Лене Де Винне

 И вот, сначала любил, а потом не то чтобы разлюбил, но то ли восторг первого погружения иссяк, то ли краски поблекли, но уже не было того легкого опьянения, ожидания, уже наползала рутина, и даже какая-то усталость, и нежелание, и предчувствие недалекого раздражения.  А все, кто говорил, что любовь эта выморочная и надуманная, казались когда-то беспросветными идиотами, потом просто дураками, а  там уже и спорить не хотелось, и доказывать чего-то – все счастливы, как известно, одинаково, да несчастливы по-разному, и отчего бы не предположить, что беспросветный идиот набредет на истину скорее, чем ты, просветленный умник?  Торжество разума состоит в том, чтобы жить в мире с  оного разума не имеющим, сказал Вольтер, и сентенция эта не утратила актуальности и по сию пору. Пусть так,  пусть и надуманная, зато – была.

Была, когда сидел в сиреневых сумерках на теплых каменных ступенях у Сакр-Кёр, внизу дышал и шевелился огромный город, и в какой-то момент бульвары вдруг прошивались строчками огней – будто небесный снайпер стрелял трассирующими  –  загорались фонари, пора было спускаться в город,  крутыми мощеными улочками Монмартра, и если забирать вправо, то праздные толпы скоро иссякнут,  благословенная тишина предместий  разольется вокруг, и не этот ли двор, каменный сарай и уголок виноградника за ним рисовал Утрилло...

Тогда, в Париже середины девяностых я, молодой болван, отчего-то  пытался соответствовать образу русского писателя в изгнании. Ходил на Монмартр, закутавшись в шарф (как и полагается русскому писателю в изгнании), сидел в уличных кафе, попивая, как полагается,  «Рюинар» ,  все собирался купить что-нибудь у букинистов. Правда, ничего так и не купил. И ничего не написал.

Расставанье, как поется, маленькая смерть, а расставаться приходилось часто, такая уж была у нас тогда жизнь. И в этих расставаниях он то тонул в чернильном мраке за иллюминатором, то бежал за окном купе, словно  хотел догнать, остановить, вернуть, и в этом беге истончался, тускнел,  улетал в ночь бетонными окраинами – и вот уже одинокий шпиль деревенской церквушки и ряды корявой бургундской  лозы на холмах...

А любил ли он меня хоть бы вполовину от того, как я любил его?  Я почти уверен – тогда, в тот день, когда  шел по Бульвару Распай, насвистывая и никуда не торопясь, и потом, где-то за Сен-Луи, на набережной, около баржи – герань на окнах, ржавый велосипед, веревки с бельем от трубы до флагштока на корме  –  сидел над водой, поглощая хрустящий багет с сосиской (еще, еще горчицы, habibi!), и гулко билась вода о днище, низко летели тучи, распарывая брюхо о шпили Нотр-Дам,  на правом берегу куда-то с воем неслись полицейские фургоны...  Почти уверен – да, любил.

Один любил, другой  любил (если кто еще не понял, это маловразумительный рассказ о сложных взаимоотношениях автора с городом Париж), а кончилось все самым банальным образом: они разъехались и почти позабыли друг друга. И, конечно, город позабыл меня быстрее, чем я его.

Ну а теперь у нас с тобой –  что? ( как спрашивал герой Виллиса в финале «Криминального чтива»).  Дай знак! Дай знак, как у нас сейчас с тобой, и не стоит ли свидеться, купить у habibi багет с сосиской и двойной порцией сладкой дижонской горчицы - будто и не было этих, мамма миа! -  двадцати лет.

А он все  не давал знака.

***

 Мы остановились в альпийской деревушке со странным названием Трагёз. Пошли гулять в поля.  Маленькая ферма, бревенчатая изгородь. За изгородью – осел. Дети немедленно влюбились в славную тварь, гладили седую шерсть, пихали сено  в теплые мягкие губы. Я фотографировал – для отчета бабушке и деду.

Сейчас, отбирая снимки для отчета, увидел на ослиной шее колокольчик.

Что-то написано.

Увеличил.

Прочитал:

A PARIS