Все записи
10:14  /  1.07.18

4550просмотров

"Шорохи судьбы"

+T -
Поделиться:

Рассветный храп Агриппины Дмитриевны за стенкой уже давно не раздражал Анну Васильевну, столько лет вместе... Светло, фортка открыта, птицы  щебечут что-то весеннее, листочки по стеклу шелестят, нет, это она уже домысливает, какие листочки, апрель только. И не тополь это вовсе под окном, это ясень или клен, с листочками бледно-юными и тревожными, которых уже ждешь, потому и домысливаешь. Юность тревожна, все сложно-страшно, все страшно сложно, что ждать, как жить… Гроздья ожидания манят, не указывая пути, созрев, падают на землю, и все становится ясно, а если их сорвать до времени, то на черенках сомнения-червоточинки, а стоило ли? Ошибки, сожаления, отчаяние, которое забывается, все это молодость.

Поздно приходит понимание, что сожаления напрасны, хотя почему, поздно? Оно бродит в тебе, как бродит вино молодое, расставаясь с тревогой юности, когда гроздья были неспелы. Внутри тебя, Анна Васильевна, все перебродило, стало просто, жизнь не кажется короткой, как в юности. Она  почти прошла, но кажется бесконечной. Ее проживаешь много раз, в мыслях, в рассказах самой себе о себе самой, она тянется как нить, и когда же крутить и тянуть ее, как не по утрам под сладкий храп за стеной. Телу в постели уютно, еще ничего не болит, за окном гомон птиц и солнце по другую сторону дома, с тобой – лишь его теплый, пыльный запах, просачивающийся в фортку. Сюда, в комнату солнце придет на закате, спелое, гордо отдавшее свою утреннюю юность улице...

Однако, пора и встать, день полон радостей, и нечего нанизывать гроздья слов, это занятие никуда не денется. Впрочем, ничто уже никуда не денется.  Что нужно – при тебе, а что не при тебе, то, значит, и не было нужным. 

Кашка гречневая на плите пофыркивает,  Агриппина Дмитриевна сейчас полезет за колбаской, чай заварит прямо в кружке тонкого английского фарфора с золотой надписью Harrods по темно-зеленому, Лилечкин подарок. А Анна Васильевна по утрам признает только кофе. В кастрюльке маленькой, и чтобы сварен под присмотром: как высветлится по краям пеночка, поползет к середине, сужая кружок темного омута, так сразу снять кастрюльку и в омут три крупицы соли кинуть. 

Что же за прелесть эти бисеринки слов, пуговички-бирюльки… Все годы, что Анна Васильевна работала переводчиком с английского и немецкого, наслаждалась она их соцветиями, гармонией их соседств, случайных, как их   сожительство с Агриппиной Дмитриевной. Упорно боролась за продление своей жизни в издательстве, особенно после утраты Лилечки, когда издательство казалось последним осколком жизни. Но когда утратила и его, когда нанизывание слов перестало быть работой, поняла, точнее – ощутила, что это не просто пища для ума. Слова – это шорохи судьбы, их игра –  ощущения, а ощущения и есть жизнь, и что в ней утрата, а что нет, они же, ощущения, и решают.

Пытаясь нашарить тесемки и затянуть халат, из-под которого торчала ночная рубашка, вошла в кухню, шаркая тапочками, Агриппина Дмитриевна.

– Что тебе не спится, Нюра, кухаришь с утра пораньше? Ща чайку с колбаской попьем и порядок. – Агриппина, не ворчи. Таблетки не забудь принять, вон, на подоконнике.– Груня я! Груня, а не Агриппина.– Какая же ты Груня? Груня это Аграфена. А ты Агриппина. – Ох, Васильна, замучила ты меня ученостью, все Груней звали, и ты зови. Нам за пенсией сегодня надо, туда, к бульвару. А когда очки чинить пойдем?– Тебе новые стекла выписать надо, ты в этих ничего не видишь!– Значит, после сберкассы в поликлинику завернем.– А после обеда вокруг пруда погуляем. День, смотри, какой чудный. – Да что толку, когда ноги не ходят. И как это наш Палашевский рынок прикрыли, кому он мешал? В этих «Продуктах» только мороженые с пепсиколами, да колбаса. А до рынка не добраться. – Разве что такси взять и на Дорогомиловский съездить, –  Анна Васильевна налила из кастрюльки кофе в единственную оставшуюся от давно побитого любимого сервиза чашку, поставила ее на блюдечко, в задумчивости подцепила вилкой гречку. 

– Удумала, на такси! Рублей триста запросят, а еще обратно. А цены там какие, прикинула? – Груня, Грунечка.... Что деньги? Слава богу, не бедствуем. А по рынку походить, по яблочку выбрать, помидорки со слезой, огурчиков пупырчатых, курочку... Не хочется разве? А праздник какой, Груня! И обратно на такси с шиком прокатиться.– Проказница ты, Нюра. А что, и прокатимся. И водочки захватим. Не маши руками, я тебе стопочку налью, под огурчик-то.  Спасибо скажешь. Только это завтра, сегодня пенсия и поликлиника. Нюр, а Лилька-то когда деньги пришлет? Может, прислала уже? 

Агриппина Дмитриевна еще долго рассуждала, что, раз в поликлинику, то может и с ногами помогут, а с рынком это Нюра хорошо придумала, огурчики под водочку и курочку— целое застолье, не все ж колбаску из «Продуктов» трескать.  Помнишь, Нюр, какие огурчики росли на участке? Валентина, царствие ей небесное, все их полола, клубнике усы резала, а покойный муж палочки для помидоров стругал. 

Анна Васильевна убирала со стола, мыла посуду, Агриппина Дмитриевна  со смаком, как колбаску прожевывая, проживала кусочек своей бесконечной жизни за кухонным столом, покрытым потрескавшейся на сгибах клеенкой. – О деньгах ты даже не думай, – Агриппина Дмитриевна с трудом поднялась из-за стола.  -- Как пенсии спустим, так из квартирных возьмем.– Я и не думаю, и Лилечка скоро пришлет, она всегда к концу месяца присылает. Иди, давай, одевайся, умывайся.– Вот ты и Лильку так всю жизнь гоняла,  как меня, вот и сбежала от тебя девчонка-то… – Агриппина Дмитриевна зашаркала по коридору в сторону своей комнаты.

Да, гоняла Анна Васильевна Лилечку. В спецшколу на Трубниковском, в музыкалку на Мерзляковском, усаживала читать «Сагу о Форсайтах» в оригинале. Мужа у нее не было, точнее был когда-то, но давно, и думать о нем почти так же давно стало ни к чему. Растила она Лилечку сама, ноты с ней разбирала, ходила на Герцена в консерваторию. Набирала переводы, редактуры, сидела ночами, оплачивала репетиторов. Сама вязала модные свитерки, когда дочка училась в инязе. 

Лилечку с красным дипломом отправили на стажировку в Лондон, тут-то и началась, поначалу незаметная, утрата дочки. Непостижимо, как в те глухие годы устроилась она в Оксфорд, получила стипендию, как умудрялась жить на нее, подрабатывая в кофейнях, библиотеках, архивах? Об этом Анна Васильевна знала только из коротких телефонных звонков и редких приездов дочери. Интернета не было, на разговоры неспешные, а тем паче на визиты в Москву, а еще более тем паче, – на приезды матери в Лондон, – а значит, на общую жизнь у Анны Васильевны с дочерью денег не было. Лилечка поначалу звала мать приехать, та все зимы копила деньги на билет, но летом совала их дочери и обещала приехать на следующий год. 

В Лондон она только два раза прокатилась. Когда Лилечка превратилась из ее дочки в любимую жену преуспевающего риэлтера Дэвида, и еще раз – когда у Lily and David Turner родился первенец. Первая поездка принесла Анне Васильевне лишь боль жгучей ревности к городу, поглотившему ее Лилечку, где ей самой удалось лишь глянуть на Букингемский дворец и свезенные в Британский музей колониальные богатства, да пробежать по улочкам вдоль Гайд-парка, где жили Форсайты. Но увиденное она домыслила и доощутила дома, глядя в альбомы, в горечи утраты возник привкус радости, что утраченная Лилечка вполне счастлива, хотя, представляя себе ее счастье, Анна Васильевна слышала только шорохи слов дочери, не чувствуя их аромата.  От второй поездки осталось ощущение сладких запахов детского тельца, которое она не успела ощутить своим, и тревоги за Лилечку, бродившую по квартире Дэвида в послеродовой депрессии. 

Когда у Тёрнеров родился второй сын, Лилечка уговорила маму не приезжать, они вполне справятся. А дальше потекли их жизни по плохо соединяющимся сосудам, и из одной в другую перетекало все меньше. Лилечка приезжала навещать мать раз в год, а то и в два, мальчиков привозила лишь трижды, в последний раз, лет семь назад, уже трех взрослых мужчин, включая Дэвида, которому хотелось посмотреть Москву. К той поре Агриппина Дмитриевна уже поселилась в ее квартире, и Тёрнеры сняли затхловатый двухкомнатный номер в гостинице Пекин неподалеку. Питались в ресторанах, рассыпавшихся за последние годы по Патрикам, – не за клеенчатым же столом в их кухне. 

Детство внуков и даже их юность давно и неощутимо пронеслись, мальчики взрослели с каждым следующим фото: на фоне гор, на побережье Средиземноморья, с лошадьми на аллеях парка, позже – с девушками, а потом с ними же, но уже – женами. Но разве все это было ошибкой? Утраты вползают в приоткрытые створки души, обжигают, стихая потом, растворяясь в поясничной ломоте, в ночных складках простыней. Дочь помнит Анну Васильевну, пишет ей, шлет фотографии, звонит, значит, мать живет в ее жизни. И деньги переводить не забывает, немного, но вместе с пенсией вполне достаточно. Дочь занималась сыновьями, теперь – внуками, и ей в их общей с мужем жизни уже много лет хорошо. 

Агриппина Дмитриевна свою Валентину не гоняла.  Та носилась в детстве по двору, прибегая домой наспех съесть колбаски или остывщих макарон, училась в школе за углом, учителя не жаловались. Мать работала на Красном Октябре, который тогда еще не был разноцветным центром продвинутых хипстеров, а стоял громадой закопченных зданий, удушливо пахнущих карамелью. Мать по утрам спускалась по лестнице, просила соседку приглядеть за Валентиной, раз уж Васильна все больше дома с бумагами сидит.  Вечерами поднималась по той же лестнице, волоча отяжелевшие за смену ноги, совала конфеток Лилечке, которую всегда жалела, – то ли за безотцовщину, то ли за детство, украденное матерью в поисках чего-то, Агриппине Дмитриевне неведомого. По выходным Агриппина Дмитриевна с мужем и дочерью, навьюченные сумками, отправлялись куда-то за Люберцы, на садовый участок с хибаркой, возвращались распаренные вечерней электричкой.  Агриппина Дмитриевна волокла пьяненького мужа, а Валентина – сумки с чем-то огородным.

В техникуме Валентина выскочила замуж, у Васильны для застолья забрали стол, стулья, посуду…  Все десятилетия с той поры больше всего любила Агриппина Дмитриевна вспоминать свадьбу. Дочь в белом платье, сама шила, портнихам, жулью московскому, не передоверяла. А пироги какие девки с фабрики натаскали, а торт-то, Нюр, какой ты из …, как ее, «Праги» приволокла? И Валечка с Серегой – загляденье, сидят рядом, она – ну, голубка просто, да, Нюр? А мой напился, как всегда. Он и Серегу-то споил, если по совести... Как я в вечернюю смену, так он придет и водку на стол. А что Серега, пацан же совсем... Валечка, голубка моя, плачет, тревожится за мужа-то и не зря тревожилась-то, скажи, Нюр? 

Лет пять тревожилась сама Агриппина Дмитриевна за бездетность дочери, чуяло ее сердце беду, да разве ее углядишь. А как пошла Валечка по врачам, так и вернулась домой сама не своя. И ведь еще двадцати пяти не было! Все женские органы Валечке тогда повырезали, и еще года три люто мучилась она от химии. Хоронили ее на Митинском кладбище, земля промерзлая комками набросана, снегом припорошенная, гроб на веревках опускают, а в нем Валечка. Еще за минуту до этого вглядывалась Агриппина Дмитриевна в лицо дочери, не узнавая ее. Не Валечка в гробу лежала, а только то, что химия от нее оставила. – Грех так говорить, Нюр, но как могилку сровняли, мне прям облегчение вышло. Отмучалась, думаю, безгрешная голубка моя, теперь будет ей покой и счастье. Грех говорить, Нюр, но ты-то меня понимаешь.  А до Бога мне враз дела не стало. Есть он там, или нету, мне с тех пор неведомо. Знаю я только, что есть Валечке царствие небесное, а значит и мне покой и счастье. 

Агриппина Дмитриевна произносила свой привычный монолог, роясь в комоде, она искала рейтузы. Хоть на дворе и апрель, а холод от земли зимний идет, не гляди, что солнце жарит по головам-то. А у нее ноги совсем не ходят, разве что летом разойдутся... – Нюр, рейтуз моих не видала?, – Агриппина Дмитриевна не замечала, что подруги нет рядом. – Ну, вот, они в одеяло закатались. Завтра белье надо бы прачечную снести. Нет, завтра мы ж на рынок, за огурчиками с пупырями... Нюр, а пасха в этом году когда? Поедем к Валентине, и к моему алкоголику, прости господи, тоже цветок ему какой посадим и стаканчик граненый нальем. Отпился, муженек, отпился. Сколько я его трезвым видела за всю жизнь? По пальцам те дни пересчитать можно! 

После смерти дочери отдалилась было Агриппина Дмитриевна от соседки. У той дочь все училась, потом заморского мужа приискала, мать пригласила в гости два раза и теперь живет припеваючи. А мать тоскует. Хотя что тосковать, сама такую вырастила.  А ее Валечка успела только за свой вечный покой жизнью заплатить, не изведав в ней ничего, кроме мук. Серега с мужем квасили, Валечку оплакивая, а потом пропал Серега, вроде на заработки подался. Может и в тюрьму угодил, по пьяни-то. Вскоре и муж помер. Сердце от водки остановилось, и все дела. Хоронили они его вдвоем с Нюрой, и снова думала Агриппина Дмитриевна, что теперь уже она сама, считай, отмучилась, алкаша своего не надо ей дальше по жизни волочь. Снова стала захаживать к Васильне. Туго им обеим в те годы жилось, по одной пенсии, вот и крутись, как знаешь. Стали они с Васильной потихоньку вещи таскать – Нюркины в комиссионки, а ее собственные –  барахольщикам, куда же еще, коль муж все пропивал. 

Лет через семь объявился и Серега, прописан он, мол, в Агриппининой квартире. Матерый такой сделался, со взглядом волчьим, куда прежний голубок улетел, что подле Валечки на свадьбе сидел?  Скандалил, Васильна прибегала его увещевать, да что толку, она все слова непонятные горохом сыпала. Зачастили участковые, в суды Агриппину таскали с год. Потом  сели они с Васильной на кухне, раскинули карты жизненные, и пришло к ним решение, за которое она никогда свою Нюру отблагодарить не сможет. На кой ляд Агриппине квартира? Денег на нее нет, вещи Агриппина почти все распродала, а как все продаст, тогда что? Да и Васильне без Лильки, которая уже не вернется, целая квартира на что?  Взять по суду с Сереги отступной, пусть он этой квартирой и подавится.  Отступной на сберкнижку, а жить Агриппина будет в Лилькиной комнате. Расходов меньше, а к пенсиям деньги квартирные добавятся. Так Васильна рассудила. Так и живут с тех пор, и хорошо им,  Лилькины деньги, да квартирные – грех жаловаться.  Какие у них с Васильной расходы, разве что на врачей особо дорогих, или могилку поправить, да раз в год по обновке купить.  Но за ними тоже ноги топтать радости мало, барахло ж кругом одно. 

Отдельной благодарностью Груня была Васильне благодарна за то, что та ее гулять приучила. Когда это у Груни время было без дела ходить, по сторонам головой вертеть? А теперь гуляют, она примечает, сколько домов распрекрасных вокруг стоит. Да и Васильна твердит, что нету в Москве ничего красивее их переулков, да пруда, что нынче в моде. До бульваров если дойти, так там церковь, где сам Пушкин венчался, вокруг нее еще церквы, дома узорами разукрашенные. Вниз если спуститься, – там театр, а потом филармония. Но это больно далеко...  Они все больше по своей Малой Бронной, по Козихинским переулкам гуляют, круги мотают вокруг пруда, на львов смотрят, на заборе в Ермолаевском посаженных. Придумают же такое, львов на забор посадить! Васильна то молчит, то ка-а-к начнет сыпать словами и стихами в придачу, а Груня слушает. Понимает не все, но больно красиво Нюра рассказывает, и стихи красиво у нее выходят, откуда она их все помнит-то, со школы что ли? Так это было при царе Горохе. Особенно Груне запомнились слова «шорохи судьбы».  Как это судьба шуршать может? Затейница Нюра, ей-богу. Не бывает такого, а красиво, небось тоже из стиха какого-то. А еще про слепого, которому на рынке платок вязаный подарили, а он все на старух смотрел, а те из окна вываливались… Только Васильна так придумает.  Та, правда, призналась, что не сама она это придумала, а какой-то писатель. Его потом за такие придумки в тюрьме сгноили. Это Груне как раз понятно было: так над людьми глумиться, это как он ставил-то себя высоко? 

После сберкассы и поликлиники, пошли они с Васильной домой, обедать. Груня, еще позавчера борщ знатный сварила, его и поели со свежим хлебушком,  что по пути в дорогой пекарне захватили. Груня подремать пошла, а Васильна, как водится, за свой стол, Лилькины письма в компьютере читать. 

Лилечкин русский с годами еле заметно съеживался, как и ее память о детстве на громыхавшей трамваем Малой Бронной, где теперь фыркали автомобили, и толклись по ночам подростки у пруда. Эти звуки до Лилечки не долетали, и писать Анне Васильевне было нелегко. Слова начинали рассыпаться, разбегаться по столу, когда бралась она писать о горделивом закате солнца во дворе и о рейтузных казусах. А как не писать, это ее жизнь, рейтузами и словами общими с Агриппиной крепко перевязанная? О чем еще писать, если не о жизни?  Лилечка над плетением слов не думала, мейлы ее были уверенно-уваренной кашей из английских и русских слов – о сыновьях, внуках, Дэвиде, об их поездках, о неведомой Анне Васильевне родне. Кашу щедро украшали фотографии, мелко порезанным укропом сыпались вопросы – получила ли мама деньги, не болеет ли...

 На закате вышли подруги гулять вокруг пруда и сейчас шли неспешно по дорожке. 

– «В беспорядке диком теней, где, как морок старых дней, закружились, зазвенели стаи легких времирей...» – Нюр, а лебедь снова плывет, гляди. Я хлебушек захватила, ты придержи меня за руку-то, я ее хлебушком... – Осторожно, Агриппина... – Груня я...

Они обогнули детскую площадку, вышли на солнечную сторону пруда. Дрожащая на солнце вода сменила цвет, желтые тени поднимались, как кувшинки, из-под качающихся на воде слизистых пятен зеленой тины...– Нет, Нюр, точно тебе скажу, это Валентина, голубка моя. Это она – лебедушка, доченька моя. Все манят ее хлебушком-то, а она, как нас завидит, так и ко мне... 

Прохожие оглядывались на двух старух, одна – полная, в чем-то длинном,  застегнутом на круглые пуговицы, с прямыми волосами, по-юному прямо держит спину, другая – худая, вперед склоненная, с седыми волосами, скрученными в пучок, в малиновой юбке, болтающейся между вязаной кацавейкой и рейтузами, чуть подволакивает бредущие позади ноги. «Где шумели тихо ели, где поюны пролетели...»– На рынке завтра надо груздей соленых приискать. Царь грибов, груздь, хорош под водочку... Вечерком сядем, за лебедушку мою выпьем, груздями закусим... А ща давай на лавку присядем, на солнышко пожмуримся. Ножки мои отдохнут. 

«Груздь, гроздь, грусть... Поюны пролетели... Мы проросли с Груней друг в друга, как кувшинки через пятна тины, через блики Лилечки и Валентины, я учусь у Груни радоваться утрате, дарованной жизнью, она – словам, ощущениям, забвению мук, свернувшихся складками в памяти. А грусть-гвоздь красит звуками своими утренний шум улицы. Все просто». Анна Васильевна смотрела на воду, по которой снова плыла к ним плыла белая лебедь. Скоро они с Груней умрут, и все станет совсем просто. А пока она жмурится на зелень тины в воде, на блики солнца, отраженные оранжевым домом напротив, нанизывает слова друг на друга, и живет их ощущениями и шорохами.Впервые опубликовано в Е.Котова "Кащенко! Записки не сумасшедшего", М., 2015