Image: Siberian Night, oil on canvas, 22’’x28’’, 2013. Irene Nedelay

Однажды, засыпая, я решила по старому папиному методу попытаться согреться и заснуть. Папин метод был прост: надо было представить картину жизни, которая была бы тебе милой и гармоничной, которая успокаивала бы тебя и согревала… А потом поместить в эту картину себя. По словам самого папы, он представлял себе Черное море, галечный пляж, яркое солнце, а также запах арбузов, которыми иногда пахнет море. После этого он мысленно помещал в эту картину себя, сидящего на берегу за минуту перед погружением в прозрачную воду.

Всю свою жизнь, с шестилетнего возраста, папа прожил в Сибири. До этого он жил в Белоруссии, но помнил ее смутно и не подробно. Хотя часто рассказывал мне страшные и смешные истории из той жизни в белорусской деревне под названием, кажется, Тростенец.

В рассказах этих на равных правах с людьми фигурировали русалки и ведьмы, которые в Сибири не водились. Насколько я помню по своему детству, их отродясь никто не видел в Сибири. Видимо, они либо остались там, в Белоруссии, либо в Сибири их просто решительно отменила Советская власть.

Мое детство по всем параметрам отличалось от папиного. Когда папа представлял что-нибудь гармоничное, это никогда не было связано с порой его детства, потому что пора эта была голодная, холодная и большей частью бесправная и нищая. Мое же советское детство уже не было голодным, а если и бывало иногда холодным, то уж, скорее, по недосмотру родителей.

Не то чтобы я хочу сказать, что мое детство было счастливое, потому что было советское. Нет. Совсем нет. Но просто я констатирую: оно было советское. И это не хорошо и не плохо, оно ведь уже прошло, и ничего нельзя изменить.

Итак, когда по папиному методу я пытаюсь представить гармоничную картину жизни, такую, чтобы гармония была и снаружи, и внутри, то я представляю себе… Нет, вернее, я вижу…

Идет крупный белый снег. Горит фонарь. На улице темно. Под фонарем стоит компания людей: двое мужчин, две женщины и девочка. Над их головами, как всегда зимой в Сибири в не слишком морозные дни, висит низкое серо-фиолетовое небо. И из этого серо-фиолетового, довольно светлого, совсем не черного неба, идет белый снег. Когда он пролетает под фонарем, он становится лимонно-желтым, а за пределами света фонаря он просто белый. Он так идет, вернее, так летит, что иногда становится непонятно, куда он именно летит, то ли вверх, то ли вниз…

Люди под фонарем ждут трамвая. Они стоят у трамвайного кольца. За их спинами виднеется сосновый лес, впереди — трамвайные пути, потом дорога, а потом опять сосновый и березовый лес. Деревья все в снегу. В том смысле, что снег лежит на ветвях деревьев и стволы деревьев утопают в снегу… В городе очень тихо, слышен только шум редких машин и разговоры людей на остановке.

Один мужчина все время курит. Он является обладателем черных бакенбард, классических европейских черт лица и металлического зуба в углу рта, который поблескивает, когда мужчина вынимает сигарету, чтобы стряхнуть пепел. Его можно назвать красивым. Другой мужчина примечателен необычной одеждой. На нем серое хорошо сшитое пальто с богатым бобровым воротником и бобровая же шапка-ушанка. Вид этого мужчины немного напоминает портрет Шаляпина кисти Кустодиева, но в несколько более скромном колорите.

Женщины одеты в цигейковые шубы. У одной из них в ушах роскошные висячие серьги, исполненные в той манере, которая считалась роскошной в среде продавщиц или товароведов советского времени. Мужчина в бобровой шапке «травит анекдоты». Все смеются, а девочка глазеет по сторонам с рассеянным видом и прячет руку в кармане его пальто. Видно, что людям этим хорошо и весело. Они уже пропустили несколько трамваев, им жаль расставаться.

Только полчаса назад они еще сидели за столом. За роскошным столом, что было нечасто по тем временам. Роскошный стол был роскошным тоже по-советски, конечно. На столе на льняной белой скатерти стояла бутылка «Столичной». По тарелкам с золотыми ободками и букетиками роз, нарисованными на них, были разложены соленые помидоры, огурцы и полукопченая колбаса. В отдельных хрустальных вазочках лежали соленые грузди и маринованные опята. Салаты — оливье, селедка под шубой и небезызвестный винегрет — были украшены тщедушной петрушкой, купленной на базаре у азербайджанцев. Неизменное картофельное пюре и котлеты завершали приятно пахнущую картину мира. Работал телевизор, по которому показывали советское кино. Что-нибудь типа «Чисто английское убийство» с Баталовым или «Крутой поворот» с Басовым.

Никто не обращал внимания, как казалось, на разоблачающие «их» нравы диалоги, а только любовался аристократичным доктором «не медицины» с прекрасной сединой и благородными манерами, в исполнении Баталова. Или радовались созерцанию Басова, пусть бы и в роли двуличного и циничного дельца.

А в другой комнате, за дверью, отделявшей пиршественный стол и тумбочку с телевизором от интимного уголка хозяев, возлежали на кровати три огромных кота. В этой комнате было темно, только глаза трех котов светились внутренним золотым светом и большое окно открывало панораму парка, больше смахивающего на лес. Через это окно, сидя на большом и холодном подоконнике, можно было смотреть, как падает снег.

Взрослые смеялись, ели и выпивали, иногда они даже пытались петь, но больше двух куплетов из всякой песни они не знали, и потому больше смеялись и рассказывали разные истории.

Когда после всех возлияний и даже тортика, под названием «Зимняя сказка» или «Прага», все плелись на остановку трамвая, то плестись приходилось через бор. Бор считался парком, но он уходил постепенно в тайгу и был изрезан неожиданными спусками и подъемами, из которых лыжники норовили сделать горки для спуска. Дети с санками раскатывали эти спуски и подъемы до состояния ледяных горок, поэтому чинное шествие к остановке трамвая всегда прерывалось тем, что кто-нибудь в компании терял равновесие и, балансируя на льду, скользил вниз по склону с криком и веселым смехом. А иногда и вся компания дружно падала и кучей-малой скатывалась под горку, чтобы потом со смехом и кашлем взбираться на противоположный склон.

Девочка была счастлива в эти минуты. Ей было немного страшно из-за густого леса, обступавшего их компанию со всех сторон, но веселый дух праздника и снег, так красиво падающий на землю, делали жизнь в этот момент необыкновенно прекрасной и решительно неповторимой.

В тот момент девочка не задумывалась о том, что вот этот мужчина с черными как смоль глазами, который все время курит, был выслан когда-то с другими немцами Поволжья в Сибирь в вагоне для скота. Он никогда не говорил об этом вслух при девочке. Или о том, что его жена, с красивыми серьгами из александрита в ушах, в полной мере испытала на себе тяготы и последствия войны, будучи совсем маленькой девочкой. Они с сестрой и матерью жили очень бедно и ждали отца с фронта, а отец их попал в плен и был после этого репрессирован, как и многие другие, такие как он. О том, что и мужчина в бобровом воротнике, отец девочки, тоже когда-то был выслан в Сибирь и позднее вспоминал, как рыдали женщины в деревне, провожая их семью, отправлявшуюся на повозке, запряженной волами, на железнодорожную станцию в город Лоев в Белоруссии. Эти взрослые никогда не обсуждали ничего подобного в присутствии девочки, и потому праздники для нее были яркими и одновременно хорошо изученными. Это были угощения, кино, коты, веселые песни, рассказы и анекдоты, а также гуляние через лес до трамвайной остановки. Никакие вагоны для скота, никакая мерзлая картошка, вырытая из-под снега во время войны, никакие «репрессии» и никакие не вернувшиеся с войны дедушки не присутствовали в этой картине жизни…

Так и вижу я эту компанию людей под фонарем, на фоне высоких сосен с красными и оранжевыми стволами и лапами в снегу. Так и вижу снег, летящий то ли вверх, то ли вниз. Так и слышу звонок трамвая и веселый смех людей, стоящих на остановке, и чувствую запах сигарет мужчины с бакенбардами…

И снова становлюсь маленькой девочкой, часто болевшей простудами и пневмониями и потому одетой с необыкновенным драматизмом в теплые красные штаны с начесом, в лисью ушанку, подвязанную под подбородком, в неудобную черную цигейковую шубу с рыжими в пятнышко «доставленными» рукавами из другой цигейки. Маленькой счастливой девочкой, насмотревшейся советского детектива, наевшейся котлет и торта, всласть натаскавшей тайно жирных котов по комнате туда-сюда и засовывающей руку к папе в карман пальто. Потому что так теплее. Потому что папа смеется, и все смеются, потому что хорошо жить на свете. Потому что снег сначала падает на землю, а потом от земли… Потому что этот снег, как бриллиант, блестит под фонарями, потому что он хрустит, потому что трамвай звенит…

А ведь завтра настанет воскресенье! И мы пойдем в лес. А там белки. Мы возьмем для них кедровых орехов, тех, что папа осенью привез из леса. Потом папа будет учить меня разводить костер на снегу зимой и рассказывать, чем можно питаться в лесу зимой, если ты заблудился в тайге…

А снег все идет. Он будет долго идти. До самого марта или апреля, и потом еще…

Потом еще он будет идти вечно… Они, эти пятеро, будут вечно стоять и смеяться на остановке в ожидании трамвая. Они никогда не разойдутся.

И дядя Яша вечно будет курить и смеяться под снегом и никогда не умрет от инфаркта, в Москве, в телефонной будке, по дороге в свою обетованную Германию…

И жена его, тетя Галя, оставшись одна, никогда от горя и одиночества не накрутит петлю в своей прекрасной гостиной, где она некогда накрывала на стол…

И мой отец не будет вынужден лезть по водосточной трубе к ним в квартиру, и влезать в эту квартиру через окно, и вынимать из петли жену своего так рано умершего товарища…

И сам он не умрет от лучевой болезни.

Они все, всегда, будут ждать трамвая. Они всегда будут смеяться. И снег будет блестеть и падать на бобровый воротник и шапку моего отца и не будет таять, а время от времени папа будет сметать его рукой и говорить в сотый раз, что бобровый мех не намокает… И не только его бобровый воротник и шапка никогда не намокнут, но и смех не прекратится, и звонок трамвая будет вечным, и все они вместе будут навсегда мне ангелами, навевающими счастливый сон.

Вопреки всему. Навсегда.