Все записи
16:42  /  26.06.18

814просмотров

Виктор Бейлис Господь, пора

+T -
Поделиться:

 

 

Herr: es ist Zeit. Der Sommer war sehr groß.

(Господь, пора! Лето было слишком долгим)

R. M. Rilke

Es ist genug!  So nimm, Herr, meinen Geist  zu Zions Geistern hin; lös auf das Band, das allgemählich reißt;  befreie diesen Sinn,  der sich nach seinem Gotte sehnet, der täglich klagt und nächtlich thränet:Es ist genug!

(Довольно! Прими же меня, Господи, и унеси мой дух к духам Сиона; порви путы, разъедающие мое тело; освободи мои чувства и разум, алчущие Бога, стенающие и плачущие денно и нощно: Довольно!)

(Из кантаты И. С. Баха)

 

 

Они пришли ко мне, но почему-то считалось, что это я у них в гостях, и вели себя так, будто я – их юный друг, а я по неведомой причине называл их: «дядя Миша» и «тетя Зина».

 

          - Зиночка, - говорил дядя Миша, - как хорошо, что он сегодня навестил нас, правда? Помнишь, я тебе рассказывал, он очень много знает, не по годам, и с ним можно о чем угодно разговаривать, как с нашими сверстниками и людьми нашего круга. А я как раз давеча беседовал с ним во сне, и он очень тонко и свежо высказался об эросе у Бердяева. Я даже решил использовать его афоризм в своем эссе.

          - Дядя Миша, - вступил я, - мы действительно толковали об эросе много лет назад в курилке библиотеки, только мы обсуждали не Бердяева, а Андрея Белого.

          - Сукин сын, - рассердился дядя Миша, - ты слышишь, что я говорю: «Давеча во сне». Мы могли рассуждать о том и об этом.

          - Не сердись на мальчика, Мишенька, - заступилась за меня тетя Зина,- и ты, конечно, процитировав его афоризм, непременно дашь ссылку на вашу беседу.

          - И не подумаю, - с веселой угрюмостью обрезал жену дядя Миша. -  Сон был мой, и все, что в нем говорилось, - мое.

          -Ты прав, как всегда, Миша, но все-таки, мне кажется, по-божески было бы, раз уж мальчик явился тебе во сне, посоветоваться и с ним, коль уж так случилось, что он как раз пришел навестить нас, да?

          - Ах, Зиночка, светлая моя,- очень высоким голосом, как говорят послушные дети, только что совершившие добрый, по их мнению, поступок, заговорил дядя Миша, - как ясна твоя душа и из какой ноосферы происходят твои мысли!

          Он и сам весь засветился, и в воздухе вокруг всех нас засияла-заискрилась святость. Об эросе Бердяева было забыто, и необходимость «посоветоваться с мальчиком» тотчас отпала. Мы рассуждали о платонических отношениях и забрались в этих рассуждениях чрезвычайно высоко – насколько позволяла наивысшая нота в голосоведении дяди Миши.

 

- Там, куда возносятся и где парят, то есть поддерживаются в парении необъясненными силами, в том горнем пространстве, куда изредка проникнуть случается, куда и мы с Зиночкой бывало достигали, где души все больше наполняются неизмеримой, но невесомой тяжестью, где – ты помнишь? – впервые соединились и наши души, вот там-то прозрачная ясность заставляет фокусироваться на каждой малости, и всякая малость резко занимает отведенное ей место и как бы обведена четкой линией по контуру, а отсутствие полутонов делает значимой любую деталь, не выпячивая ее, то есть не отделяя ее от объекта, которой она принадлежит, и сберегая его целокупность. Там нет той слиянности всего со всем, как бывает в час, когда «тени сизые смесились, и все во мне, и я во всем», но возникающая вдруг зоркость позволяет все достоверно разглядеть и, не смешиваясь ни с чем, все впустить в себя и со всем породниться. Да, Зиночка?

- Описываю ли я обстоятельства и условия возникновения и становления платонических чувств? Возможно, Павзаний во время пира одобрил бы такую реплику, вероятно также, что такое одобрение мне польстило бы – на пиру. Но разве у нас начиналось с этой отчетливости, когда, как сказано у Гоголя, «стало видимо во все стороны света»? Разве не было этого смятения чувств и этого помутнения рассудка от простого скольжения руки по руке или по волосам? И разве не первое слияние, вместе с чувством нераздельности, да и именно они-то разве не дали толчок для подъема на ту высоту, о которой я говорил вначале?

- Крутой, прогрессивный старик,- подумал я,- впрочем эрос его – хм…, стариковский.

Тетя Зина ласково похлопала дядю Мишу по руке и потрепала по чисто выбритой щеке, он поцеловал ее руку, только что совершившую эти интимные движения, и они оба одновременно мне подмигнули и синхронно же улыбнулись с оттенком некоторой дидактичности.

- Боже! – заметил я (хотя никакого значения это не имело), - как они ещё молоды – Зина и Миша!

 

Они остались у меня, и никаких неудобств от этого не происходило. Впрочем, за исключением одного: они не признавали запертых дверей, вернее, они попросту не знали их. Я мог быть в ванной или даже в сортире, и любой из них проникал туда, чтобы продолжить беседу, которая вчера закончилась двусмысленностью – и, стало быть, неправильно.

- Тетя Зина, - просил я, закрываясь руками,- мы продолжим через пять минут.

- Ничего-ничего, - отвечала она, - как раз через пять минут Миша к нам присоединится: он ничего не упустит, а мне любопытно, верно ли он истолковал в давешнем разговоре твою реплику о том, будто знание любви, демонстрируемое Диотимой, могло быть только у гетеры. И что только бывшая гетера способна с таким рвением и охотой обучать любви – телесной или возвышенной – все едино?

 

               И, в то время, как я застенчиво растирался, одевался или совершал молча какие-либо другие гигиенические процедуры, Зинаида заполняла словесную паузу собственными наблюдениями, до тех пор, пока не возникала как будто заранее подготовленная партия Михаила, и я уже мог не торопиться, потому что в этой партии было все – от слезинки ребенка до содрогания почти мучительного.

          Они покинули меня как-то незаметно – то ли, когда появился Илюша, то ли вследствие того, что он появился.

          - Салюдо, компаньеро! – приветствовал он меня и зачем-то добавил в манере шестидесятых прошлого века: - Привет, старик!

          Да, мы всегда так обращались друг к другу, хотя сейчас меня ненадолго кольнуло обращение юноши к старику, но он и в мыслях не имел неравенство возраста: обращался к сверстнику. Сам-то Илюша был свеж, пригож, отчаянно влюблен и столь же отчаянно несчастен, счастливец!

          - Saludo! – сказал я, - проблемы с герлами? Шнурки в стакане?

 

          Я, пожалуй, слегка пережал. Немного подзабыл: то ли мы с ним    так не разговаривали, то ли у меня смешался в памяти сленг шестидесятых с жаргоном семидесятых. Но Илюша, кажется, и вовсе не заметил моей промашки: ему было все равно, и приветствие его было рассчитано на мое  восприятие – оно должно было быть признано мною.

          - Осади, осади, старичок, - парировал Илья, - все в порядке. Просто давно не разговаривали.

          - Да уж, - подумал я, - вот с кем мы по-настоящему беседовали об эросе… ну, и о Бердяеве, разумеется.

          - Ты помнишь Надю? – продолжал он.

          - Твою первую? Надюшу? Помню, конечно. Она мне больше всех твоих нравилась.

          - Да ты, по-моему, и сам был влюблен в нее.

          - Может быть, может быть…

          - Скрывал, я видел, что скрываешь. Деликатный, твою мать! Если б ты сказал ей, когда она собралась уезжать, все могло бы быть по-другому…

          - Это ты для чего сейчас говоришь? Тебя что-то гложет?

          - А! – махнул рукой Илья, - все не так, всегда было не так! Лукавый неизменно сбивал меня с пути! А и что мне надо-то было? Вот ей-богу, не пойму. Всякий раз описывал кривую. И всякий раз с надрывом, с надсадой, с изорванной на груди рубахой. И хорошо бы я только себе надрывал душу, - я разбивал сердца всем вокруг. Всем!

 

Я понял, что я ошибся: да, он юн и свеж, но уже не влюблен; не страдает, но и не счастливец более. Впрочем, он, кажется, хочет порассуждать обо всем этом.

 

          Я поинтересовался, о ком он хочет говорить: о первой или последней.

 

          - С последней все в порядке – она сама меня бросила. О первой, конечно, о первой.

          - Значит, о Наденьке, - безнадежно вздохнул я: сам-то я не хотел о ней разговаривать, - слишком много я в последнее время о ней думал. А он вовсе и не требовал, чтобы я говорил, - он хотел исполнить свою партию лирико-драматического тенора.

 

          - Ты назвал ее моей первой, и это так: она была моей первой женской особью вообще, и это я сделал ее женщиной (как и сам тогда же сделался мужчиной); нам в то время было по четырнадцать. Мы уже умели целоваться –но и только. Вспоминаю, как мы нелепо барахтались и как она старалась (безуспешно) помочь мне проникнуть в нее. Мне казалось, что там какая-то пружинистая заслонка; к тому же я знал, что ей должно быть больно от прободения, и я очень опасался этого. Кроме того, я думал, что в конце ей будет противно мое излияние, как мне были неприятны мокрые следы на моих простынях. Я думал также и о ее кровотечении, которое должно неминуемо открыться и может стать обильным. Короче, я в тот раз перехватил преждевременное окончание в кулак, и, вероятно, на моей физиономии была такая мука, что она тихонько стала гладить меня по лицу, потом разжала мои сведенные пальцы, прижала мою ладонь к своей крошечной еще не развитой груди и размазала по ней мою влагу.

          - Все сладилось лишь с третьего раза. Кто-то из старших подруг научил Наденьку прихватить с собой вазелин, и я с размаху – и с победительной легкостью – проскользнул сквозь невидимую преграду. Порозовевшая лицом Надюша обволокла меня своей негой и нежностью, и мне захотелось, чтобы мгновенье остановилось, чтобы так было всегда, и чтобы тот пароксизм, который я прежде зажимал в кулаке, не наступал вовеки веков. Должно быть, мне удалось достаточно длительно задержаться в состоянии туманного блаженства, которое подверглось метаморфозе, когда я почувствовал, не только свои вещие толчки, но и встречные колебания и даже нетерпеливую дрожь, и мы оба заорали каким-то гортанным криком, и это была смерть, полная муки и счастья. Помню, как мы молча смотрели в потолок, понимая, что произнести слово сейчас несравненно тяжелее, чем сдвинуть с места какую-нибудь неподъёмность.

          - Со мною никогда ничего подобного больше не случалось – был ли я с Наденькой или с кем-либо ещё. Года четыре ещё я надеялся на повторение той безумной, той выталкивающей в парадиз кончины, которая случилась с нами двоими одновременно, но ничего, кроме состояния, описываемого глупым словом «оргазм», достичь не удавалось. И в то самое время, когда Надюша все с большей охотой предавалась этим занятиям, при этом все сильнее – я это точно знал – влюбляясь в меня, я стал посматривать по сторонам, полагая, что новая страсть принесет мне утраченный эдем и позволит вновь испытать теперь уже сохранившееся лишь в памяти потрясение.

          - Тогда-то и начался тот период моей биографии, который многие (знаю, что и ты в их числе) объясняли моей «распущенностью» или даже «природной развратностью». Да, было много женщин, но они сами покидали меня, напуганные моей взыскательностью. И ни одна из них не выдерживала никакого сравнения с Наденькой.

           - Когда я объявил ей, что мы расстаемся, она не захотела выяснять отношения, ни о чем не спросила, не заплакала. Она сказала только: «Ну, стало быть, пора» - и поцеловала меня в лоб. Я переехал к очередной претендентке на совместную временную смерть, почти уже понимая, что гоняюсь за призраком. Как мне потом стало известно, Надюша быстро собралась и куда-то переехала – в какой-то далекий город. Я почти уверен, что перед отъездом она прощалась с тобой: у вас всегда было что-то, вроде избирательного сродства, так ведь? И ещё я убежден, что ты мог бы ее удержать, но ничего ей не сказал, да?

          - Падла! – неожиданно закончил Илюша и, не дожидаясь ответа, исчез.

          Его партия должна была быть сольной: дуэт не предполагался и не планировался.

 

          И тут возникла она – моя последняя.

Она приходила часто, хотя говорить ни о чем не хотела: мы давно обо всем переговорили. Просто молча глядели друг на друга. Мы знали друг о друге все, что могли бы узнать из того, что сами были способны другому рассказать о себе. Но мы, конечно, не могли ведать то, что было нами не высказано, как и то, что мы сами о себе не подозревали. Об этом последнем, впрочем, каждый из нас мог догадываться и – надеюсь – догадывался.

          Расскажу о ней, поскольку от сольной партии, равно как и от дуэта в нашей кантате она отказалась.

 

                  Она родилась в благополучной советской семье, и, как многие дети в ее время, восьми лет от роду очутилась в детдоме, так как ее родители были арестованы за связь с врагом народа (братом ее отца), который был осужден несколькими годами ранее. Родителей своих она уже больше никогда не увидела, но папин брат, в свое время освобожденный и вместе со своей лагерной женой реабилитированный, разыскал ее, забрал из детдома и поселил вначале в своей коммунальной комнате, а затем в крошечной двухкомнатной квартире, где они жили втроем. Ее удочерили, конечно, но она никогда не называла приемных родителей папой и мамой. Они были привязаны друг к другу, но без особой доверительности: все были сосредоточены на своих делах и занятиях. Она читала книги, слушала разговоры гостей – философов, писателей или просто бывших зэков, - и практически полностью была предоставлена самой себе, за что бесконечно была благодарна своим приемным родителям.

Когда у нее произошла драма на любовной почве, она ничего не сказала любовнику о своей беременности и куда-то скрылась, никого ни о чем не известив. У нее случился выкидыш, как-то там в заштатной больнице ее вычистили, но сделали это так грубо и небрежно, что навсегда лишили ее способности к деторождению. Потом она узнала, что ее бывший любовник записался добровольцем в советские войска, брошенные в какую-то боевую точку, каковых в советские времена было в изобилии. Оттуда он, если и вернулся, то в цинковом гробу. Все свои напасти она, приученная с детства к бедствиям, перенесла с достоинством и бесслезно.

Она обратилась в какой-то момент ко мне, вспомнив нашу взаимную – ещё школьных времен (мы учились в одном классе) -  симпатию, с просьбой помочь ей как-нибудь вернуться в Москву. Я тотчас ответил ей, предложив самый простой из способов возвращения, по крайней мере, единственный, который пришел мне тогда в голову, - выйти за меня замуж.

Она сразу же согласилась. Я встречал ее на вокзале. Я плакал, она – улыбалась. Она была моя первая, и мы были счастливы, черт побери, мы были счастливы! Но первая оказалась и последней: пять лет назад она умерла от рака матки.

Вот я, старик, живу один, ко мне приходят гости, ведут долгие беседы – ее дядя Миша и ее тетя Зина, мой друг и ее любовник Илюша. Они о ней ничего не знают, потому что давно умерли. Теперь приходит и она сама: моя Надюша. Но с нею мы молчим. Думаю, впрочем, что скоро поговорим и с ней.

Es ist genug!

 

 

Июнь 2018

 

Комментировать Всего 6 комментариев

Виктор, хорошо, но очень уж минорно(... Как-то совсем грустно стало!

Анечка, спасибо, дорогая, что прочла. Я не хотел бы тебя огорчать. И вообще никого расстраивать не собирался. Это такой грустный мажор, как у Шуберта. Все проистекает из строчки Рильке, по-моему, гениальной:она в эпиграфе, она же и в названии. И у Баха тоже - это мужественное и мудрое принятие природного порядка. А старость есть старость, и она не труднее, но и, конечно же, не проще других периодов жизни. Мне доводилось писать и о том, что молодость гораздо более беззащитна перед смертью, чем старость. Спасибо тебе, я очень рад, что ты отозвалась.

Спасибо. Я  услышала музыку, только пока не поняла какую. Если Шуберт, то что именно? Созвучно состоянию внутреннему моему. Когда мы уже подходим к нездешним берегам, и скупость в чувствах не от жадности, а скорей от не желания завязывать новые узелки... 

А я разговариваю с бабушкой, утыкаюсь лицом в её ладони, пропахшие шерстью, которую она прядёт бесконечно или смотрю заворожённо на деревянное веретено. Это и было счастье тогда.

Спасибо, милая Гузель, за то, что услышали музыку. Для меня это колоссальная похвала. Но я не следовал за какой-либо музыкальной пьесой. Я просто хотел сказать, что минор может быть духоподъемными просветляющим душу, а мажор, как у Шуберта, например, может быть печальным, оставаясь мажором. Что же касается музыкальных пьес Шуберта, то самыми любимыми у меня остаются поздняя фортепианная соната D960(кажется) и струнный квинтет до мажор (особенно третья часть).

Еще раз спасибо за отзыв.

Это Вам спасибо за незримую поддержку. Родственные души чувствуют друг друга сколько бы киллометров и световых лет их не разделяло. И это моё открытие на пороге...

И я еще не поблагодарил за воспоминания о бабушке с веретеном, о ее руках, пропахших пряжей... Да, "избирательное сродство" - великая вещь.

Эту реплику поддерживают: Гузель Хуснуллина (Махортова)