. Вообще серьезное мышление для тех, кто не привык или не хочет мыслить, всегда представлялось как вид сумасшествия, это не ново. Еще Платон говорил, что философия, с точки зрения простого афинянина, ― это безумие. Так что если боишься спятить, то лучше вообще не мыслить. Ты боишься запутаться, тебе подавай сразу все четкое и распутанное («простое»). А такого при настоящем мышлении не бывает. Приходится самому бродить по лабиринту и распутывать нить Ариадны, которая так же запутана, как сам лабиринт, если не больше.

К.: А не хочется спятить. Поэтому себя самого, конечно, под сомнение ставить нужно и похвально, но опять же – имея некие границы. Это всего лишь требования здравого смысла, иначе я растеряю себя и свои силы. Я ведь взлететь хочу, не забыл? Со всей готовностью упасть и расшибиться, поэтому не надо о трусости и отваге.

М.А.: Если ты хочешь взлететь, то нет другого пути, чем долго и упорно строить летательный аппарат и учиться летать.

К.: Вот и обрисовалось наше с тобой противостояние. Ты считаешь философию инструментом для отважного стояния в точке вопроса, что для меня равнозначно беготне по кругу.

 М.А.: «Отважное стояние в точке вопроса» – метафора. Это просто постоянная готовность задавать, обсуждать, решать и опять задавать и обсуждать научные и вечные вопросы. Но есть принципиальная разница между научными вопросами и вечными. Научные вопросы ― это те вопросы, на которые в принципе предполагается возможность ответа. И есть методы достижения этих ответов.

При этом только на правильно, методично поставленные вопросы есть окончательные ответы. И эти ответы как раз задают жесткие границы вопросам. Например, в наше время бессмысленно спрашивать, существует ли скорость выше скорости света, или есть ли порция энергии меньшее, чем постоянная Планка, или может ли быть нарушен закон сохранения энергии. Мировые физические константы незыблемы, и это как раз главный результат мировой науки последних двух столетий. На эти вопросы даны окончательные ответы.

 Но невозможно дать абсолютный и окончательный ответ на вопрос о существовании Б-га, или о происхождении человека, или о происхождении жизни, или о существовании мира, или вообще о существовании. Но ЭТО НЕ ЗНАЧИТ, ЧТО ЭТИ ВОПРОСЫ НЕ СЛЕДУЕТ ЗАДАВАТЬ! Это именно вечные ВОПРОСЫ, те точки, где человек всегда будет стоять в бездне вопросительности, точки, которые будут всегда мучить человека, и очень хорошо, что будут, и что вечно…

Интересно, что такие вечные вопросы, например, как происхождение человека или жизни, пересекаются с конечными научными вопросами, и в пределе можно подойти максимально близко к самой точке возможного ответа, но никогда не попасть в нее окончательно. Это асимптотическое приближение к пределу и есть честность науки. Нельзя смешивать научную деятельность с вопросами конфессии. Это было бы нарушением как честности веры, так и честности науки.

К.: Ты боишься ответов как возможных предпосылок к возникновению идеологии. И поэтому отсекаешь те ответы, которые предлагает тебе окружающий мир.

М.А.: Как ты, наверное, уже поняла, это, мягко говоря, не так. Все наоборот. Я четко отличаю вопросы, на которые в принципе может быть получен окончательный ответ (конечные, они же научные вопросы), и вопросы, которые исключают такую возможность (бесконечные или вечные вопросы).

 Кстати, к вечным вопросам относятся некоторые математические вопросы, например проблема континуума или парадоксы теории множеств. И это различие типов вопросов вполне определенно и фундаментально.

К.: Я принимаю все эти ответы с готовностью их внутренней переработки с помощью своих ответов ― тех, которые на данный момент для меня есть. И не боюсь возникновения идеологии – она не возникнет, потому что двигаюсь.

М.А.: Напрасно не боишься. Идеология часто возникает помимо твоей воли и сознания. Лучше все-таки этого «бояться» и поэтому постоянно отслеживать в себе следы и очаги идеологии, это честнее, чем уверить себя, что ты ей не подвластна никогда. В частности, очевидный след и очаг идеологии в тебе это как раз самый распространенный источник всех идеологий и мифов – ностальгия по целостности.

Принятие целостности как главной позитивной задачи жизни ― это идеология. Более того, повторю ― это главный источник всей великой мифологии человечества.

К.: Мои внутренние ответы постоянно немного меняются: движение подразумевает углубление в вопрос. А углубление невозможно без первоначальной гипотезы (прародительницы ответа). И, дойдя «до самой сути», эти ответы-гипотезы мы или подтверждаем, или отсекаем. Ставим новые – на глубине их полно, сам знаешь, – и опять движемся.

М.А.: С этим полностью согласен.

К.: И последнее – двигаться мы не сможем, если себя не ограничим. Любой вектор имеет строгое направление, на то он и вектор. И неча по сторонам шариться.

М.А.: Опять непонятно, о чем ты говоришь конкретно. В некоторых случаях необходимо сосредоточиться на узкой теме или задаче, в некоторых, наоборот, необходим радикальный выход за пределы узкой специализации и узкого целеполагания. Каждый раз это нужно решать заново, и общего рецепта не существует.

К.: Ох, ответы-гипотезы, как мне с вами страшно-то! Нет ли все же опасности зарождения идеологии благодаря таким ответам? Да, конечно, движение во многом избавляет от возникновения идеологии как чего-то застывшего. Но есть и более жуткая разновидность идеологии ― идеология действия. Но как же без вас, ответы-посохи? Ведь я так хочу принять весь мир, ничего не отсекая, как не пропасть мне при этом без чего-то, за что можно ухватиться?

Вот наконец мы подошли к тому, из-за чего весь сыр-бор возник. К любви. Именно она и есть тот самый главный инструмент познания, который спасает от мертвящей идеологии, инструмент, который возвращает утраченную цельность.

М.А.: «Спасать от мертвящей идеологии» и «возвращать утраченную целостность» ― это несовместимые вещи. «Возвращение утраченной целостности» ― это идеология, вернее, как мы выяснили, основа любой идеологии. «Возвращение утраченного рая», возвращение потерянной целостности ― это древняя, как сам человек, мифологема, можно сказать, основной (в том числе космологический) миф человечества, приведший, к сожалению, в конце концов к попыткам построения рая на Земле как нацистского, так и коммунистического толка…

Ты его не путай с любовью, пожалуйста… несмотря на то что иногда они бывают очень похожи. Да и вообще ничто так не пытается прикинуться любовью, как идеология и власть, семейная или государственная, не так важно…

К.: Любовь ― это инструмент, который избавляет нас от опасностей движения, ведь любовь подразумевает действие, и такое, вызванное любовью, действие и есть движение. То самое движение, которое наиболее живо из всех движений во вселенной. А философия лишь подготовка к познанию, вспомогательный инструмент, помогающий не забывать про законы логики.

М.А.: Любовь и познание… Интересно, как ты связываешь эти понятия?.. Познание в библейском смысле? «Познал Адам Еву жену свою»? Что касается движения, то какое движение ты имеешь в виду? Действие? Какое? Ох, недаром Гете говорил, что действующий лишен совести!..

К.: И я бы даже начала здесь уже молчать, но ты, вижу, сильно заплутал. Постараюсь поэтому все же углубиться. Но не очень: знаешь, есть в этом какое-то нецеломудрие ― в углублении в эти вопросы.

М.А.: В углублении в вопросы не может быть нецеломудрия. Так можно кого угодно нецеломудренным назвать, начиная с Сократа и кончая Фрейдом (что, впрочем, уже неоднократно делалось).

Вообще боязнь потерять целомудрие с познанием не имеет ничего общего. Кто боится потерять невинность (т. е., прости, ту самую целостность), тому лучше сидеть дома, в утробе, и не высовываться, фигурально говоря.

И потом, если уж ты уверена, что я заплутал настолько, что ты «не можешь молчать», тогда вперед, и дай себе труд показать, как именно и где я конкретно непоследователен и нелогичен, если уж критикуешь меня именно за это. Но, боюсь, ты критикуешь вовсе не мою логику, а мою аксиоматику…

К.: Опять про любовь. При общении двоих процесс взаимоуглубления бесконечен и естественен. Как писал Честертон, два ― это в бесконечное количество раз больше, чем один, поэтому человечество всегда будет стремиться к моногамии, несмотря на связанные с ней неудобства.

М.А.: Это круговые (!) с точки зрения логики утверждения. «Два хорошо, потому что два ― это хорошо». И почему мнение Честертона, при всей любви к нему, должно служить авторитетом? И откуда ты знаешь, куда стремится человечество?

Почему ты так уверена, что моногамия не сменится или, скорее, не дополнится цивилизованной полигамией? Почему это менее возможно, чем, например, гомосексуальные браки, которые начинают становиться легитимными в Европе и Америке и наверняка рано или поздно станут легитимными везде?

К.: Однако при вынужденном отрывании друг от друга (в философии пишут от Другого, как сам знаешь) для общения с остальным миром возникает уже не просто другой, а третий… четвертый… пятый. И такой естественный для двоих процесс взаимопознания осложняется, тут все ясно.

М.А.: Почему ты решила, что процесс «взаимопознания двоих» более естественен, чем другие виды общения? И откуда представление, что сначала двое, а потом все «усложняется»? Опять утверждения без достаточного основания.

К.: Разные души, разные сознания, разные системы понятий, и все больше и больше их при выходе в окружающий мир. Как быть? Выход один: создавать законы общения и поведения, которые постарались бы наиболее полно охватить все разнообразие общества. Да, эти законы страшно несовершенны (я говорю о светских законах общественного взаимодействия). Но как же бесконечно трогательна и отважна эта попытка человечества научиться жить вместе! И что тут брюзжать-то?

М.А.: А с чего ты решила, что я брюзжу по этому поводу? Наоборот, цивилизованная юридическая система, которая регулирует отношения многих субъектов в цивилизованном обществе (я не имею в виду радикально отстающую в этом отношении Россию), является одним из самых высших, что создано человечеством. При этом эта система постоянно совершенствуется, изменяется, движется. Где ты обнаружила мое брюзжание по этому поводу?

Именно в рамках этой системы я предлагаю продумать, хотя бы гипотетически, законодательство цивилизованной (т. е. не патриархальной) полигамии. До тех пор пока моногамия является единственной легитимной формой брака, абсолютно неизбежен адюльтер и проституция.

Неужели не очевидна логика такого подхода? Более того, у меня сильное подозрение, что люди держатся за моногамию вовсе не из стремления к любви и к бесконечности взаимопознания, как ты наивно полагаешь, а именно для того, чтобы сохранить и тем самым выгодно контролировать, в том числе финансово, теневые стороны сексуальной жизни.

Да и власти так легче осуществлять контроль над семейной структурой и коррупционный контроль над ее отклонениями. Запрет на полигамию в этом отношении аналогичен запрету на наркотики. Выигрывает в конце концов теневая экономика.

К.: Все объяснимо: не всем же дана вера и стремление просто соблюдать заповеди Божии. Не всем дано уметь любить, а только это умение спасает от возникновения мертвящих штампов и идеологий.

М.А.: «Заповеди Божьи» никогда не соблюдались и никогда не будут соблюдаться, потому что они авторитарны и противоречивы. Особенно «не убей», и «не прелюбодействуй». Вся нормальная, ежедневная человеческая практика противоречит этим заповедям. Заметь, я имею в виду не то, что считается преступлением, а нечто противоположное.

Солдат на войне всегда будет убивать, не подвергаясь непосредственному моральному осуждению, человек всегда будет иметь моральное и юридическое право убивать ради самозащиты и защиты детей и семьи.

Случаи военных преступлений ― это отдельная большая юридическая проблема. Насчет же заповеди «не прелюбодействуй» я уже сказал, что именно эта заповедь, превращенная в закон, приводит к тому, что адюльтер и проституция становятся вечными тенями моногамии, причем тенями выгодными тем, кто благодаря им делает свой бизнес.

К.: О полигамии. Это все вытекает из боязни глубины и от стремления носиться по кругу, имитируя процесс познания.

М.А.: Обращаю твое внимание на логическую равномощность противоположного утверждения. Можно сказать и прямо наоборот, что именно моногамия ― это бегание по кругу и боязнь глубины и подлинной любви, которая по определению и множественна, и едина.

Ничто не мешает ― ни природа, ни закон, ни мораль ― родителям глубоко любить своих детей вне зависимости от их количества. Так что соображение множественности здесь не имеет значения.

Почему возможна множественная любовь к детям и при этом невозможна множественная любовь к тем, благодаря которым они появляются?

Но на самом деле ни моногамия, ни полигамия сами по себе не являются гарантом ни наличия любви и глубины, ни их отсутствия. Это не связанные вещи.

К.: Истинная любовь двоих бесконечна, и следующие объекты-партнеры здесь просто не нужны.

М.А.: Любовь двоих может быть бесконечна, но никто не сказал, что невозможна бесконечность и глубина любви ко многим. Любовь дышит где хочет. И мать в состоянии любить любое количество своих детей, и человек в состоянии любить многих, сохраняя всех.

Это уж как кто устроен. И утверждать, что партнеры не нужны, – авторитарно по отношению к тому, кому они нужны. Кстати, не объекты-партнеры, а субъекты-партнеры. Это принципиальная разница.

К.: К тому же, где твое хвалимое внутреннее нравственное чувство? Да, можно было раньше быть праведником и при этом полигамным: «и разлюбил Давид Мелхолу, и не родила она ему наследника». А полюбил Вирсавию. Но это было раньше!

М.А.: Вот именно, спасибо за пример. Что значит «раньше»? Почему раньше это было принципиально возможно, а сейчас нет, кто это сказал? Очевидно, что если такая практика была и есть (а она есть и сейчас), то она принадлежит человеку и его «природе» (если у него вообще есть природа).

К.: Нигде не сказано, что, разлюбив, он перестал, скажем, кормить ее и дочь от нее и выгнал их из дома. А в наше время, извини, если ты бросаешь доверившуюся тебе женщину, ты бросаешь ее совсем ― вон из своей жизни.

М.А.: Ну знаешь, это кто как. Кто-то сохраняет отношения, а иногда и глубокие и на всю жизнь. Это решает каждый по-своему. И что это за сексизм такой? Не хочешь ли ты сказать, что в мировой практике женщины бросают мужчин реже, чем наоборот, и что именно женщины «доверяются», а мужчины «обманывают»? Ты здесь затронула экономический вопрос, который, на самом деле, и является камнем преткновения. Этот вопрос как раз и должен регулироваться законодательно в гипотетической системе легальной несексистской полигамии.

К.: Нет здесь любви, потому что любовь ― это ответственность.

М.А.: Да, конечно, с этим никто не спорит. Свобода ― это тоже ответственность.

К.: И где ты ищешь свободу? Почему ты так противишься христианским заповедям? Не потому ли просто, что не хочется делать усилия их исполнять?

М.А.: Я противлюсь христианским заповедям, потому что они авторитарны, непоследовательны и неисполнимы. Обрати внимание, я противлюсь христианству только в тех особых точках, где оно перестает быть религией свободы и милосердия (коей она является по существу и по замыслу) и становится или может стать моральной, властной и космологической догмой для защиты равнодушного благополучия большинства.

 К.: Давай так и скажем, вот где будет честность. А не в придумывании новых, смешных. «Не унижай», видите ли. Ты сначала определи четко, что значит «унижать» ― для тебя, для Другого, для третьего-десятого. Что значит «человеческое достоинство» ― здесь тоже единого ответа не получишь. Ну как же непонятно, что относительно это унижение.

М.А.: Заповеди вообще никакого отношения к четкости понятий не имеют. А достоинство и унижение ничуть не менее точные понятия, чем все остальные понятия, используемые как в заповедях, так и вообще в нравственных и моральных текстах человечества (я вслед за Достоевским и Бердяевым различаю мораль и нравственность, как ты, наверное, заметила).

 Более того, именно относительность унижения, говорящая об отношениях и отнесенности, делает это понятие более человечным и «точным», чем многие другие. А твоя реакция на эти ключевые слова показывает, к сожалению, только то, как к понятию человеческого достоинства относятся в России и насколько унижение является у нас обыкновенной «фоновой» практикой.

К.: Абсолютны только заповеди Божии. Абсолютны ― потому что исходят из самых основ бытия. «Не убий» ― «был целый мир, и нет его…».

М.А.: Об этой заповеди я уже написал. Но абсолютность заповедей в целом представляется мне совершенно несерьезным утверждением. Заповеди неуниверсальны, поэтому, слава Б-гу, существуют разные религии, разные культуры, разные системы заповедей. Но именно у заповеди НЕ УНИЖАЙ есть шанс стать универсальной заповедью человечества.  

К.: А упрекать Господа за творящиеся в мире безобразия и за то, что Он не вмешался, ― не ново.

М.А.: Еще как не ново. Это началось в Книге Иова. Упорно упрекающий Господа Иов был Им оправдан, в отличие от его друзей, убежденных в том, что все должно быть так, как есть. Безобразия, знаешь ли, безобразиям рознь. И то, что ― прости за условную грубость выражения ― можно было простить Б-гу раньше, теперь стало абсолютно непростительным.

Недаром некоторые (надо сказать, как всегда редкие) честные христиане и иудеи, в том числе богословы, начали процесс обсуждения основных догматических представлений после Второй мировой войны:

 

Нет никаких сомнений, что для нашего поколения Освенцим олицетворяет крайнюю степень кризиса веры – И БУДЬ ЭТО ИНАЧЕ, МЫ БЫ ОКАЗАЛИСЬ ПЕРЕД ЛИЦОМ НАСТОЯЩЕЙ ДУХОВНОЙ ТРАГЕДИИ. После Холокоста первейшей религиозной обязанностью является «спор» с Богом, а в случае необходимости, и борьба с Богом.

«Спора» с Богом требует от нас вера. В этом состоит сама суть веры. Когда при виде мальчика на виселице кто-то спрашивает: „Где же Бог?”, то именно такой вопрос и следовало задать.

НЕ ЗАДАТЬ ЕГО БЫЛО БЫ РАВНОЗНАЧНО БОГОХУЛЬСТВУ. ВЕРА НЕ МОЖЕТ ОСТАВАТЬСЯ БЕЗМОЛВНОЙ, КОГДА ПРОИСХОДИТ УЖАСНОЕ.

Не слабость веры, а, наоборот, сила Веры Иова побуждает его бросать обвинения Богу.

 

Вот что говорит лютеранский теолог Фридрих-Вильгельм Марквардт:

Сегодня Освенцим надвигается на нас как суд над нашим христианством, над прошлым и нынешним образом нашего христианского бытия. Более того - если смотреть глазами жертв Освенцима - он надвигается на нас как суд над самим христианством. ˂…˃ Это покаяние-обращение затрагивает сущность христианства как мы понимали ее до сих пор.

 

Богослов И.-Б. Мец:

Я даю своим студентам вроде бы простой, но весьма жесткий критерий оценки теологических систем. Спросите себя: могла ли теология, которую вы учите, остаться одинаковой до и после Освенцима? Если да – то держитесь от нее подальше!

 

К.: И при распятии хотели от Него величия царского, показа власти, кары немедленной и не могли Ему простить, что не показал карающую десницу. Забыл?

М.А.: Конечно, не забыл. Ситуация здесь прямо противоположная. Христос мог позволить не спасать себя, и даже более того – не мог не позволить себя распять, но это относится только и исключительно к Нему Самому. Его Страсти и Его смерть, Его жертва – Его собственный выбор.

Но требовать от человечества готовности к миллионным жертвам только потому, что Христос умер на кресте, т. е. испил эту чашу до конца, требовать и ждать этой чаши от человечества, повторю, невозможно и верх жестокости.

К.: И последнее – немного о свободе. Здесь, понимаешь, тоже все просто.

М.А.: Ну, конечно, человечество бьется над проблемой и пониманием свободы уже как минимум две с половиной тысячи лет, а тебе это просто. Но как раз здесь простота хуже воровства.

К.: Если даже ты принимаешь единственную и главную заповедь – Любви, тебе же надо ее как-то исполнять, верно? А ты – не можешь! Тебе мешает то одно, то другое, то помыслы, то обстоятельства, то, извини, просто твое либидо хваленое требует все новых ощущений.

Даже при понимании Любви в более космическом, неземном смысле ― ты (мы все, впрочем) все равно (и тем более) не можешь любить! И что, будем отрицать первородный грех, повреждение нашей природы?

М.А.: Повреждение нашей природы, или первородный грех, как я пытаюсь все время показать, ― это метафора человека как такового, т. е. существа, обладающего сознанием и языком. Появление человека (то ли креативно, то ли эволюционно ― в данном случае неважно) ― это и есть появление «поврежденной (т. е. самосознающей) природы», а «до» этого просто не было человека.

Миф о «неповрежденном человеке» (т. е. об Адаме до вкушения яблока) ― это миф инфантильный, в буквальном смысле «у-топия», т. е. то, что никогда не имело и не имеет места. Человек ― это существо говорящее и сознающее, в том числе говорящее и мыслящее о целостности и ее отсутствии, а значит, РАЗЛИЧАЮЩЕЕ, а значит, нецелостное по определению.

Целостность, и то относительная, есть только в живой бессознательной до-человеческой и нечеловеческой Природе. Абсолютная же целостность ― это просто синоним смерти и небытия.

Что касается любви, то Любовь дышит где хочет и как хочет, и не нам ставить ей границы. Любовь, если она есть, не нуждается в подпорках и костылях религий, философий, идеологий. Любовь или есть, или ее нет, и все. И если ее нет, ее ничем не заменишь, никакой моралью и никакими системами ценностей.

К.: Если отрицаешь и при этом призываешь к Любви, то иди до конца! И ты опять не можешь, и никто не может.

М.А.: Так я и пытаюсь идти до конца! Но ты останавливаешься на полпути и держишься за костыли веры. А Любовь, если она есть, не нуждается в вере. Более того – между ними, скорее всего, обратно пропорциональная зависимость.

Вера необходима там, где обнаруживается недостаток любви. И, между прочим, недаром в Новом Завете именно эта зависимость тонко выражена в хорошо известной тебе 13-й главе Первого послания к Коринфянам:

 

Если имею дар пророчества, и знаю все тайны, и имею всякое познание и всю веру, так что могу и горы переставлять, а не имею любви, ― то я ничто.

И если я раздам все имение мое и отдам тело мое на сожжение, а любви не имею, нет мне в том никакой пользы. ˂…˃  А теперь пребывают сии три: вера, надежда, любовь; но любовь из них больше».

 

К.: Есть два пути. Первый – описываемый тобой. Свобода-хаос, полигамия, Бога нет, философия изолгалась, догорай моя лучина…

М.А.: Описываемый мной путь ― это гипотеза такого пути, на котором любовь в пределе не будет нуждаться ни в каких костылях. Насчет хаоса ты просто не совсем в курсе, поэтому по старинке употребляешь это слово с негативным оттенком. Но хаос и жизнь ― это синонимы, и без хаоса не бывает порядка.

Не только потому, что это взаимосвязанные понятия, но и потому, что хаос и порядок ― это одно и то же, взятое с разных точек зрения. То, что извне представляется как хаос, изнутри может выглядеть как порядок, и наоборот.

Что касается полигамии, то как социальный институт она стара как мир, отнюдь не я ее придумал, я ее просто предлагаю сделать цивилизованной и не патриархальной. Что касается практики, то полигамия практикуется всеми без исключения.

Просто она вытеснена за формальные пределы жесткой легальной моногамной семьи и, повторюсь, неизбежно приобретает форму адюльтера и публичного дома или в лучшем случае форму официальной смены брачных партнеров (повторные браки).

Повторные браки ― это, по сути, та же полигамия, только растянутая во времени, так сказать, «диахронная», из-за формальностей государственного или общинного контроля над семьей. Полигамия, о которой говорю я, ― это просто попытка придать легальный статус общераспространенной «синхронной» практике, что всегда полезно и всегда идет во вред как раз тем, кто пользуется такой практикой для ведения дел.

Благодаря легализации не только растянутой во времени (диахронной), но «одновременной» (синхронной) полигамии драматизм адюльтера и расторжения брака может быть во многих случаях смягчен. Повторяю, я имею в виду принципиально не сексистскую полигамию, а полигамию равноправных полов.

 Понятно, что такие предложения и рассуждения в определенном смысле утопичны, гипотетичны, но это как раз такая полезная утопия и гипотеза, которая в перспективе может положительно повлиять на терпимость в брачной сфере отношений.

К.: И второй путь ― поняв, что ты не можешь любить, ты долго плачешь. И если ты плачешь честно, а не истерически, то ты восстаешь от этого плача со смиренной головой и снова смотришь на заповеди Божии и выучиваешь их наизусть.

М.А.: Вот буквально это я и говорю. Именно так: не умея любить, человек бросается к заповедям, как к подпоркам и костылям, причем неважно к каким.

Как известно в истории, любые заповеди меняются на любые, как произошло при коммунизме и нацизме, и при их победе, и при их поражении. И как показывает та же история, эти подпорки ничему не помогают. Как человек унижал и убивал, так он унижает и убивает.

 Но здесь как раз и возникает принципиальная разница ситуаций. Одно дело, когда насилие так или иначе оправдывается идеологической «системой ценностей» и лживым (так как противоречивым вроде «не убий») набором заповедей, и совсем другое, если у человека НЕ будет в запасе никакого оправдательного мифа.

В первом случае насилие легко становится массовым, будь то крестовые походы, «охота на ведьм», преследование раскольников, классовая борьба, линчевание негров, уничтожение евреев или чеченцев.

Во втором насилие лишается всякого косвенного теоретического оправдания и становится делом личного выбора и личной ответственности. Законодательная ответственность за насилие уже производна от факта личного выбора. И как раз в этой точке возникает весь комплекс нравственных и юридических проблем, связанных со смертной казнью.

К.: И опять и опять пытаешься вырваться из беготни по кругу и сделать хоть одно, хоть маленькое движение - по дороге Любви. И вдруг понимаешь, что свободен.

М.А.: Да, свободен, если умеешь любить и не путаешь (т. е. различаешь, не смешиваешь одно с другим) –любовь с моралью и с властью, будь то власть межличностная, семейная, общинная, коллективная или государственная. Аминь.

Напоминаю, что частые разделения на абзацы в цитатах принадлежат мне.

Под христианами я подразумеваю тех, кто был крещен и сознательно мыслит себя таковыми, вне зависимости от проблем интерпретации христианства в целом.

Чаадаев П.Я. Философические письма. Письмо второе (любое издание).

Вот знаменитый пример, который приводит Т. Кун («Структура научных революций». Раздел VI):  

«В психологическом эксперименте, значение которого заслуживает того, чтобы о нем знали и непсихологи, Дж. Бруннер и Л. Постмен просили испытуемых распознать за короткое и фиксированное время серию игральных карт.

Большинство карт были стандартными, но некоторые были изменены, например красная шестерка пик и черная четверка червей. Каждый экспериментальный цикл состоял в том, что испытуемому показывали одну за другой целую серию карт, причем время показа карт постепенно возрастало. После каждого сеанса испытуемый должен был сказать, что он видел, а цикл продолжался до тех пор, пока испытуемый дважды не определял полностью правильно всю серию показываемых карт]. ˂…˃

Даже при наикратчайших показах большинство испытуемых распознавали значительную часть карт, а после небольшого увеличения времени предъявления все испытуемые распознавали все карты.

Однако оказалось, что некоторое количество испытуемых так и не смогло произвести надлежащую корректировку своих категорий. Даже после увеличения времени показа в сорок раз против средней продолжительности экспозиции, необходимой для распознания нормальной карты, более чем 10 процентов аномальных карт не было опознано ими правильно, причем испытуемые, которым не удавалось выполнить задание, часто испытывали горькую досаду. Один из них воскликнул: „Я не могу определить ни одной масти. Она даже не похожа на карту. Я не знаю, какой масти она сейчас: пиковая или червовая. Я не уверен сейчас, как выглядят пики. Боже мой!” В следующем разделе мы убедимся в том, что ученые ведут себя иногда подобным же образом».

См.: ЯкобсонР. Звук и значение//Избранные работы. М., 1985.

Berkovitz E. Faith after the Holocaust. Ktav, 1973. Р. 68―70. URL: http://www.amazon.com/Faith-After-Holocaust-Eliezer-Berkovits/dp/0870681931.

 

Комментировать Всего 4 комментария

Михаил, честно говорю, дочитать еще не успел - и сегодня уже не успею, но роскошно !

Сережа, спасибо, приятно,с интересом жду твоего коммента:)

Очень глубокий текст, Михаил. Спасибо.