Всегда был и всегда будет.  Зло дает возможность ужасаться, сопереживать его жертвам, спорить о причинах и последствиях, искать виновных.  Зло можно оценивать!  Судить!

Оно повышает самооценку читателей – ведь мы сами отнюдь не такие, как описанные антигерои, мы-то понимаем, где зло, а где добро, что хорошо, а что – плохо.

А что о добре говорить? Ни поспорить, ни слова едкого сказать, да и герои какие-то однообразные: ну, честность, благородство, идеалы и все такое.  Скудный материал одним словом… Да и к жизни отношения имеет мало.  Где оно добро, в жизни-то?

Зло же бесконечно и многолико: у одной только лжи оттенков не пятьдесят и не сто пятьдесят!  Вот эти оттенки люди готовы обсуждать и осуждать до бесконечности.

Почти все «премиальные книги» -- о зле, поиске его начал, развилок развития.  Часто талантливом поиске, но именно поиске зла.  Хоть «Венерин волос» Шишкина откройте, хоть «Обитель» Прилепина.  А уж в романе Сенчина «Елтышевы» -- просто квинтэссенция зла, все существование героев сводится – и мастерски раскрывается – к отсутствию воли к жизни и злу, которому они творят.   Можно углубиться в историю литературы, вспомнить Иудушку Голавлева или Смердякова, но вы и без меня тут справитесь.   

Так это же традиция русской литературы – примерно так однажды заявил Захар Прилепин.  Можно и поспорить, лично я это данностью не считаю.  Согласна, что на теме добра сложнее создать конфликт, сложнее удержаться от «розовых слюней», да и наследие соцреализма, перекормленности одномерными «положительными героями» давит до тошноты.  Но не это главное.

Мне кажется, все просто: от положительных героев и их непростых внутренних конфликтов, не получает читатель достаточной пищи для самоутверждения. Не ощущает себя значимым, почти всегда проигрывая им в благородстве.  Добро же – перефразируя мысли блестящей статьи Катерины Мурашевой о подростках – влечет за собой неуверенность в собственном выборе и не дает подтверждения собственной правоте.  Не получается над злодеями возвысится, и это вызывает досаду, принимаемую за скуку. 

Мы сетуем: какой канал ни включи, какую книжку не открой – одно и то же: зло, ненависть и подлость.  В жизни как будто ищем добро и любовь, но проходим мимо них – или пролистываем, -- не замечая…

Вот, для примера, моя книга «Кащенко! Записки не сумасшедшего». Грех жаловаться:  и отзывов, и читателей на встречах она собрала больше, пожалуй, чем предыдущий роман ( на мой взгляд, более сильный, емкий и добрый). Но читателю, в основном, хотелось проникнуть в обитель зла, за стены «желтого дома» -- психушки, где зло это творится походя, в мир несчастных, сломленных, в атмосферу окружающей нас недоброй жизни.   А крупинки добра, щедро разбросанные в рассказах, которые идут вслед за основной повестью о психушке, -- восприняты, скорее, как довесок. Лишь единицы оценили, что именно сквозь зарешеченное окно «желтого дома» добро мне высветилось так ярко, что все восстало против той легкости, с которой в жизни мы проходим мимо него.

Мимо одного из таких рассказов о добре – «Шорохи судьбы» -- не прошел толстый литературный журнал «Нева», выделив его из всего сборника «Кащенко!»  Добро, как свет к окне.  Как редкий товар, не ходовой.  А нужен ли вообще этот свет в окне?  Или достаточно самоутверждения на смаковании бесконечных оттенков зла?

Можно прочесть рассказ «Шорохи судьбы», чтобы продолжить разговор.  А можно и не читать, ведь там о зле ничего нет.  Или почти ничего…

ШОРОХИ СУДЬБЫ 

Рассветный храп Агриппины Дмитриевны за перегородкой уже давно не раздражал Анну Васильевну. Сколько лет они живут вместе... Светло, нет на постели дрожащей полосы фонаря за окном. Фортка открыта звукам птиц, и те щебечут что-то дерзко и робко, совсем по-весеннему, листочки тополя по стеклу шелестят, нет, это она уже себе домысливает, какие листочки, апрель только. И не тополь это вовсе там под окном, летом не бывает от него ватной белой пыли, это ясень-нетополь, клен-невяз, с листочками бледно-зелеными, юными и тревожными, которых уже ждешь, потому и домысливаешь. Юность тревожна, все сложно-страшно, все страшно сложно, все неизведанно-неизвестно, что ждать и как жить. Жить-ждать, жуть-муть будущего, мысли-муки, грусть, как гроздь. Гроздья ожидания свисают и манят, не указывая пути, они, созрев, падают на землю, и все становится ясно, а если их срывают до времени, тогда на черенках сомнения-червоточинки, а стоило ли? Ошибки, сожаления, отчаяние, уже ушедшее, но исполнить задуманное отчаянно надо. Это молодость.

А понимание, что ошибок не бывает и сожаления напрасны, приходит поздно, хотя почему, собственно поздно? Оно всегда приходит, когда приходит, и больше не уходит, оно тихонько ходит, в тебе неслышно бродит, как бродит вино молодое, расставаясь с тревогой юности, когда гроздья были неспелы. Внутри тебя, Анна Васильевна, все перебродило и уютно улеглось, и все-все стало просто и прозрачно. Красивое слово transparent, только не жить ему в русском языке. «Транспарентно» – звучит безвкусно и невкусно, как транспарант, предписывающий определенность.

Все просто, времени много, и жизнь не кажется короткой, как в юности, она бесконечна, даже если уже почти прошла, ее проживаешь много раз, в мыслях, в рассказах самой себе о себе самой, в наклонениях сослагательных, самою собой слагаемых. Она тянется как нить, и когда же крутить и тянуть ее, как не по утрам под сладкий храп Агриппины Дмитриевны. Тело в постели, ему тепло, еще ничего не болит, вы лежите с ним вдвоем в согласии, а за окном гомон птиц и солнце, но оно еще не с тобой, а там, на улице, с тобой – лишь его теплый и чуть пыльный аромат, просачивающийся через фортку. Сюда, в комнату солнце придет со двора на закате, утомленное и спелое, гордо отдавшее свою утреннюю юность улице...

Однако, душенька, пора бы и встать, день полон радостей и нечего лежать, нанизывая гроздья слов, это занятие никуда не денется. Впрочем, ничто уже никуда не денется, все, что нужно – при тебе, а что не при тебе, то, значит, и не было нужным.

Кашка гречневая на плите пофыркивает. Агриппина Дмитриевна ворчать сейчас начнет, полезет за колбаской, чай заварит прямо в кружке тонкого английского фарфора с золотой надписью Harrods по темно-зеленому. Подарок Лилечки, приезжавшей из Лондона навещать Анну Васильевну прошлой зимой. А Анна Васильевна по утрам признает только кофе. В кастрюльке маленькой, и чтобы сварен был под неотрывным присмотром, чтобы, как только высветлится по краям пеночка и поползет к серединке, с каждым мгновением сужая кружок темного омута, так сразу и снять кастрюльку и тут же на ледяную воду, а в призрак кружка-омута три крупицы соли кинуть.

 Что же за прелесть эти бисеринки слов, пуговички-бирюльки, звонкие и цветные, или тускло-неунылые. Десятилетиями, что работала Анна Васильевна в издательстве переводчиком с английского и немецкого, наслаждалась она их соцветиями и букетами, случайными нечаянностями их соседств и сожительств, то неуклюжих, но полных смысла, то бессмысленных, но исполненных гармонии, как их сожительство с Агриппиной Дмитриевной. Тонко отличала она игру слов от игры их смыслов, долго боролась за продление своей жизни в издательстве. Особенно после утраты Лилечки, когда издательство казалось ей последним осколком ее реального бытия. Но когда утратила после Лилечки и этот осколок, когда нанизывание слов перестало быть работой и превратилось в занятие, поняла, точнее – почувствовала, что это не просто игра, пища для ума. Слова – это шорохи судьбы. Игра их смыслов – это ощущения, а ощущения – это и есть жизнь, и что в ней утрата, а что нет – они же, ощущения, и решают.

 Пытаясь нашарить тесемки и затянуть халат, из-под которого торчала ночная рубашка, вошла в кухню, шаркая тапочками, Агриппина Дмитриевна.

– Что тебе не спится, Нюра, чего кухаришь с утра пораньше? Ща чайку с колбаской попьем и порядок.

– Агриппина, не ворчи. Таблетки не забудь принять, вон, на подоконнике.

– Груня я! Груня, а не Агриппина.

– Какая же ты Груня? Груня это Аграфена. А ты Агриппина.

– Ох, Васильна, замучила ты меня ученостью своей. Все Груней звали, и ты зови.

– Ладно, Груня. Может, ты со мной кашки гречневой поешь? Свежая, рассыпчатая...

– Может и поем. Сегодня мне за пенсией надо, туда, к бульвару. А когда очки чинить пойдем?

– Тебе сначала новые стекла выписать надо, ты в этих ничего не видишь!

– Значит, к врачу записаться. Щас поедим, потом за пенсией, а на обратном пути – в поликлинику.

– А после обеда вокруг пруда погуляем. День, смотри, какой чудный.

– Да что толку, когда ноги не ходят. И как это наш Палашевский рынок прикрыли, кому он мешал? В этих «Продуктах» только мороженые с пепсиколами, да колбаса. А до рынка не добраться.

– Разве что такси взять и на Дорогомиловский съездить, – - Анна Васильевна налила из кастрюльки кофе в любимую, единственную оставшуюся от давно побитого любимого же сервиза чашку, в задумчивости поставила ее на блюдечко, подцепила ложкой гречку.

– На такси, что удумала! Тебе только деньги транжирить. Рублей триста, небось, запросят, а еще обратно, А цены там какие, прикинула?

– Груня, Грунечка.... Что деньги? Слава богу, не бедствуем. А по рынку походить, по яблочку выбрать, помидорки со слезой, огурчиков пупырчатых, курочку... А печенку парную? Не хочется разве? А праздник какой, Груня! И обратно на такси с шиком прокатиться.

– Проказница ты, Нюра. А я с тобой и на рынок согласна. Тогда уж и водочки захватим. И не маши руками, я тебе стопочку налью, под огурчик-то, потом спасибо скажешь. Только это мы с тобой завтра провернем, сегодня пенсия и поликлиника. Нюр, тебе Лилька-то когда деньги пришлет? Может, прислала уже, тогда мы обе при деньгах.

 Агриппина Дмитриевна еще долго рассуждала, что, раз в поликлинику, то может и с ногами помогут, а с рынком, это, пожалуй, Нюра хорошо придумала, огурчики под водочку и курочку—это им целое застолье, не все ж колбаску из «Продуктов» трескать. А какие огурчики росли на участке, помнишь, Нюр? Валентина, царствие ей небесное, все их полола, а потом и клубнике усы резала, а покойный муж палочки для помидоров стругал.

 Анна Васильевна убирала со стола, мыла посуду, Агриппина Дмитриевна проживала кусочек своей бесконечной жизни, медленно, со смаком, как прожевывала она колбаску, и все за этим самым кухонным столом, покрытым потрескавшейся на сгибах клеенкой. читать дальше.  ( со стр. 97)