Лингвистическая катастрофа
Отрывок из книги Михаила Аркадьева
Осенью, в издательстве Ивана Лимбаха, должна, наконец, выйти моя книга «Лингвистическая катастрофа. Антропология абсурда и новый стоицизм». Публикую для «Сноба» ключевой отрывок из книги, для (надеюсь) возбуждения интереса, и для продолжения дискуссии, начатой в «Переписке из двух углов».
Моим дорогим друзьям Владимиру Генину, Анатолию Ахутину, Алексею Цвелику посвящаю эту публикацию
Выражаю особенную благодарность Ксении Чудиновой за неоценимую помощь в работе над версткой. Простие, Ксения, я испортил Вашу безукоризненную работу.
Основной вопрос может быть сформулирован так: как возможны (формула Канта) одновременно Акрополь и Освенцим?
«Одновременно» в данном случае означает: речь пойдет о том, что имеет отношение к существованию человеческого вида в целом — вида, к которому мы все принадлежим. Этот вопрос относится как к мировой истории, так и к судьбе каждого из нас.
Вопрос, обращенный и к миру, и лично к самому себе: как устроен Homo sapiens sapiens, что во мне, как представителе этого вида, всегда возможен и Сократ, бесстрашно выпивающий цикуту, и чадолюбивый бюргер, идущий на рутинную службу в застенок или лагерь смерти*?
[* «Всегда возможен» означает: «в человеке, а значит и во мне возможен, а может быть, и неизбежен выбор между этими двумя крайностями». Прошу читателя набраться терпения и читать сноски как параллельное обсуждение проблем. Здесь и далее примеч. авт.]
Я пытаюсь дать ответ на этот мучающий меня вопрос. Делаю я это, пытаясь ввести и прояснить несколько понятий, которые, надеюсь, смогут с достаточной степенью полноты объяснить человеку самого себя, если предположить, что он стремится к этому объяснению. Я исхожу из того, что попытка понять себя заложена в нашей парадоксальной природе. Но нам предстоит еще только задаться вопросом, что такое «природа человека» и есть ли она вообще. Начнем издалека.
1. Классические психофизиологические исследования (и этого нам пока достаточно)
www.ecolife.ru/jornal/echo/2002-5-3.shtml
http://www.rusyaz.ru/chapter-3-3-2-speech.html
показывают, что инстинктивные реакции человека на внешние раздражители (пара стимул-реакция) еще на заре антропогенеза были замедлены, заторможены по сравнению с аналогичными реакциями животного (абсолютные временные значения для наших целей не важны).
Вполне вероятно, что причиной этого торможения, задержки, паузы, разрыва является скрытая вербализация, что, по-видимому, можно связать как с «универсальной грамматикой» Н. Хомского, так и с теорией внутренней речи*.
[* См.: Выготский Л. С. Мышление и речь. Гл. 7: Мысль и слово. М., 2005. с. 301–347. Упомянем также в связи с этим предположение Э. Кассирера о символизации как специфически человеческой задержке (перерыве, запаздывании), аналогичные пассажи у Ю. Лотмана в «Культуре и взрыве», идеи Сеченова о связи торможения и сознания, идеи Павлова о тормозящей функции второй сигнальной системы, теорию тормозной доминанты и тормозящей функции речи Поршнева, теорию разрыва Дж. Серля и т. д. Все эти авторы, так или иначе, в разных контекстах и разным языком говорят об основной проблеме антропологии — парадоксе «ускоряющего торможения» как источника видовых особенностей человека.]
2. Если мы примем эту гипотезу как рабочую, она перенесет наше размышление в область структурно-исторической антропологии. Это та дисциплина, основы которой я пытаюсь наметить в этой работе.
Гипотеза скрытой языковой деятельности, языковой «матрицы», тормозящей первичные «естественные» реакции, отсылает нас к давнему представлению о позиции человека в мире как о позиции фундаментально опосредованной, тем самым проблематичной.
Базовые свойства языка, сама его структура вынуждают человека мыслить альтернативами и осуществлять свой выбор помимо своего прямого желания и непосредственного понимания, причем как в истории вида, так и в любой индивидуальной истории. Тем самым, по существу, язык принуждает человека к свободе. «Раньше», «до человека», в мире вместо языка работал только природный инстинкт*.
[*Я не забываю об условности и проблематичности понятий «раньше» и «инстинкт» в данном контексте...]
3. Упоминание проблемы выбора не случайно. Речь идет о появлении в результате упомянутой «лингвистической задержки», тормозящей первичные реакции, дополнительных «степеней свободы», навязанных человеку его языковой деятельностью, которую он сам не выбирал. И этот факт может рассматриваться как неустранимый парадокс человеческой ситуации. Человек обладает речью и свободой выбора парадоксальным образом помимо своей воли, просто как унаследованными «биологическими» и видовыми свойствами. Но язык является природным образованием только относительно, и понятие «естественный язык» столь же парадоксально, как и сам человек.
По сути, размышление над этим парадоксом и переживание его — основной предмет и мотив книги.
4. «Непосредственность»*, «естественность», о которой так много говорит и мечтает современный человек,
остается всегда «позади» него как собственная тень, когда солнце светит в лицо. Переживаемое, но практически не осознаваемое человеком «изменение» онтологической позиции при переходе от «предчеловеческого» состояния (постоянным представителем которого в человеке является его телесность, а также его младенческий, а может быть, и внутриутробный досознательный опыт)
к собственно человеческому и парадоксальное удержание вместе «нечеловеческого» и «человеческого», «естественного» и «неестественного»
носит фундаментальный характер и представляет собой некую элементарную, первичную человеческую ситуацию.
[*То есть, по существу, доязыковая, довербальная позиция. Она часто представляется просто как «невербальная», но наш анализ должен показать, что понятие «невербальность» является типичной мифологизацией, понятием-маской/шифром, которое прикрывает/шифрует бессознательно/сознательное стремление «возвращения» к доязыковому состоянию, ностальгию по до — и нечеловеческому.]
Эта ситуация в принципе неразрешима и неустранима, пока речь идет о живом человеке как носителе
a) своего тела и b) «языковой матрицы», то есть встроенных в мозг как, возможно, эволюцией, так и, прежде всего, человеческой средой языковых структур. Таким образом, конститутивными границами, жестко очерчивающими поле всей человеческой проблематики, поле релевантных человеческих проблем являются биологическая смерть и язык.
5. В упомянутом временном просвете, разрыве, в этой темпоральной трещине рождается человеческая историчность как первичная антропологическая структура. Здесь потенциально свернута вся история человека,
но свернута отнюдь не в смысле ее предопределенности, а, скорее, как некая вероятность, некий набор, «пакет», «суперпозиция возможных состояний»*,
а, следовательно, и выборов. Однако вероятностность истории ̶ это, как кажется, бесконечное поле возможностей, на самом деле хоть и неопределенный, но специфическим образом ограниченный «набор состояний», и ограничен он, причем радикально, упомянутой антропологической ситуацией.
[* Здесь используются метафоры из словаря квантовой теории с опорой на ее копенгагенскую интерпретацию (Н. Бор, В. Гейзенберг).]
6. Выразим ту же мысль иначе: человек по своей структуре максимально свободен (т. е. мы не знаем живущих видов с бòльшими степенями свободы), но эта свобода принципиально ограничена сознанием смерти и самой смертью*.
[* «Можно сказать, что смерть — это горизонт человеческой рациональности» (Серль Дж. Рациональность в действии. М., 2004. С. 16).]
Человек стремится к непрерывности, борется с разрывом, но он не может поймать свою тень, вернуться в «непосредственность» доязыкового бытия, пока он жив, пока к нему применимо понятие «живой человек». Вернее, такая возможность ему предоставлена в предельной форме самоубийства,
и именно эта предельность очерчивает логическую и онтологическую границы человеческого существования: возвращение в «непосредственность/непрерывность» осуществимо только ценой живого человеческого тела и всей языковой деятельности.
7. Язык, после того как ребенок начинает говорить*
и обретает внутреннюю речь с ее специфическим синтаксисом, становится глубинной психологической структурой и в этом качестве неуничтожим, пока жив носитель языка. В пространстве культуры постоянно идет борьба с лингвистическим разрывом, с провоцирующим человека на рефлексию языком и речью как в их глубинной, так сказать, «тихой» форме (внутренняя речь, но также и внутреннее интериоризированное письмо/печать, лакановская «инстанция буквы в бессознательном»), так и в открытой (громкая речь, видимое письмо). Способы этой борьбы весьма разнообразны.
[* Если мы понимаем начало говорения и овладения родным языком как актуализацию врожденной «языковой матрицы» в духе универсальной генеративной грамматики Н. Хомского, то важно, что вне языковой среды, вне речевого опыта эта актуализация «языкового априори», «инстинкта языка» невозможна. Возникновение фонемной речи, коммуникативная реализация возможности самореферентной языковой деятельности является той особенностью, которую я называю «лингвистической катастрофой» как в рамках истории индивида, так и в истории человеческого вида в целом.]
Итак, повторим, внутренняя речь, а, следовательно, и разрыв неустранимы, пока человек жив и не болен тяжкими формами органической афазии. Тема афазии, потери речи, которая давно является предметом пристального интереса многих лингвистов
и психологов, в нашем контексте логически связана с темой смерти. Строго говоря, смерть это «абсолютная афазия». В той, и только в той степени, в какой человек стремится к непрерывности, к до- и внеречевому (невербальному) состоянию, он сталкивается с реальностью тени и логикой смерти как предела.
Моя гипотеза состоит в том, что как, в основном, бессознательная, так часто и вполне осознанная и радикальная борьба человека с языком-сознанием как в социальной, так и в личной истории перманентна. Она такова в силу невозможности уничтожить при жизни саму языковую деятельность, порождающую разрыв. Логика очевидна: эта непрекращающаяся схватка с собственной тенью статистически неизбежно* приводит к «афатическому пределу» — смерти, т. е. к уничтожению/ самоуничтожению носителя языка.
[* Вероятность этого всегда близка к единице, или равна ей.]
Последовательная, но всегда безуспешная борьба с разрывом, т. е. с языком, с языковой априорной «матрицей» неизбежно приводит к попытке уничтожить тело, несущее в себе автоматизированную внутреннюю речь. Так рождается логика и практика самоубийства и его трансфера — немотивированного непосредственным выживанием убийства.
Повторим: язык и важнейшая его форма — внутренняя речь недоступны для прямого воздействия и неуничтожимы, пока человек жив и лингвистически здоров, то есть не болен тяжкими формами неизлечимой органической афазии (полной потери внутренней речи). Это означает, что часто желанное человеку «невербальное» состояние в этом качестве абсолютно недостижимо, как бы он не стремился при жизни к невербальности, и как бы он не убеждал себя, что его достиг. Этот факт фундаментален и нуждается в специальном внимании, когда речь идет о контекстах самонаблюдения (интроспекции),
истории мировых культур, шаманистских,
ритуальных и медитативно-религиозных практик.
Важно отдавать себе отчет, что то, что обычно представляется человеку (на протяжении его личной или всеобщей истории) «невербальным», и что, дейстивтельно, очень похоже до неразличимости на невербальность, на самом деле имеет глубоко вербальную, более того, в письменных культурах — «буквенную» природу.
Свойственную человеку (вследствие ностальгического стремления к «непосредственности» и «непрерывности») борьбу с разрывом, с фундаментальным посредником (т. е. с языком) можно обозначить как «искусственную» или «произвольную» афазию. Виды произвольной афазии существуют в широком спектре от медитативных практик и опыта высокого молчания,
до семейного, группового, тоталитарного или финансового контроля над свободой речи. Одной из парадоксальных форм произвольной афазии является неудержимое бытовое и медийное “скользящее” говорение.
8. Человеческое языковое бессознательное — это внутренняя жизнь языка за пределами «тихого», «про себя», еще осознаваемого самим мыслящим, и потому еще членораздельного говорения. Бессознательное же мышление это глубинный, и потому практически не осознаваемый уровень активной внутренней речи, который при самонаблюдении представляется как чисто «образный», так сказать «правополушарный». На самом деле «левое полушарие», то есть речь, полностью и радикально преобразовала первичную «природную» образную «правополушарную» структуру человека.
Для письменных и книгопечатных культур этот уровень отягощен дополнительно еще и бессознательной «буквой», интериоризированным «письмом».
Глубинные речь/письмо незаметны не только внешне, но и внутренне, они не слышны и не видны самому мыслящему. Ностальгические попытки проникновения за пределы вербальности упираются в фундаментальное бессознательное, то есть в абсолютную теневую границу — смерть.
Уничтожение своего или чужого тела, иначе говоря, уничтожение «человека человеком» становится максимально вероятным (как статистически, так и экзистенциально) и совершенно неизбежным, если иметь в виду опыт человеческого вида в целом.
9. Таким образом, смерть, включая сознательное (быстрое) или неосознаваемое (медленное) самоубийство, является экзистенциально и логически предельной, пограничной формой мнимого, то есть одновременно и желанного, и недостижимого «возвращения» человека (и человечества) в абсолютную до— или внеязыковую непосредственность, непрерывность и «полноту» как инстинктивного, теневого, «природного», так и гипотетического «трансцендентного» бытия*.
[* Так, не вполне психоаналитически я интерпретирую «Танатос-принцип» З. Фрейда, а также концепцию «травмы рождения» О. Ранка, о чем еще будет разговор.]
Человек и как индивид, и как группа, и особенно как вид убивает себя в таких невероятных масштабах и с такой технически выверенной жестокостью потому, что он постоянно бессознательно утыкается в абсурдную стену,
в разрыв, в неустранимую и латентно-активную «матрицу языка», мешающую ему обрести потерянный доязыковый рай, вожделенную непрерывность*.
[* При этом неважно, сознаем ли, отдаем ли мы себе отчет в структуре и факте указанной ситуации. Эта ситуация имеет отношение к «глубинной» структуре человека и в основном не осознается.]
10. Все «предельные», «абсолютные», «вечные», «континуальные», «трансцендентные»* понятия человеческого языка и культуры — метафоры смерти, а стремление к их непосредственной реализации — метафора самоубийства. Эта особенность придает «абсолютным» понятиям экзистенциальный и тем самым жизненно/смертельно важный человеческий смысл. Эта, как сказал бы Кант,
«регулятивная» функция самоубийства и смерти как пределов самой логики человеческого существования непосредственно, хотя и в основном бессознательно, связана с проблемой и логикой свободы**. Человек обладает свободой настолько, насколько он имеет возможность распоряжаться своей смертью***. Или в более мягкой формулировке — своей жизнью в горизонте смерти.
Эта связь фундаментальна и должна быть специально подчеркнута****.
[* Понятие трансценденции у Канта имеет логический смысл любой реальности «по ту сторону» трансцендентального сознания. Некоторые оттенки понятия «вещи-в-себе», в частности, ее связь с идеей абсолютности, позволяют увидеть здесь также метафору смерти.]
[** О чем подробно говорил Камю в своем рассуждении об абсурде.]
[*** Это перекликается с детским кодексом («великой хартией вольностей») Я. Корчака. В 1919 г. в работе «Ребенок в семье» Корчаком были сформулированы права ребенка и указаны три основных, радикальных: право ребенка на сегодняшний день; право быть тем, кто он есть; право ребенка на смерть. Это, несомненно, стоическая формула. Вот известные афоризмы Сенеки о смерти и свободе: «Размышляй о смерти! — Кто говорит так, тот велит нам размышлять о свободе. Кто научился смерти, тот разучился быть рабом. Он выше всякой власти и уж наверное вне всякой власти» (Луций Анней Сенека. Нравственные письма к Луцилию. Письмо XXVI. М.2011. С. 54).]
[**** Следует оговориться, хотя это уже ясно из контекста: мы употребляем понятие «человек» почти везде так, чтобы подчеркнуть логическое тождество индивидуального опыта и опыта человека как вида в целом, причем как в историческом (диахронном), так и в структурном (синхронном) плане.]
11. Вполне возможно, что первичное речевое торможение, первичный разрыв есть парадоксальная причина беспрецедентной динамики и скорости человеческой истории, стремящейся к скорости взрыва.
Каким образом это стало возможным — проблема сама по себе интересная, но мы ее затронем только косвенно. Вместо этого рассмотрим некую начальную языковую ситуацию, например, появление в детской речи сразу после стадии лепета звукоритмических, фонологических групп типа
ma-ma, ta-ta, da-da и им подобных, всегда дуальных, повторенных во всех языках мира15.
(15 «Между пятью и семью месяцами дети начинают скорее играть со звуками, чем использовать их, чтобы выразить свое физическое или эмоциональное состояние, и сменяющие друг друга причмокивания, гуления, попискивания, шипения и трели начинают звучать как гласные и согласные. Между семью и восьмью месяцами лепет вдруг становится настоящими слогами, такими как ba-ba-ba, neh-neh-neh и dee-dee-dee. Эти звуки одни и те же во всех языках...» (Пинкер С. Язык как инстинкт. М., 2004. С. 252).)
Из «турбулентности» лепета и данной в нем относительной «фонологической свободы»* (вернее, предфонологического «артикуляционного хаоса») рождаются первые структурированные элементы, первичные фонологические оппозиции,
а также интонационные и микроритмические предикативные группы ( арсис/тезис — диада, которая потом ляжет в основу музыкального интонационного ритма — восходящей/нисходящей интонации)**.
[* См. исследования генезиса речи у Р. Якобсона.]
[** Эта дуальная структура связана, по Бенвенисту, со структурой законченного предикативного высказывания. Генезис языка как системы фонологических оппозиций и различительных признаков (меризмов) является сложнейшей исследовательской проблемой. О специфике языка как принципиально фонологическом феномене см. Вариацию пятую.]
12. Так зарождается фонологическая система и слой первичных именований (номинаций), слов-предложений, первичных рефлексивных, самореферентных языковых структур, к которым относится и имя собственное (об этой автореферентности собственного имени часто забывают)*.
[* См. Якобсон Р. Шифтеры, глагольные категории и русский глагол. Пер. А. Жолковского /принципы типологического анализа языков различного строя. М., 1972. С. 95–99. Следует подчеркнуть: благодаря этому переводу А. Жолковского в русскую лингвистическую традицию вошел компактный термин «шифтер» (предложенный О. Есперсеном в 1922 г.). Другие варианты, например расселовские «эгоцентрические слова», «первичные эгоцентрики» Е. Падучевой, «подвижные определители» или «переключатели», тоже активно используются.]
Фото А.Жолковского выполнено Ладой Пановой
Здесь дано основное событие, лингвистическая катастрофа в узком смысле: разрыв природной, чисто сигнальной непрерывности знака. Происходит необратимое расщепление природного знака/сигнала (через стадию хаотической речи-лепета) на произвольную оппозицию означающее/означаемое и язык/членораздельная речь.
Заметим, что лепет (свободная фонологическая игра детского речевого аппарата, первичный фонологический «поиск») уже в возникшем человеке как особи и виде, является переходной формой от «дочеловеческой» речи к собственно человеческой.
Лепет — это предчеловеческое в человеке.
Стадия лепета выступает здесь как условие возможности человеческой речи вообще*. Этот младенческий неосознанный фонологический отбор есть явление сугубо антропологическое. Лепет это феномен потенциальной человеческой речи, которая может и не возникнуть, если не будет актуализирована языковой средой. Переход от хаотического лепета как условия возможности речи к актуальным бинарным (дуальным) фонологическим различениям, рождение фонем как «чистых», «пустых» знаков, служащих для различения знаков более высокого уровня (морфем), — основной разрыв, главное катастрофическое событие в генезисе языка и человека как в фило— , так и в онтогенезе.
[* «Почему лепетание настолько важно? Младенец подобен человеку, которому дали сложное аудиооборудование, ощетинившееся рычажками и переключателями, под которыми нет подписей, а инструкция отсутствует. В таких случаях люди решают проблему, бесцельно перемещая рычажки и щелкая выключателями, чтобы посмотреть на результат; хакеры называют это frobbing. Младенцу же дан набор выполняющихся на нейронном уровне команд, благодаря которым органы артикуляции могут двигаться в любых направлениях, резко меняя издаваемый звук. Прислушиваясь к собственному лепету, младенцы делают не что иное, как пишут свою собственную инструкцию» (Пинкер С. Указ. соч. С. 252–253).]
Фонема бесповоротно разрывает природное знаковое единство, непрерывную, непроизвольную и непосредственную связь означающего и означаемого, единство, представленное в сигналах, используемых животным миром для коммуникации.
Мы выводим за скобки случаи сознательной антропологизации животных, путем обучения их человеческому языку. Таких примеров огромное множество, начиная с великой истории одомашнивания
и заканчивая современными лингвистическими опытами с высшими приматами, которые свидетельствуют только о том, насколько мощно влияние человека на окружающую среду.
Фонема не только «совершает» сам акт разрыва, но навсегда закрепляет его в фонологической системе языка, и тем самым в человеке как актуальном виде*. Семиотический разрыв спонтанно произошел некогда (неизвестно когда) в филогенезе, на заре человеческой истории и затем актуализируется, «провоцируется» речевой средой в онтогенезе человека. Как уже было сказано, лепет как особая, предречевая, предфонологическая хаотическая среда выступает здесь необходимой предваряющей стадией перед катастрофическим необратимым разрывом природной сигнальной связи: лавинообразным, сравнимым со взрывом овладением ребенком родным языком**.
[* Подробный, и, насколько это зависело от меня, исчерпывающий анализ проблемы и структуры фонемы как уникального и специфически человеческого знака без значения, знака как чистого различия см. Вариацию четвертую.]
[** Интересно, как в других отношениях логически безукоризненный С. Пинкер начинает прямо противоречить себе, отрицая языковый «большой взрыв» и при этом без всяких оговорок описывая стадию овладения ребенком родного языка в таких, например, взрывных терминах: «В возрасте примерно восемнадцати месяцев язык отправляется в свободный полет. Наращивание словарного запаса скачкообразно переходит на уровень как минимум одного нового слова каждые два часа»; «Если мы произвольно разобьем процесс языкового развития на некоторые этапы, например: Лепетание слогов, Лепетание абракадабры, Односложные высказывания и Двухсловные цепочки, то следующий этап будет называться Извержение вулкана. Детская речь расцветает, превращаясь в беглую и грамматически правильную, такими темпами, что она захлестывает изучающих ее исследователей и никто не может проследить точную последовательность происходящего»; «Многое происходит во время этого взрыва» (Пинкер С. Указ. соч. С. 255–258).]
13. Момент начала индивидуального человеческого говорения совпадает с началом длительного процесса интериоризации («овнутрения», автоматизации) речевых структур. Результат этого процесса — появление феномена внутренней речи, которая, в описании Л. Выготского, является свернутой, погруженной в психику предикативной структурой*.
[* Логико- философские следствия теории Выготского развернул В. Библер в серии работ по логике диалога культур 70-90-х годов: Библер В.С. Мышление как творчество. М. 1975, его же: От наукоучения - к логике культуры. М. 1991.]
Как мы сейчас увидим у Выготского, само явление и генезис внутренней речи может быть исследован только в особом экспериментальном контексте и в профессиональном анализе:
«Изучение психологической природы внутренней речи с помощью того метода, который мы пытались обосновать экспериментально, привело нас к убеждению в том, что внутреннюю речь следует рассматривать не как речь минус звук, а как совершенно особую и своеобразную по своему строению и способу функционирования речевую функцию (курсив мой – М.А.) , которая именно благодаря тому, что она организована совершенно иначе, чем внешняя речь, находится с этой последней в неразрывном динамическом единстве переходов из одного плана в другой.
Первой и главнейшей особенностью внутренней речи является ее совершенно особый синтаксис. Изучая синтаксис внутренней речи в эгоцентрической речи ребенка, мы подметили одну существенную особенность, которая обнаруживает несомненную динамическую тенденцию нарастания по мере развития эгоцентрической речи*. Эта особенность заключается в кажущейся отрывочности, фрагментарности, сокращенности внутренней речи по сравнению с внешней. В сущности говоря, это наблюдение не является новым. Все, кто внимательно изучал внутреннюю речь даже с бихевиористической точки зрения, как Уотсон, останавливались на этой особенности как на ее центральной, характерной черте, присущей внутренней речи. <...> Внутренняя речь, таким образом, даже если мы могли бы записать ее на фонографе, оказалась бы сокращенной, отрывочной, бессвязной, неузнаваемой и непонятной по сравнению с внешней речью. <...> Предикативность — основная и единственная форма внутренней речи, которая вся состоит, с психологической точки зрения, из одних сказуемых, и притом здесь мы встречаемся не с относительным сохранением сказуемого за счет сокращения подлежащего, а с абсолютной предикативностью. Для письменной речи** состоять из развернутых подлежащих и сказуемых есть закон, но такой же закон для внутренней речи — всегда опускать подлежащие и состоять из одних сказуемых***.
[* Понятие «эгоцентрической речи» корректируется Выготским в его полемике с Ж.Пиаже.]
- Ж.Пиаже
[** В дополнение к Выготскому, и несколько переинтерпретируя рассуждения Лакана о соотношении означающего/означаемого: письменная, и печатная речь («инстанция литеры/буквы») может и должна рассматриваться как существенная часть внутренней бессознательной речи в культурах школьного типа.]
- Ж.Лакан
[*** Выготский Л. С. Мышление и речь. С. 309.]
14. Опираясь на мнение Выготского, высказанное в той же работе, можно принять в качестве экспериментально установленного факта, что существует до-человеческая речь животных, и до-человеческое мышление. Генезис мышления и генезис речи парадоксальным образом не совпадают, и только у человека образуют некое фундаментальное и уникальное единство*.
[* «1. Мышление и речь имеют различные генетические корни. 2. Развитие мышления и речи идет по различным линиям и независимо друг от друга. <...> 6. В филогенезе мышления и речи мы можем с несомненностью констатировать доречевую фазу в развитии интеллекта и доинтеллектуальную фазу в развитии речи» (Выготский Л. С. Мышление и речь. С. 94).]
Таким образом, мышление и сознание необходимо принципиально различать как генетически, так и структурно.
В исследованиях и обсуждениях этих проблем для прояснения темы разговора необходимо дать узкое и операциональное определение специфики и функций сознания:
a) рефлексивная и объективирующая деятельность сознания возможна только посредством языка/речи, поэтому сознание необходимо строго отличать от мышления,
b) операции сознания: самореферентное различение, символизация, объективация*, рефлексия, индивидуация, отчуждение — специфичны и возможны только в рамках языковой деятельности. Еще раз подчеркнем эту важнейшую и определяющую для всего остального в нашем рассуждении мысль: только посредством языковой деятельности возможна рефлексивная и объективирующая деятельность сознания.
[* Понятие объективации отсылает к Н.А. Бердяеву.]
- Н.А. Бердяев
15. Итак, благодаря своему бытовому автоматизму, языковый рефлексивный слой*, во-первых, практически незаметен, во-вторых неустраним в силу своей (парадоксальной, так как именно он есть инструмент сознания) погруженности в бессознательное**. Именно этот слой конституирует специфический и необратимый разрыв, порождает отношение мир/человек, а также, на позднейших стадиях человеческой культурной истории, становится средством для полного осознания и описания этого разрыва. Само указанное отношение мир/человек может быть конституировано и осознано только через наличие языкового слоя и разрыва***. Укажем еще на один парадокс: языковое сознание имеет тенденцию к мгновенному отождествлению имен с миром вещей, что является первичной мифопорождающей ситуацией.
[* Рефлексивный слой актуальной языковой деятельности я отличаю от предполагаемой генеративной лингвистикой врожденной универсальной грамматики.]
[** Тема «бессознательной силы» языка была введена Бодуэном де Куртене и продолжена Н. Крушевским в работах 1870-1880-х гг. См.: Якобсон Р. К языковедческой проблематике бессознательного / Р. Якобсон. Язык и бессознательное. М., 1996. С. 13–16.]
[*** См. тему разрыва у Серля: «...если разрыва нет, я не могу рационально принимать решения... Этот разрыв имеет свое традиционное название — „свобода воли“» (Серль Дж. Рациональность в действии. С. 28).]
- Дж. Серль
Это сознательно-бессознательное отождествление имен с обозначаемой ими реальностью, по сути, пытается восстановить, реставрировать потерянную в результате фонологического разрыва природную непрерывность, непроизвольную связь означающего и означаемого, данную в биологических сигналах.
16. Человек в начале своего индивидуального и исторического пути видит Мир и вещи через имена.
Парадокс состоит в том, что первично уже необратимо различенные в языке (благодаря его структуре) отношения, человеком бессознательно отождествляются, и, тем самым, уже различенное не различается*. Универсум имен и слов-предложений — это первичный структурированный «космос» ребенка и первобытного человека, и одновременно один из структурных уровней языковой деятельности**. Ситуация отождествления/неразличения уже различенного носит «автоматический» характер, принадлежит к неосознаваемой, привычной работе языка и может осознаваться и обычно осознается только post factum. Эта ситуация, как уже было сказано, парадоксальна, так как представляет собой пример бессознательной, «автоматической» работы языкового сознания и бессознательной реакции на эту работу.
[* Из этого рассуждения становится, может быть, чуть более понятным, какова природа «задержки» человеческих реакций. Для любого живого существа статусом существования обладает только то, что входит в поле его восприятия, т. е. все то, что вслед за Икскюлем можно обозначить понятием Umwelt («окружающий мир»). См.: Jakob von Uexkull. A Stroll Through the Worlds of Animals and Men: A Picture Book of Invisible Worlds / Instinctive Behavior: The Development of a Modern Concept, ed. and trans. Claire H. Schiller. New York: International Universities Press, Inc., 1957). Но восприятие, Umwelt человека оказывается расщепленным и тем самым как целое уничтоженным. Человеческий Umwelt расщеплен по крайней мере на два «мира», и человек, грубо говоря, всегда реагирует минимум на два «раздражения» — «внешнее» и «внутреннее». При этом для человека реакция на внутреннее — на элемент внутренней речи, на свернутое, как пружина, внутреннее слово — оказывается первой по времени.]
[**Мы принимаем корректный перевод соссюровского термина langage, данный в работе: Соссюр Ф. де. Заметки по общей лингвистике. М., 1990.]
Требует пояснения, почему мы предпочитаем говорить здесь все же именно о сознании. В этом вопросе сошлемся на исследования Бенвениста о «субъекте в языке»,
- Эмиль Бенвенист
где обращается специальное внимание на местоименные, самореферентные, рефлексивные (рекурсивные) языковые структуры*.
[* Стоит вспомнить здесь «нететическое (непредметное) сознание» Фихте, а также анализы Сартра в программной довоенной работе «Трансцендентность Эго»:
«…сознание сознания <...> не является позициональным, т. е. что оно не есть, в свою очередь, свой объект. Его объект по своей природе находится вне его, и именно поэтому оно в едином акте полагает и схватывает его. Самого же себя оно знает исключительно как абсолютно внутреннюю реальность. Назовем такое сознание так: сознание первой степени, или нерефлектированное сознание». Сартр хотел полностью устранить Эго из первичного самосознания: «Я [Je] было бы не только излишним, бесполезным, но и даже вредным. Если бы оно существовало, то оно отнимало бы сознание у него самого, оно раскалывало бы его, оно вонзалось бы в каждое сознание непроницаемым для взора лезвием. Трансцендентальное Я [Je] — это смерть сознания». Здесь проявился страх Сатра перед первичной трещиной, расколотостью, катастрофой, которые составляют саму сущность самореферентного, эгоцентрического, местоименного языка, т. е. человеческого языка как такового, в его уникальности. Сознание Сартр феноменологически описывает так: «Чистое сознание есть абсолют просто потому, что оно есть сознание самого себя. Оно, таким образом, остается некоторым „феноменом“, но в весьма особом смысле, а именно таким феноменом, где „быть“ и „являть себя“ — это совершенно одно и то же. Оно — сама легкость, сама прозрачность. Именно в этом аспекте Cogito Гуссерля столь радикально отличается от Cogito Декарта». Стремление превратить сознание в легкий прозрачный абсолют, лишить его картезианского Ego-ядра (т. е. в конечном счете, проигнорировать его эгоцентричность, саморефернтность, коммуникативность) есть фундаментальный ностальгический проект Сартра, его скрытая борьба с языком (= с Эго), его тщательно скрываемое даже от самого себя бегство от свободы*, свободы, которая гарантирована только диалогичностью/эгоцентричностью, открытостью и самореферентностью (субъектностью) языковой деятельности. Именно из этого метафизического, ностальгического «проекта прозрачности» растут увлечения Сартра коммунизмом, будь то в сталинистской, сандинисткой или маоистской редакции.)
[* См. Фромм Э. Бегство от свободы. М., 2011.]
18. Вот ключевой пример рассуждений Бенвениста о проблеме субъекта в языке:
«Для того чтобы речь обеспечивала «коммуникацию», она должна получить полномочия на выполнение этой функции у языка, так как речь представляет собой не что иное, как актуализацию языка. Действительно, мы должны искать основание этого свойства в языке. <...> Именно в языке и благодаря языку человек конституируется как субъект, ибо только язык придает реальность, свою реальность, которая есть свойство быть, — понятию «Ego» — «мое я». «Субъективность», о которой здесь идет речь, есть способность говорящего представлять себя в качестве «субъекта». <...>
Мы утверждаем, что эта «субъективность», рассматривать ли ее с точки зрения феноменологии или психологии, как угодно, есть не что иное, как проявление в человеке фундаментального свойства языка. Тот есть «ego», кто говорит «ego». (курсив мой – М.А.) Мы находим здесь самое основание «субъективности», определяемой языковым статусом «лица».
Осознание себя возможно только в противопоставлении. Я могу употребить я только при обращении к кому-то, кто в моем обращении предстанет как ты.Подобное диалогическое условие и определяет лицо, ибо оно предполагает такой обратимый процесс, когда я становлюсь ты в речи кого-то, кто в свою очередь обозначает себя как я. В этом обнаруживается принцип, следствия из которого необходимо развивать во всех направлениях. Язык возможен только потому, что каждый говорящий представляет себя в качестве субъекта, указывающего на самого себя как на я в своей речи. В силу этого я конституирует другое лицо, которое, будучи абсолютно внешним по отношению к моему «я», становится моим эхо, которому я говорю ты и которое мне говорит ты. Полярность лиц — вот в чем состоит в языке основное условие, по отношению к которому сам процесс коммуникации, служивший нам отправной точкой, есть всего лишь прагматическое следствие. Полярность эта к тому же весьма своеобразна, она представляет собой особый тип противопоставления, не имеющий аналога нигде вне языка. Она не означает ни равенства, ни симметрии: «ego» занимает всегда трансцендентное положение по отношению к «ты», однако ни один из терминов немыслим без другого; <...> Бесполезно искать параллель этим отношениям: ее не существует. Положение человека в языке неповторимо»*.
[34 Бенвенист Э. Общая лингвистика. М. 1974. С.167-183]
Из лингвистического анализа Бенвениста можно сделать следующие выводы:
а) эгоцентричность языка/речи представляет собой постоянную структурную коммуникативную, диалогическую корреляцию (взаимодействие) между местоимениями «я» и «ты». Ego, вопреки огромной умственной и даже этической традиции, является единственным активным элементом конституирующим собственно коммуникацию.
Ego — это центральный коммуникативный самореферентный элемент, ось оппозиции, порождающей все личные, темпоральные, пространственные и рефлексивные (рекурсивные) языковые отношения;
б) эгоцентрическая самореферентность языка тем самым является базовой коммуникативной, диалогической структурой. Без эгоцентриков, без шифтеров, без их центрального элемента – Ego, коммуникация, любая человеческая коммуникация, от простейшего бытового разговора, до всего коммуникативного универсума, вплоть до универсальной апелевской «трансцендентальной языковой игры», или лотмановской «семиосферы» - немыслима*.
[* Это значит, что традиционные упреки в сторону методологического солипсизма и эгоцентризма являются следствием игнорирования первичной укорененности феномена человеческой коммуникации, диалогичности в местоимении «я», в его постоянной и неизбежной связи с «ты» и наоборот. Другое дело, что это игнорирование вовсе не случайно — оно форма манипуляций социальной власти над человеческим лингвистическим субъектом.]
Первичные, универсальные (т. е. общие всем языкам мира) структуры языковой деятельности, а именно фонологические, номинативные, грамматические, предикативные и эгоцентрические (сюда относится и темпоральность), мы назовем фундаментальным сознанием (ФС)*.
[* Фундаментальное сознание можно конструировать как обладающее двумя модусами: динамическим и статическим, что аналогично лингвистическому различению речи и языка. 1. Сознание-хронос — это сама необратимость речевых актов, необратимость шифтерных, эгоцентрических самореферентных индивидуализирующих актов и стремление к расширению поля вербализации, как поля номинаций, так и коммуникативного шифтерного (эгоцентрического) поля дискурса. Сюда включается также вообще вся инновационная деятельность в языке (см. понятие Э. Сепира о языковом дрейфе). Собственно, этот регион фундаментального сознания просто эквивалентен «речи» так, как ее после Соссюра со всеми уточнениями предложил понимать Бенвенист или как она фигурирует в теории Г. Гийома (вспомним также понятие energeia Гумбольта). Сознание-хронос это необратимое порождение новых оппозиций и деструкция старых как на фонологическом, так и на более высоких языковых уровнях;
2. Сознание-эйдос — результат потока различений — уже сама структура различий, система языковых оппозиций на всех уровнях (начиная с фонологического или «меризматического»), номинативный универсум, грамматическая структура Хомского, «устоявшееся» Гийома и т. д. и т. п. — в общем, «язык», ergon. Упомянем здесь также нетривиальную связь проблемы языковой памяти с фундаментальной как для языка, так и для культуры проблемой письма, а также, вспоминая М. Маклюэна, книгопечатания. Сознание-хронос — это поток актов различения и деструкции прежних различий; сознание-эйдос — «припоминание» языковой матрицы и фиксация в памяти результатов этой необратимой деятельности. При этом одно без другого совершенно невозможно.]
Первичные акты фундаментального сознания - фонологическое различение, акты номинации* и эгоцентрические акты коммуникативного использования личных местоимений разрывают в человеке (и как особи, и как виде) непосредственность — чего? Мира? Да, в определенном смысле мира, но мира, понятого как горизонт, как кантовская принципиально недоступная для познания «вещь-в-себе», как абсолютная тень, как до- и внеречевая, до- и внесознательная тотальность, виртуальное и немыслимое «безусловное тождество»**.
- «Безусловное тождество»
[* Номинативный акт, вероятно, может быть отождествлен в своей основе с первичным предикативным актом — актом, свертывающим в себе глагольную функцию «законченного утвердительного высказывания»: «Мы определим глагол как необходимый элемент построения законченного утвердительного высказывания. Чтобы избежать опасного порочного круга в определении, укажем сразу же, что законченное утвердительное высказывание обладает по крайней мере двумя независимыми формальными характеристиками: 1) оно произносится между двумя паузами; 2) оно имеет типовую интонацию «законченности», которая в каждом языке противопоставляется другим интонациям, в равной степени типовым (незаконченности, вопроса, восклицания и т. п.» (Э. Бенвенист. Общая лингвистика. С. 170.). Так понятая универсальная глагольная функция делает возможным дальнейшее появление в языках морфологически выделенного глагола (что происходит отнюдь не во всех языках) и временной структуры (последнее связано, в свою очередь, с наличием дейктических, рефлексивных (шифтерных) структур (Ego-структур), помечающих момент «здесь и сейчас-говорения»).]
[** Можно предположить, что это «потерянное» в антропогенезе предъязыковое «безусловное единство», вернее его тень, лежит в основе всех известных нам религиозно-философских концептов первичного космического тождества «бытия/небытия», «предельного/беспредельного», «трансцендентного/ имманентного», обнаруживаемых в истории всей человеческой культуры от древнейших ведийских гимнов
до западноевропейской мистики Экхарта
и Николая Кузанского
и далее (см.: Элиаде М.
История веры и религиозных идей. От каменного века до элевсинских мистерий. М. 2009).]
Это не внешний и не внутренний мир, но, так сказать, мета-универсум, данный как логически/экзистенциально предельное, горизонтное, регулятивное и совершенно парадоксальное мета-понятие. Этим парадоксальным экзистенциальным понятием, которое, по существу, является «мета-знаком», пытающимся обозначить абсолютную тень, мы указываем предел всего универсума мыслимых оппозиций.
- «Абсолютная тень»
Здесь разделение на внутреннее/внешнее, трансцендентное/имманентное мыслится и переживается как отсутствующее, здесь противоположности полагаются как полностью тождественные и неразличимые. Такое понятие имеет не столько «позитивно-онотологический» или «реальный» смысл, сколько экзистенциально и регулятивно предельный. Им мы обозначаем то, что можно помыслить как радикально трансцендентное всей универсальной человеческой языковой игре, всему трансцендентальному коммуникативному сообществу. Это понятие пограничное, теневое: трансцендентное живет только на коммуникативном пределе, только в ощущении тени на тонкой как бритва границе трансцендентального/трансцендентного.
- Трансцендентное живет только на коммуникативном пределе, только на тонкой как бритва границе трансцендентального\трансцендентного
Этот «тотальный» горизонтный мета-универсум определен негативно, так сказать, апофатически. Он мыслим как зияющее отсутствие любых оппозиций, и прежде всего их источников — языка и речи. При этом он парадоксальным образом косвенно связан с присутствием в человеке живого опыта «досознательной» телесности, а, следовательно, с упомянутой выше логикой смерти. Тотальность тени «достижима», «досягаема» только через свою абсолютную недостижимость и недосягаемость, то есть только через лишенный сновидений сон
и через смерть, через полное уничтожение самореферентного знака, как всего речевого сознания, так и его телесного носителя. Отсюда теневая тотальность — это человеческий Танатос, нечто абсолютно живое («природное») и абсолютно мертвое одновременно.
20. Назовем эту предельную и экзистенциально необходимую в наших рассуждениях теневую тотальность фундаментальным бессознательным (ФБ)*. Одновременное присутствие в человеке ФС и «природно-смертельного» теневого ФБ делает позицию человека в мире радикально парадоксальной и конфликтной. Это позиция человека дана как структура разрыва, абсурда, фундаментального диссонанса или лингвистической катастрофы.
[*ФБ можно мыслить только метафорически, например, используя юнгианскую метафору «тени», или понятия релятивисткой и квантовой космологии «сингулярность» и «черная дыра».]
21. Человек как вид является лингвистической катастрофой по своей структуре и тем самым, тривиальным образом, катастрофой экологической.
Следует учесть, что понятие катастрофы я использую не только как нагруженное эмоциональными и «взрывными» ассоциациями, но и, по возможности, строго — так, как это делается, скажем, в математической теории катастроф, где катастрофа определяется как разрыв непрерывности функций*. Без ясного знания этой математической теории невозможно строительство и функционирование зданий, судов, самолетов, автомобилей, поездов, космических аппаратов, а также прогнозирование и предотвращение реальных техногенных катастроф.
[* Человека можно назвать также «машиной катастроф».]
Эта аналогия между человеком как видом и всей сферой techne (ремесла—искусства-техники) отнюдь не случайна. Человек «техничен» прямо пропорционально своей катастрофичности, разрывности. Техника, искусство, ремесло является перманентным человеческим ответом на фундаментальный разрыв, на фундаментальную человеческую бездомность («аэкологичность» от эко..., oikos, дом, жилище, хозяйство), начиная с построения первой родовой хижины/дома и кончая всеми известными мировой культуре Duomo, «домскими соборами», всеми «вавилонскими» башнями-небоскребами, понятыми и как социально-космологические образы, и как архитектурные артефакты.
Радикальный парадокс проявляет себя в том, что, пытаясь реставрировать утраченное средовое праединство, потерянный природный oikos, человек вынужден строить свою среду - искусственные дома, которые закрепляют и тем самым расширяют разрыв.
Фундаментальный диссонанс, разрыв, пересечение и взаимодействие «речевого сознания» и ФБ делает человека опасным и для самого себя, и для окружающей среды, что, впрочем, одно и то же. Стереотипная недооценка человечеством своей базовой катастрофичности приводит его к бессознательному самоубийственному поведению. Только полный, а не частичный диагноз может привести к эффективной «терапии». Но заранее ясно, что «хирургия» и окончательное выздоровление («абсолютное спасение») не только невозможны, но и нежелательны, иначе человек просто перестанет быть человеком. Об этом свидетельствует безжалостный хирургический опыт тоталитаризма.
Но и великая попытка христианства сохранить человечность и телесность за пределами этого мира через богочеловечность, распятие, смерть, воскресение, преображение и вознесение Христа необходимо связана с идеей конца мира, с эсхатологией, с Апокалипсисом Иоанна Богослова.
22. Итак, функцию дегармонизации, функцию фундаментального торможения, разрыва выполняет языковое различение*, т. е. эгоцентрическое и, тем самым, коммуникативное сознание, которое ставит человека в точки неизбежной индивидуации, следовательно, коммуникации, следовательно, в парадокс радикального отчуждения. Индивидуация принудительно происходит в момент любой бытовой коммуникации, а для детей в момент произнесения первых фонем и первых слов-предложений, а также личных местоимений «я» и «ты», конституирующих позицию субъекта. В этом контексте мы предлагаем, вслед за Бенвенистом, формально определить субъекта как человека, способного произнести, или написать, или показать жестами здесь и сейчас «Я» и тем самым пометить себя как говорящего «Я».
[* Деррида, для которого понятие различия, различения, дифференциации чуть ли не основное, останавливает внимание на том, что латинское differre, как затем и французское différer (и английское to defer) несет в себе смысл откладывания, отсрочки, задержки, промедления, паузы, торможения, но и спора, полемики, разногласия, распри, конфликта («différend как polemos»). См.: Derrida J. La differance. Marges — de la philosophie. Paris, 1972. P. 1–30.]
23. Следовательно, быть субъектом — значит занимать лингвистически самореферентное положение в актуальном, или потенциальном акте говорения-коммуникации*. Категория субъекта должна быть понята как категория универсальная, связанная с самим фактом естественного языка и коммуникации, а отнюдь не ограниченная только картезианской традицией.
[* См. понятие Бенвениста I’instance de discours (момент говорения).]
24. Таким образом, если мы решимся говорить о «природе» человека, то вынуждены будем констатировать, что природа человека заключается в разрыве, в его радикальной «априродности», в парадоксальной неестественности «естественного» языка.
Неустранимый парадокс этой ситуации заключаются в том, что человек — это носитель «неестественности», которая гипотетически является следствием эволюции и естественного отбора, понятого Дарвиным как разрывный процесс.
Но мы снимаем здесь вопрос о происхождении языка и человека. Проблема генезиса языка так же бесконечно трудно разрешима, как и проблема происхождения жизни. Поэтому, следуя логике Н.Бора, мы считаем проблему происхождения языка и человека дополнительной, следовательно, противоположной обсуждаемой нами проблеме человеческой истории и человеческой «априродной природы».
- Нильс Бор
Это значит, что, по аналогии с принципом неопределенности Гейзенберга,
- Гейзенберг
чем более точно мы описываем человеческую природу и человеческую историю, тем менее точно мы в состоянии описать их происхождение, и наоборот. Таким образом, в нашем исследовании мы сознательно ограничиваемся уже сформированным видом Homo sapiens sapiens,
его структурой, структурой его языка, его историчности, и выводим за скобки (но отнюдь не из памяти) проблемы генезиса человека как биологического вида.
25. Коммуникативные акты, эгоцентрические акты речи, во-первых, необратимы, во-вторых, означивают самореферентный момент «сейчас-говорения» и тем самым формируют первичную временную структуру «прошлое-теперь-будущее», структуру неустранимой человеческой историчности как языкового свойства. Разрывная необратимость человеческой ситуации, как уже было отмечено, связана с тем, что здоровый человек не может вернуться ни в доязыковое, дофонологическое, докоммуникационное состояние, ни в состояние лепета. Не может, но наше предположение заключается в том, что стремится. Человек, все его существо, несмотря на весь комфорт, предоставляемый языком в человеческой деятельности и общении, хочет забыть о разрыве, времени, двойственности, необходимости выбирать, т. е. о свободе и тем самым об ответственности за совершаемый выбор. Человеческая «природа» всегда «помнит» о своей тени, о потерянной на путях эволюции (как бы ее не понимать) «райской непосредственности» «непрерывности», внепроблемности докоммуникативного «младенческого» фундаментально-бессознательного бытия.
26. Этот инверсивный, возвратный вектор, этот момент обратного стремления в непрерывность, в непосредственность, «назад к лепету» и далее, в абсолютную теневую «доязыковость», невербальность* назовем фундаментальной ностальгией.
[* В шутливой форме — принцип «мама, роди меня обратно», который совпадает с идеей травмы рождения О. Ранка. Вот что пишет Ранк: «...всякое удовольствие своей конечной целью имеет восстановление первичного внутриутробного удовольствия (курсив О. Ранка). А тревожность рождения формирует основу любой тревожности и страха» (с. 60). «Идентификация смерти с возвращением в тело матери также объясняет, почему не следует нарушать покой усопших и почему такое нарушение считается величайшим наказанием. Это доказывает вторичность фантазии перерождения, у которой нет иного смысла, кроме восстановления изначального состояния и желания в нем оставаться» (с. 68). «.наказание смертью, которое в библейской истории повторяет изгнание из Рая, оказывается прямым исполнением желания бессознательного, это полностью соответствует инфантильному представлению об умирании как возвращении в то место, откуда мы пришли» (с. 136). «Мы можем на время отказаться от предположения о врожденных психических содержаниях, поскольку изначальная данность психики, истинное бессознательное — это эмбриональное состояние, сохраняющееся и во взрослом Эго» (О. Ранк. Травма рождения.М.2004 С. 200). «...травма рождения, только теперь получившая аналитическое понимание, представляет собой универсальный человеческий опыт» (с. 212–213).]
В отличие от идеи Отто Ранка о травме рождения и стремлении обратно в материнскую утробу, я рассматриваю стремление «вернуться назад» как бегство от языка, как реакцию на медленную, скрытую, специфически человеческую «лингвистическую травму», а не на быструю, очевидную, общую высшим животным и человеку травму родовую. Таким образом, понятие травма рождения Ранка есть только прикрытие травмы лингвистической, и тем самым, очередная форма ее забвения.
Мое предположение состоит в том, что формоопределяющая, неосознаваемая, полностью вытесняемая травма человека — это его превращение в человека благодаря коммуникативному овладению языком в первые три года его жизни. Эта травма связана не с насильственностью коммуникационного обучения (хотя встречается и такое), а с тем, что в процессе коммуникации ребенок бессознательно вовлекается в фонематический разрыв, в объективирующую, индивидуализирующую (благодаря эгоцентрикам-шифтерам) языковую, ментальную и экзистенциальную практику. Тем самым своей коммуникацией человек вовлекается в пространство языковой темпоральности (т. е. историчности) и впервые прикасается к тому, что Элиаде называет «ужасом истории».
Надо отдать себе отчет в неустранимом парадоксе: человек, родившись, есть только шанс стать человеком. Реальные «маугли», выросшие среди диких животных, не знают всех человеческих проблем (те проблемы, которые неизбежно возникают, когда человек пытается их заново очеловечить, это травмы особого рода) именно потому, что у них в детстве не был «активирован» язык.
«Врожденная» матрица языка, о которой рассуждают Хомский и Пинкер, вполне может остаться потенциальной. Мы вовлекаемся окружающими нас людьми в радостную, игровую и одновременно разрывную коммуникативную деятельность, тем самым мы оказываемся «обречены» на язык, на сначала незаметную, затем все более и более ощущаемую нами трещину - лингвистическую катастрофу, как и на последующее стремление от нее избавиться.
27. Этот возвратный момент является реакцией на разрыв — на необратимость, эгоцентричность, темпоральность, историчность языкового коммуникативного акта, первичного акта фундаментального сознания, и, по сути, попыткой его обратить, полностью компенсировать, склеить трещину навязанных языковой, коммуникативной, культурной средой как сознательных, так и бессознательных дуальных оппозиций*.
[* С учетом лингвистического определения субъекта Бенвенистом, можно с оговорками обозначить эту структуру как «субъект-объектную трещину», которая обладает, по крайней мере, тремя различимыми уровнями: 1. разрыв между субъектом и его партнером по коммуникации, так сказать, субъект-субъектная трещина; 2. разрыв между субъектом и объектом высказывания; 3. разрыв между всем субъект-объектным пространством, универсальным коммуникативным пространством языка и гипотетическим миром за пределами этого пространства. Без последнего разрыва, связанного с предположением о существовании пусть недостижимого в своей целостности, но чудом проникающего к нам через наш парадоксальный опыт, и независимого от нас и нашей коммуникации мира, невозможно понять как всю научно-исследовательскую, технологическую, так и любую преобразующую и солидарную деятельность человека.]
Каким образом? Пытаться затормозить фундаментальное торможение, нейтрализовать языковую коммуникационную деятельность как носителя темпоральности/историчности и среду потенциально неограниченных рефлексивных актов, «опасных» в этой своей неустранимой самореферентности. Языковые акты являются носителями бесконечного горизонта, бездны рефлексивности (эгоцентричности, темпоральности, историчности): «речи о речи, о речи…», «сознания о сознании, о сознании…», «зеркала в зеркале, в зеркале…». Человек своим языком поставлен в фундаментальную ситуацию «mise en abyme»*.
[* «Mise en abyme» — «падение в бездну» (старофр.). Геральдический, живописный, нарративный, кинематографический прием герба в гербе, изображения в изображении, рассказа в рассказе. Вот пример описания этого «зеркального» эффекта сознания, принадлежащий датскому писателю Паулю Мартину Мёллеру в книге En dansk Students Eventyr («Приключения датского студента»).
Эту книгу ценил Нильс Бор, и она косвенно повлияла на создание основ квантовой теории: «Из-за своих бесконечных вопросов я не могу ничего достичь. Более того, я начинаю думать о своих собственных мыслях по поводу той ситуации, в которой я оказываюсь. Я даже думаю о том, что я думаю об этом, и делю себя на бесконечную ретрогрессивную последовательность „Я“, рассматривающих одно другое. Я не знаю, на котором „Я“ следует остановиться как на реальном, и как только я останавливаюсь на одном из них, то снова появляется „Я“, которое останавливается на нем. Я начинаю путаться и испытываю головокружение, как от взгляда в бездонную пропасть» (цит. по: Джеммер M. Эволюция понятий квантовой механики. М., 1985. С. 176).]
28. Для того чтобы этот деструктивный для желанной гармонии эффект бесконечного темпорального удвоения остановить, используется «склеивающий» базовые разрывы наркотический («анестезирующий») инструментарий, который является в определенном смысле псевдокоммуникацией, ее бессознательной симуляцией, иногда весьма тонкой, иногда совсем грубой.
Существует два основных вида наркотического инструментария:
- «вербальный» — миф;
- и 2) «экстравербальный»* — экстатические и наркотические практики, т. е. шаманистские, мистические, молчальнические, медитативные, оккультные практики, практики восточных единоборств, ритуальные (в том числе тантрические) сексуальные практики и все собственно наркотические практики, включая стандартный алкоголизм и современную наркоманию, в которых всегда видны следы ритуальной наркомании. Все их можно объединить общим понятием ритуал.
[* Специально не использую распространенный термин «невербальный», так как он закрывает факт того, что любая «невербальность» в человеке, кроме смерти, есть уже реакция на язык, нечто пост- или экстра-вербальное.]
29. И то и другое относится классической семиологией тартуско-московской школы к так называемым вторичным моделирующим системам. Несмотря на достаточно случайное происхождение этого термина, он имеет очевидный и работающий смысл: «вторичность» этих культурных моделирующих систем может быть интерпретирована как реакция на антропологический экзистенциальный диссонанс, порожденный первичной системой — естественным языком. В стремлении склеить разрыв, ослабить напряженность диссонанса миф совершает некие специфические языковые операции над самим языком, которые можно обозначить как игнорирование или стирание различия.
30. Например: операция «сингуляризации», типичным примером которой является мифологическое использование собственного или нарицательного имени, при котором имя отождествляется с денотатом или, если взять уровень знака, означающее — с означаемым. Уточним: сингуляризирующие языковые операции — это такое использование языка, когда сознательно или, чаще, бессознательно игнорируется или стирается различие между именем и денотатом или, на внутреннем уровне знака, — означающим и означаемым. То, что игнорирование этого различия совершается в основном бессознательно, объясняется тем, что само указанное семиотическое различие осознается только на поздних этапах культурного развития, причем как в фило-, так и в онтогенезе.
Благодаря этому стиранию различия в самой структуре знака, потенциально бесконечное количество возможных носителей собственного имени редуцируется до уникального, единственного, т. е. «сингуляризируется». Это касается как имен мифологических героев, так и имен Б-га, и именований типа «Мир есть Конь»
или, как в Младшей Эдде, «бурав по имени Бурав». Табу на произнесение божественных имен имеет непосредственное отношение к этой теме*.
[* К ней же относится проблема «реализма» как в средневековом, так и в позитивистском ее понимании. И схоластический философский реализм, и «современный» художественный реализм (т. е. реализм XIX–XX вв.) схожу применением операции сингуляризации, которая в первом случае уничтожает (игнорирует) бытие вещи в пользу бытия знака («имени»), во втором, наоборот, уничтожается (игнорируется) бытие знака в пользу бытия «вещи». Если номинализм Оккама принципиально сохраняет и тематизирует различие означаемого и означающего, то мистический реализм мифологизирует, «гипостазирует» означающее, т. е. имя, забывая о единичной вещи, которая оказывается лишенной подлинного бытия. Реализм современный, в том числе политический, игнорирует означающее в пользу мифологемы «реальности», т. е. означаемого. Но мы видим и там и там технику избегания альтернатив, то есть сингуляризацию.
- Григорий Ревзин
(На сингулярную мифологизирующую структуру живописного и литературного реализма XIX в. мое внимание обратил Г. Ревзин во время одного из наших обсуждений темы лингвистической катастрофы.]
36. Другой способ игнорирования различия и борьбы языка с самим собой имеет уже прямое отношение к Ритуалу — это фундаментальная операция повтора (пользуясь музыкальным термином, назовем подобные операции ostinato-операциями*).
[* «Остинатные» музыкальные формы — это формы типа basso ostinato (например, жанр пассакалии)
или soprano ostinato
Повторение осуществляется с целью зациклить, ограничить, в пределе полностью нейтрализовать необратимость рефлексии, речевого темпорального бодрствования, остановить потенциальное развертывание «шифтерного (эгоцентрического) горизонта». Ритуальный повтор создает переживания высокой обратимости, позитивного игрового повтора, т. е. иллюзию преодоления деструктивности времени, разрыва и различия, ощущение победы над «ужасом хроноса» или «ужасом истории» по М. Элиаде.
37. Владея и пользуясь речью, человек совершает разрывы, рефлексивные акты как бы «рефлекторно», спонтанно. Осуществление этих актов принадлежит самой природе языка, а обыденный язык употребляется в основном неосознанно, почти автоматически*. Человек, научившись говорить, тем самым становится обреченным на осуществление разрывов, спонтанных актов самореференции, т. е. рефлексивности и индивидуации, например, в простейшем акте произнесения личного местоимения. Показательны в этом отношении полные табу на использование местоименных личных форм в некоторых языках и культурах, и распространенные во всех языках косвенные местоименные замены, что важно для изучения первичных ответов закрытости на открытые вызовы и разрывы языка.
[* Я полагаю, именно это свойство языка, включая первые мифологическрие реакции, подразумевал А. Ахутин в своем рассуждении о «скрытом сознании»: «Однако и сознание поначалу нацело захвачено миром, скрыто в нем. В самой форме событий мира открыты человеку формы его участия в мире. Разрыв между обстоятельствами и поступком сведен к минимуму, так что человеческое поведение приобретает как бы инстинктивный характер. В этом смысле я и говорю о состоянии замкнутого или скрытого сознания» (Ахутин А. Тяжба о бытии. М.1997. С. 116).
Проясняя утверждения Ахутина, необходимо подчеркнуть, что «замкнутость» и «скрытое сознание» имеет двухуровневую структуру: 1) «скрытое сознание» первого уровня — это синоним самого «естественного языка» в его «наивном», «дорефлексивном» (вернее, в «рефлексивном первого уровня») функционировании. Разрыв, о котором здесь говорит Ахутин, это базовая самореферентная и фонологическая разрывность языка. Это «сознание» остается скрытым (имплицитным) вплоть до того момента, когда культура (вследствие разрывных исторических процессов, о чем речь пойдет в Вариации первой) начинает эксплицитно, явно формулировать метаязыковые логические, грамматические и философские проблемы; 2) «скрытое сознание» второго уровня это, собственно, миф, который стремится к минимизации «естественного» языкового разрыва. Этот первичный миф рассматривается нами как синхронная «склеивающая», сингуляризирующая реакция на открытость и коммуникативную эгоцентричность «естественного» языка, причем внутри самого языка («борьба языка с самим собой»).]
38. Таким образом, если пользоваться жаргоном московско-тартуской школы, различие первичного и вторичного моделирования, или, другими словами, перманентная генерация мифа как инструмента борьбы с разрывом, с временем и историчностью речи опускается из «культуры» непосредственно в саму первичную «естественную» бытовую языковую среду, предстает как бессознательная «борьба языка с самим собой».
Ритуал же, с его наркотическими и инверсивными процедурами в пределе стремится вообще к тотальной непрерывности, следовательно, к девербализации, т. е. к уничтожению фундаментального сознания, языка как источника разрыва. То, что «уничтожение», «смерть космоса», осуществляемая ритуалом, служит при этом его возрождению, возобновлению, не снимает неустранимого из ритуала момента «возврата в доязыковость», бегства от разрыва, момента «потери сознания», что проявляется уже в «чистом» виде в секуляризированной современной «тяжелой» наркомании.
Ритуал, в силу своей экстремальности, оказывается точкой радикальной борьбы с языковым сознанием и именно поэтому парадоксально провоцирует акты вторичной рефлексии. Периодическое (календарное) уничтожение и возрождение космоса, ритуальный повтор порождает условия возможности радикальных вопросов о жизни и смерти*.
[* В связи с этим вспомним последовательность, наблюдаемую в древнегреческой культуре: ритуал — трагедия — философское сознание.]
40. Одной из форм борьбы с языковой деятельностью (которая дана нам буквально «по умолчанию», в форме языковой памяти и внутренней речи), то есть с фундаментальным сознанием как разрывной структурой являются медитативные практики, практики молчания, произвольной афазии, распространенные в разных культурных традициях. К ним относятся и практики восточных единоборств, и православный исихазм*, и опыт молчания Мейстера Экхарта:
- Опыт молчания Мейстера Экхарта
[* Экхарт Мейстер. О вечном рождении // Мейстер Экхарт. Проповеди и рассуждения. М., 1912.)
«Среди молчания было во мне сказано сокровенное Слово». О Господи, где то молчание, и где то место, в котором изрекается это Слово? Оно в самом чистом, в самом нежном, что есть в душе, в самом благородном, в основе и в сущности души. Там — глубокое молчание, ибо туда не проникает ни одна тварь или образ; ни одно действие или познание не достигает там души и никакого образа не ведает она там и не знает ни о себе, ни о другой твари*;
[* «...мистик и святой VII в. преп. Исаак Сирин сказал, что молчание таинство будущего века. Исихазм (...) позволяет приобщиться таинству священнобезмолвия». URL: http:/www.hesychasm. ru/index.php]
и буддийская медитация:
«О, Шарипутра! Поэтому в пустоте нет формы, нет формы(?), нет чувства, нет различающей мысли, нет энергии, нет сознания, нет глаз, нет уха, нет носа, нет языка, нет тела, нет видимого, нет звука, нет запаха, нет вкуса...»;
и коаны дзен*;
[* Вот блестящее описание стратегии дзен у Д. Хофштатдтера, чей интеллектуальный бестселлер посвящен логическим и структурным проблемам самореферентности. Достойны внимания возникающие в главе «Борьба дзен против дуализма» логически взаимосвязанные темы дуальности знака, восприятия, борьбы со словом, местоимений, эгоцентризма, животного бессознательного, антифилософии (изма) и смерти: «<…> необходимо знать кое-что о Просветлении. Возможно, что самым коротким его определением было бы следующее: выход за пределы дуализма. Что такое дуализм? Это мысленное разделение мира на категории. Возможно ли преодолеть это естественное стремление? Предваряя слово „разделение“ словом „мысленное“, я мог создать у вас впечатление, что это — интеллектуальное или сознательное усилие и, значит, дуализм можно преодолеть, просто остановив мысли (словно это так легко — перестать думать!). На самом деле разбиение мира на категории происходит гораздо глубже самого высокого уровня мышления; дуализм настолько же процесс восприятия мира, как и его понимания. Иными словами, человеческое восприятие по своей природе дуалистично — что делает борьбу за просветление титанической, если не сказать большего...
В сердце дуализма, согласно дзену, лежат слова — простые, обыкновенные слова. Использование слов всегда дуалистично — очевидно, что каждое слово представляет собой определенную умозрительную категорию. Отсюда следует, что большая часть дзена посвящена борьбе против доверия к словам. Одно из лучших оружий в этой борьбе — коан, поскольку со словами он обращается настолько неуважительно, что наш разум тут же забуксует, если мы попытаемся воспринимать коан серьезно. Может быть, неверно говорить, что врагом Просветления является логика; скорее, это дуалистичное, словесное мышление. Или даже еще проще, восприятие. Воспринимая предмет, вы тут же отграничиваете его от всего остального мира; вы делите мир на части и, таким образом, отходите от Пути... Вот коан, демонстрирующий борьбу против слов: Шузан протянул вперед свою короткую палку и сказал:
„Если вы скажете, что это короткая палка, то согрешите против действительности. Если не скажете, что это короткая палка, то проигнорируете факт. Так что же вы скажете?“».
Если слова — плохи, и мышление — плохо, то что же тогда хорошо? Разумеется, сам по себе такой вопрос весьма дуалистичен, но поскольку, обсуждая его, мы не претендуем на верность дзену, то попытаемся ответить на него серьезно. Назовем то, к чему стремится дзен, измом. Изм — это антифилософия, способ существования без мышления. Мастерами изма являются камни, деревья, моллюски. Существам же, стоящим на более высокой ступени развития, приходится за это бороться; при этом они никогда не достигнут полного изма. <...> Сущность дзена — и изма — в том, чтобы подавить восприятие, подавить логическое, словесное, дуалистичное мышление. Это и есть режим U — Ультра; не Интеллектуальный, не Механический, а просто «Ультра».<...> Дэен — это холизм, доведенный до логической крайности. Если холизм (от англ. whole — целое) утверждает, что вещи могут быть поняты только как целое, а не как сумма их частей, то дзен идет еще дальше, утверждая, что мир вообще не может быть разделен на части. <...> Один любопытный монах спросил Мастера: „Что такое Путь?“ „Он у тебя перед глазами“ — ответил Мастер. „Почему же я сам его не вижу?“ —„Потому что ты думаешь о себе“. — „А вы — вы его видите?“ — „До тех пор пока ты все представляешь в двойном свете, говоря «я вижу», «вы не видите» и тому подобное, у тебя всегда будет туман перед глазами“, — сказал Мастер.„А когда не станет ни „Я“ ни „Вы“, его можно будет увидеть?“ — „Когда не станет ни „Я“ ни „Вы“, кто будет тот, кто захочет его видеть?“. По-видимому, Мастер хочет сказать, что в состоянии Просветления границы между „Я” и остальным миром стираются. .Это было бы настоящим концом дуализма, поскольку тогда, как сказал Мастер, не осталось бы системы, жаждущей восприятия. Но что это такое, если не смерть? Как может человеческое существо стереть границы между собой и миром?» (Хофштатдтер.Д. Гедель, Эшер, Бах. М., 2001. С. 241–244).]
и суфийская мистика*: «Бог — слепящее таинство, я — снадобье из смеси смерти и горечи, которые необходимо выстрадать, чтобы достичь Бога. Подобные мысли навевают на меня дремоту. Во сне я превращаюсь в дерево, погруженное в ночное безмолвие и укорененное в небытии»;
[* Бахауддин Валад. Утопленная книга. Размышления Бахауддина, отца Руми, о небесном и земном. М., 2009.]
и т. д.
41. В этих предельных медитативных формах обнаруживается фундаментальная граница, лежащая в глубинах самого человека. Практики молчания исходят из неявного (чаще) или явного (реже) предположения о глубинной и абсолютной «чистоте», «невербальности», «непрерывности» природы и сознания человека, которые отождествляются, совпадают с «чистой» сущностью космоса, сущностью Будды, или в иудео-христианской мистической традиции — Б-га-творца и Христа.
В медитативном праксисе, в техниках молчания («афатических техниках») предполагается, что человек и мир, человек и Б-г через очищение-уничтожение речи как «незнания», или как греха, то есть как сети альтернатив и двойственных противопоставлений, в пределе соединяются в своей первичной бытийной чистоте. Но человек (и человеческое сознание) не является такой «чистой сущностью», которую можно просто правильно освободить от внешних и внутренних загрязнений, используя или архаические очищающие медитативные, или христианские умно-молитвенные, или новоевропейские философские техники типа гуссерлианской феноменологической и трансцендентальной редукции.
Речь не может быть побеждена молчанием именно потому, что она существует в человеке «по умолчанию».
42. Принципиальная невозможность «очищения» природы человека была осознана (более чем в любой другой религии) в христианстве, с его доктриной неустранимого разрыва, представленного здесь в двух онтологических формах — «тварности» (сотворенности) и «первородного греха». Первородный грех в христианстве полагается преодолимым и преодоленным через смерть, воскресение и любовь Христа, через личное покаяние.
Но тварность, сотворенность человека непреодолима, и потому человек даже в святости, преображении и спасении никогда не растворится в Б-ге без остатка.
Эти два вида христианской интуиции разрыва нужно строго различать. Метафора тварности свидетельствует о глубоком проникновении христианства в тайну разрыва и о принятии разрывной природы человека. Но догмат о первородном грехе накладывает на человека непомерную тяжесть вины за то, в чем он не может быть виноват.
В отличие от догматики христианства я полагаю, что человеческая «природа», не только не может быть очищена, она не доступна «очищению» и не нуждается в нем, так как понятие первородного греха это метафора неустранимого конституирующего человека разрыва. Первичный грех отпадения от Б-га и тварность по сути синонимичны, описывают, вернее шифруют один и тот же антропологический феномен. Но иудеохристианская патриархальная этика, сконцентрированная в таких образах, как притча о блудном сыне,
заставляет интуицию онтологического разрыва принимать форму сразу двух дополнительных концептов: тварности и греха. Природа человека разрывна. Но машина разрыва это не первородный грех своеволия, а фонематическая речь, активированная в человеке в детстве и функционирующая «по умолчанию». Речь конституирует человеческий разрыв как его «природу», как парадоксальную неприродную «природу» человека, а не какую бы то ни было иную. «Очищение» если и возможно, то только в форме, напоминающей психоаналитическую технику «осознания вытесненного бессознательного».
Вытеснению здесь подвергается разрывная функция языка. «Очищением», «спасением» здесь может быть только осознание бессознательного функционирования языка (= фундаментального сознания) как разрыва «по умолчанию». Спасение здесь может пониматься вполне прагматично, как удержание человечества от самоубийственного поведения: только зная структуру катастрофы, можно пытаться преодолеть ее последствия.
43. Таким образом, человек преступен по определению.
Самим языком в него встроен разрывный механизм пре— или пере-сту-пания, транс-грессии,
- Самим языком в него встроен разрывный механизм пре— или пере-сту-пания, транс-грессии
пере-хода, транс-ценденции, эк-стаза,
- Обложка первого издания "Поэмы огня" ("Прометея") А.Н.Скрябина
эк-зистенции, т. е. выхода за пределы.
Этот парадокс, эта векторность («преступность») самой речи как оператора сознания является первичной структурой исторического времени человека. Язык — это открытая смертельная рана и одновременно собственное обезболивающее, собственное лекарство, зелье — платоновский «фармакон».
Членораздельная речь заставляет человека бодрствовать, но она же используется человеком как врачуящая трещины мазь, как заживляющий рану бальзам, как смазка и замазка, как наркотик, как эликсир забвения своей боли,
своей ответственности перед лицом смерти.
44. Культура это ответ на вызов, предложенный человеку естественным языком, порождающим разрывы. Этот ответ культуры на разрыв по своей первичной, но, конечно, не единственной функции, носит склеивающий, нейтрализующий, «гармонизирующий» характер фундаментальной анестезии.
Культура (в том числе социальные и религиозные структуры в их первичных формах) есть не что иное, как те или иные, разной степени интенсивности техники борьбы с разрывом, с историчностью, открытостью, деструктивностью языковой деятельности, способы склеек изначально разорванной для человека «ткани бытия». «В начале было Слово», и это значит, что первые стихи Евангелия от Иоанна бессознательно, но точно шифруют самое нестерпимое для человека - то, что в начале человека коренится разрыв. Поскольку христианство самая разрывная и в этом отношении самая бесстрашная и трезвая религия мира, поэтому один из основных текстов христианства обнаруживает в себе, что в рамках высшей анестезии, в рамках мистической теологии, только Троицу, ее Второе лицо и Богочеловечество Христа можно противопоставить первичному человеческому разрыву.
45. Таким образом, человек (не столько против, сколько помимо своей воли, так как язык «провоцируется» и активизируется в ребенке говорящими людьми), становится невольным носителем фундаментального сознания, т. е. несвободным от него. Человек свободен в конечном счете (пред лицом смерти) от всего, кроме разрывной деятельности фундаментального сознания, от всего, кроме своего языка. Это означает, что человек фундаментально несвободен от той свободы, которая формируется его языковой деятельностью, т. е. от разрыва как человеческого феномена55. (55 Речь идет о специфике человеческой свободы как об актуальной или потенциальной возможности осознаваемого, то есть выраженного в речи альтернативного выбора, а не о тех проявлениях свободной спонтанности, которые возможны также и в животном мире. Последние, в свою очередь, могут быть следствием квантовой спонтанности мира.)
Попытки избавиться от разрыва, то есть от языка и сознания, попытки стереть рефлексивность и избежать альтернатив – следствие выбора человека, это парадокс бессознательного, но свободного «бегства от свободы»,
парадокс человеческой свободы как таковой. Парадоксальность и абсурд проявляет себя в типичных ситуациях сложного выбора, когда нужно решать, чем именно из экзистенциальных ценностей жертвовать. В крайних формах этот абсурд предстает в убийственных для самосознания человека ситуациях «недолжного выбора», когда в камере пыток человек человеку навязывает выбирать невозможное: между жизнью, достоинством родных и жизнью, достоинством друзей, или жизнью и душой близких и жизнью и душой «дальних», за которых несешь, или за которых берешь ответственность.
Попытки остановить свободную речь, купировать диссонанс, даже если они осуществляются легально и служат его временной гармонизации, не только смертельно опасны для носителей «незаконных» рефлексивных актов, таких, например, как осужденный афинским судом Сократ и все ему подобные осужденные в истории цивилизации, но, в конечном счете, контрпродуктивны для уничтожающего их социума. «Сократы» обычно уничтожаются не столько за сформулированные ими ответы, сколько за настойчивость задаваемых ими вопросов. Но результаты их вопросительных «преступлений» затем прагматически используются теми, кто осуществил уничтожение .
46. Фундаментальное сознание, как в силу своей коммуникативности, так и в силу автореферентности, обладает свернутой структурой диалога, структурой сомнения. Следующее этимологическое сближение, отнюдь не ограничивающееся русским языком, существенно для понимания внутренней формы сознания:
со-знание = со-мнение = со-весть;
(со+ знать = мнить = ведать, знание-мнение-ведение, индоевропейские корни mens и ved);
con-scientia (лат. — сознание, совесть). Таким образом, сомнение не противоположно совести, а эквивалентно ей, как и самому сознанию.
47. Попытки радикально ограничить свободу сознания/речи прежде всего контрпродуктивны. Они почти всегда связаны со смертельным насилием, но, в конечном счете, всегда обречены на неудачу, особенно в современной коммуникативной ситуации, когда открытость из личного языка необратимо проникла в структуру экономическую и социальную, многократно усиливается и поддерживается ин формационными технологиями, реальным фактом глобальной сетевой эгоцентрической (персональной) коммуникации. Что касается проблем выживания/невыживания человеческого вида в целом, кроме проблем медленного техногенного уничтожения природной среды стоит учитывать предельную возможность (сформулированную экологическими экстремистами) тотального уничтожения человечества не по оплошности или из-за борьбы экономических интересов, а во имя идеи сохранения «непрерывности» и чистоты природы.
Надо признать, что такое «окончательное решение» было бы абсурдной, но абсолютно последовательной реакцией на разрыв, лежащий в основании человека как вида. Фундаментальный факт заключается в том, что перед человеком как видом стоит именно этот тип альтернатив, осознает он это или нет. Задача мысли — сделать эти альтернативы максимально осознанными.
Вот это я понимаю - действительно лингвистическая катастрофа. Одно название - и ни строчкой больше.
Эту реплику поддерживают: Саша Копов, Мария Генкина, Иосиф Раскин, Владимир Невейкин