Все записи
10:46  /  8.05.17

1058просмотров

Марк Шагал. Взлетая над миром

+T -
Поделиться:

Часть первая

Меня зовут Марк, у меня слабый желудок и совсем нет денег, но, говорят, у меня есть талант.

Когда я родился — в маленьком домике у дороги позади тюрьмы на окраине Витебска вспыхнул пожар. Огонь охватил весь город, включая бедный еврейский квартал. Мать и младенца у нее в ногах, вместе с кроватью, перенесли в безопасное место, на другой конец города. Но главное, родился я мертвым. Не хотел жить. Этакий, вообразите, бледный комочек, не желающий жить. Как будто насмотрелся картин Шагала. Его кололи булавками, окунали в ведро с водой. И наконец он слабо мяукнул. В общем, я мертворожденный.

Вообще в детстве я не выпускал из рук кусок хлеба с маслом, этот извечный символ достатка. Мы все — и я, и братья, и сестры — всюду, куда бы ни шли: во двор, на улицу, даже в уборную — прихватывали хлеб с маслом. С голоду? Ничуть. Просто привычка. Мы зевали, мечтали и вечно что-нибудь жевали и грызли.

Субботняя трапеза всегда настраивала меня на мысли о будущем, о том, что жить, пожалуй, стоит.

Не помню уж, сколько мне было лет, когда, играя как-то с маленькой Ольгой, я сказал, что не отдам ей мячик, если она не покажет мне ногу. «Покажи вот до сих пор, тогда получишь свой мячик!» Сегодня я сам удивляюсь такому нахальству. И главное, все было зря, вот что обидно.

Дом на Песковатиках — так назывался наш район — цел и сейчас. Я видел его не так давно. Когда у отца появились средства, он сразу дом продал. Мне эта халупа напоминает шишку на голове зеленого раввина с моей картины или картофелину, упавшую в бочку с селедками и разбухшую от рассола. Глядя на нее с высоты нового «величия», я морщился и думал: «Как же я здесь ухитрился родиться? Чем здесь люди дышат?»

Ребенком, несмышленышем, глядел я на тебя с нашего порога. И ты весь открывался мне. Если мешал забор, я вставал на приступочку. Если и так было не видно, залезал на крышу. А что? Туда и дед забирался. И смотрел на тебя сколько хотел.

В те времена еще не было кино. Люди ходили только домой или в лавку.

Ребенком я чувствовал, что во всех нас есть некая тревожная сила. Вот почему мои персонажи оказались в небе раньше космонавтов.

У художника есть необходимость быть „в пеленках“. Он всегда находится где-то возле юбок матери, очарованный ее близостью и в человеческом, и в формальном плане. Форма — не продукт школьного обучения, а следствие этой погруженности в материнское начало.

Вы когда-нибудь видели на картинах флорентийских мастеров фигуры с длинной, отроду не стриженной бородой, темно-карими, но как бы и пепельными глазами, с лицом цвета жженой охры, в морщинах и складках? Это мой отец.

Надо ли вообще говорить об отце? Что стоит человек, который ничего не стоит? Которому нет цены? Вот почему мне трудно подыскать слова.

Мой дед, учитель в хедере, не нашел ничего лучшего, чем с самого детства определить своего старшего сына, моего отца, рассыльным к торговцу селедкой, а младшего — учеником к парикмахеру. Конечно, в рассыльных отец не остался, но за тридцать два года не пошел дальше рабочего. Он перетаскивал огромные бочки, и сердце мое трескалось, как ломкое турецкое печенье, при виде того, как он ворочает эту тяжесть, или достает селедки из рассола закоченевшими руками. А жирный хозяин стоит рядышком, как чучело.

Одежда отца была вечно забрызгана селедочным рассолом. Блестящие чешуйки так и сыпались во все стороны. Иногда же его лицо, то мертвенно-, то изжелта-бледное, освещалось слабой улыбкой. Что это была за улыбка! Откуда она бралась? Отец представляется мне загадочным и грустным. Каким-то непостижимым. Всегда утомленный, озабоченный, только глаза светятся тихим, серо-голубым светом. Долговязый и тощий, он возвращался домой в грязной, засаленной рабочей одежке с оттопыренными карманами — из одного торчал линяло-красный платок. И вечер входил в дом вместе с ним. Из этих карманов он вытаскивал пригоршни пирожков и засахаренных груш. И бурой, жилистой рукой раздавал их нам, детям. Нам же эти лакомства казались куда соблазнительней и слаще, чем если бы мы сами брали их со стола. А если нам не доставалось пирожков и груш из отцовских карманов, то вечер был бесцветным.

У моего отца были голубые глаза и мозолистые руки. Он работал и молился. Молился и молчал.

Я тоже молчал. И думал о своем будущем. Неужели мне придется всю жизнь просидеть в этих четырех стенах? Или таскать тяжеленные бочки? Я глядел на свои руки. Они были слишком красивы… Я мечтал о какой-нибудь негрубой работе, профессии, которая не мешала бы смотреть на звезды и помогла найти смысл жизни. Вот что мне было нужно. Но в наших краях и слов-то таких не знали: «искусство», «художник».

Я с самого начала считал ложным представление об искусстве как профессии. Невозможно получить профессию художника в том смысле, в каком можно выучиться на сапожника, врача или плотника. Уместно ли говорить о каких-то технических методах, когда смотришь на египетские пирамиды, индийскую, китайскую или африканскую графику? Ведь все это действительно родилось из внутренней необходимости художника или из непосредственного религиозного чувства.

Вся моя семья принадлежала к хасидской общине. В Витебске даже жил один из известнейших раввинов, творивших чудеса. Но я не могу сказать, что моя живопись – это мистическое или религиозное вероисповедание. Музыка и религия играли большую роль в моем детском мире и оставили след в моем творчестве, как и все, что принадлежало к этому миру. Но ведь с тех пор я познакомился и с другими мирами…

Отец, сутулый, задыхающийся, собирается в синагогу, и перед уходом показывает матери загнутые страницы в молитвеннике: «Вот отсюда досюда». Он садится за стол, отчеркивает нужные места карандашом или ногтем. И пишет в уголке: «Начинай здесь». В особо драматическом месте помечает: «Плачь». В другом: «Слушай кантора». И мама шла в синагогу, уверенная, что не станет рыдать невпопад.

С бабушкой мне всегда было проще. Невысокая, щуплая, она вся состояла из платка, юбки до полу да морщинистого личика. Ростом чуть больше метра. А вся душа заполнена преданностью любимым деткам да молитвами.

Сердце мое всегда сжимается, когда во сне увижу матушкину могилу или вдруг вспомню: нынче день ее смерти. Словно снова вижу тебя, мама. Ты тихонько идешь ко мне, так медленно, что хочется тебе помочь. И улыбаешься, совсем как я. Она моя, эта улыбка.

Мама — младшая дочь деда. Полжизни он провел на печке, четверть — в синагоге, остальное время — в мясной лавке. Бабушка не выдержала его праздности и умерла совсем молодой. Тогда дед зашевелился. Как растревоженная корова или теленок.

Так что же в моей маме было? Она ведет хозяйство, руководит отцом, все время затевая какие-то стройки и пристройки, открывает бакалейную торговлю и берет целый фургон товара в кредит, не заплатив ни копейки. Я хочу сказать, что весь мой талант таился в ней, в моей матери, и все, кроме ее ума, передалось мне.

Вот она подходит к моей двери. Стучится и спрашивает: «Сынок, ты дома? Что делаешь? Белла заходила? Ты не голоден?» «Посмотри, мама, как тебе нравится?» Один Господь знает, какими глазами она смотрит на мою картину! Я жду приговора. И наконец она медленно произносит: «Да, сынок, я вижу, у тебя есть талант. Но послушай меня, деточка. Может, все-таки лучше тебе стать торговым агентом. Мне жаль тебя. С твоими-то плечами. И откуда на нас такая напасть?»

Она была матерью не только нам, но и собственным сестрам. Когда какая-нибудь из них собиралась замуж, именно мама решала, подходящий ли жених. Наводила справки, расспрашивала, взвешивала за и против. Если жених жил в другом городе, ехала туда и, узнав его адрес, отправлялась в лавку напротив и заводила разговор. А вечером даже старалась заглянуть в его окна.

Как-то раз дед наткнулся на рисунок, изображавший обнаженную женщину, и отвернулся, как будто это его не касалось, как будто звезда упала на базарную площадь, и никто не знал, что с ней делать. Тогда я понял, что дедушка, так же как моя морщинистая бабуля, и вообще все домашние, просто-напросто не принимали всерьез мое художество и куда выше ценили хорошее мясо.

А еще мама рассказывала мне о своем отце, моем дедушке из Лиозно. Был праздник: Суккот или Симхас-Тора. Деда ищут, он пропал. Где, да где же он? Оказывается, забрался на крышу, уселся на трубу и грыз морковку, наслаждаясь хорошей погодкой. Чудная картина.

Если мое искусство не играло никакой роли в жизни моих родных, то их жизнь и их поступки, напротив, сильно повлияли на мое искусство.

Я был ленивым парнем. В школе я плохо учился, так как всегда был рассеян. Дома меня никогда не спрашивали, какую профессию я хочу получить. Когда человек беден, то он не знает слова «призвание», а просто берется за первую попавшуюся работу. Я сам мог с трудом себе представить, что я когда-нибудь могу сделать что-нибудь полезное.

Подростком я был настолько не уверен в себе, что цеплялся за мамину юбку, когда мы выходили в город, чтобы не потеряться в суматохе на улице.

Пока я бегал по двору, не расставаясь с куском хлеба с маслом, дом был мне мирным пристанищем. Пока ходил в гимназию и подружки дарили мне цветные ленточки — тоже жил безмятежно. Но с годами в меня вселился страх. Дело в том, что отец, желая выгадать какие-то привилегии для моего младшего брата, записал меня в метрике двумя годами старше. И вот я стал подростком. Ночь. Весь дом спит. Пышет жаром изразцовая печка. Храпит отец. Улица тоже погружена в темноту и сон. Вдруг слышу — кто-то возится, сопит и шепчет у наших дверей. «Мама, мама! — кричу я. — Это, наверно, пришли забирать меня в солдаты!» — Прячься под кровать, сынок. Я забираюсь под кровать — там безопасно и уютно. Не могу передать, как хорошо мне было — сам не знаю почему — лежать, распластавшись под кроватью или на крыше, в надежном укрытии. Под кроватью пыльно, валяются чьи-то ботинки. Но я ухожу в свои мысли, взлетаю над миром.

В маленьком кругу ремесленников в нашем провинциальном гетто не знали, что означает карьера художника. У нас не висело ни одной картины, не было ни одной линии на стене, самое большое – несколько фотографий, как семейная память. До 1906 года за всю свою жизнь я не видел в Витебске ни одной картины, ни одного рисунка. Но однажды я увидел в общинной школе одного из моих одноклассников, который срисовывал картинку из какого-то иллюстрированного журнала. Этот мальчик, самый лучший ученик, был моим врагом, который постоянно меня преследовал и самым жестоким образом издевался надо мной как над самым отстающим в классе, обзывая мечтателем. Когда я застал его за рисованием, я просто лишился речи. Мне это показалось миражом, своего рода черно-белым откровением. Я спросил, как это делается. «Дурак, — сказал он мне, — иди в библиотеку, найди картинку, которая тебе понравится, и срисуй ее». Так я стал художником. Я пошел в городскую библиотеку, попросил номер «Нивы» и понес его домой. Я выбрал портрет композитора Антона Рубинштейна, на котором, где как мне казалось, все кружится, роится – такими он был наполнен маленькими штрихами, передававшими складки и морщины на лице знаменитого человека. Я скопировал этот портрет, позже еще один, но искусство в то время не было для меня ни призванием, ни профессией. Все эти рисунки я прибил на стену у нас дома.

Дядя Исраель боится подавать мне руку. Говорят, я художник. Вдруг вздумаю и его нарисовать? Господь не велит. Грех.

Другой мой дядя, Зюся, парикмахер, один на все Лиозно. Он мог бы работать и в Париже. Усики, манеры, взгляд. Но он жил в Лиозно. Был там единственной звездой. Дядя стриг и брил меня безжалостно и любовно и гордился мною (один из всей родни!) перед соседями и даже перед Господом. Когда я написал его портрет и подарил ему, он взглянул на холст, потом в зеркало, подумал и сказал: «Нет уж, оставь себе!»

 

Продолжение следует.

В статье использованы следующие материалы:

Марк Шагал. «Мой мир. Первая автобиография Шагала. Воспоминания. Интервью»; Марк Шагал. «Моя жизнь»; Марк Шагал. Все это есть в моих картинах. — Литературная газета, 1985, 16 октября; Джеймс Джонсон Суини. Интервью с Марком Шагалом, 1944 год; Речь, произнесенная в мае 1945 года в Нью-Йорке, на собрании приверженцев левых взглядов, посвященном окончанию Второй мировой войны в Европе; «Утешайте народ Мой…». Ответная речь на чествовании Марка Шагала, устроенном по инициативе Еврейской культур-лиги 8 июля 1946 года в парижском отеле «Лютеция»; Выступление в Иерусалиме. Музей «Бецалель», июнь 1951 года; Интервью Жака Генне с Марком Шагалом; Интервью Эдуарда Родити с Марком Шагалом опубликованное в феврале 1958 года в парижском журнале «Preuves» и в берлинском «Der Monat»; «Израилю». По случаю моей выставки в Тель-Авиве, 19 июля 1951 года.

Опубликовано на "Шакшука.ру".

 

Комментировать Всего 1 комментарий

Однажды я спросил у бабушки: "Ты помнишь Шагала?"

"Смутно. Бегал какой-то вихрастый, заборы размалёвывал. А потом он стал учеником великого Пена", - добавляла она с уважением.