Я родилась в Текстильщиках. Сейчас Текстильщики практически центр Москвы, а тогда сразу за нашим большим домом начиналась деревенская жизнь. То есть по-настоящему деревенская, с совхозными полями и деревянными домами, с палисадниками и огромными кустами сирени, с ранней весенней невероятно вкусной редиской, которую бабушки выходили продавать к магазину. Но мы к той деревенской жизни не относились, мы были городские.

Вот и все. Никаких противоречий. Мир так устроен: мы — городские, а вокруг — деревенские. Мы городские, потому что живем в большом-большом доме, у нас вода, туалет, подъезды, двор огромный с клумбами и газонами, по которым нельзя ходить, беседки там разные, качели. И школа в большом пятиэтажном здании. Она так и называлась: городская школа №478. Это была очень хорошая школа, а по нынешним понятиям, так просто запредельно хорошая, просто лицей или гимназия. Но тогда эти слова были из прошлой, дореволюционной, как нам внушали, очень несправедливой и несчастной жизни. А сейчас, рассказывали мне с детского сада, у нас жизнь счастливая, благодаря революции рабочих и дедушке Ленину.

И дети во все верили. То есть даже и ни тени сомнения никакого не было, что все так и есть. Потому что мы действительно были совершенно счастливы. Про взрослых не скажу, может, им мир по-другому виделся. Хотя сомневаюсь: атмосфера в семье была бы другая, ребенок бы это почувствовал. Неприятности, конечно, случались, но в основном все было прекрасно.

И двор наш был ухожен и красив, и качели были залихватские, всегда хорошо смазанные маслом в нужных местах, чтобы не скрипели (это не дворники, а родители сами за этим следили), зимой устанавливалась в обязательном порядке силами ЖЭКа огромная деревянная горка, а забота родителей уже была в том, чтобы ее залить.

Те, вот как только горка устанавливалась, ждали подходящего денька холодного, а потом папы носили ведрами из квартир воду и заливали. И не пускали детвору раньше времени, чтобы заливку не испортить, чтоб лед был крепкий и гладкий. А потом уж веселье! До одури мы скатывались и скатывались, но все по очереди, никто вперед не лез. Даже и в голову не приходило такое. Все друг друга знали и родителей всех знали. Это с нашей стороны дома. Дом был в виде незакрытого прямоугольника и делился на две части, которые назывались «наша сторона» и «та сторона». На «той стороне» были свои горки и качели, свои дети и родители, мы их в лицо-то знали, но по именам уже нет.

А главное, двор был абсолютно безопасен. Там никто не мог обидеть ребенка, немыслимо это было, убили бы. Вот за двор уже было нельзя, там всякое могло произойти. И происходило, надо сказать. И хулиганство, и драки, и пьянки, да и девочке не дай Бог туда было без дела соваться. Мы это знали.

Но двор! Двор был нашим царством и раем! Целыми днями мы пропадали там, а мамы только кричали в окна: «Таня! Обедать! Никаких щас, немедленно!» Или по вечерам: «Домой!» И мы шли в наши коммунальные комнаты. Весь дом был из коммуналок, только коммуналки были каждая на две семьи всего. Это был новый показательный дом, который сначала предназначался для начальства всякого, а потом кто-то сердитый в правительстве велел отдать все рабочим. И отдали такой расчудесный дом рабочим.

А там много заводов было в Текстильщиках и окрестностях. На одном из них мой папа трудился, ему завод и выделил комнату в 17 квадратных метров, где мы проживали вчетвером: мама, папа, брат Володя и я. А во второй комнате жили наши соседи, семья Поповых, и тоже из четырех человек: дядя Толя, тетя Люся, дочь Наташа и маленький Витя. Прожили мы вместе от самого моего рождения до моих 14 лет, а потом отцу дали отдельную квартиру, и мы переехали в другой район, очень далеко от Текстильщиков. Но я ездила в свой старый двор, потому что не завела я себе на новом месте подружек, там все было как-то по-другому и все отвратительно.

Жизнь стала не такой уже прекрасной, вот и тянуло меня полюбоваться и еще раз восхититься нашим двором. И подивиться тому, какой разной может быть жизнь в одном и том же городе. Ну и конечно, к соседям заходила, в свою старую квартиру, которую семья Поповых теперь занимала полностью. Это было хорошо, что они так улучшили свои жилищные условия.

Да вот только беда пришла к ним в эту новую уже большую квартиру: дядя Толя заболел, и тяжело заболел. Дядя Толя был сам из казаков, откуда-то с самых казачьих мест, и его запросто можно было снимать в герасимовском «Тихом Доне»: невысокий, но весь коренастый, крепкий, яркие синие глаза и черные густые вьющиеся волосы, правда, хоть сейчас в кадр! И вот такой мужчина лет в сорок стал вдруг инвалидом «по сердцу». На работу больше не ходил, а все сидел дома и штамповал какие-то бирки на специальной машинке. Такие машинки раздавали для работы на дому инвалидам, государство раздавало. Я как-то тогда и не поняла, какая трагедия случилась с моим соседом. Когда приезжала, он был неразговорчив, но приветлив, посидит, послушает меня и молча к своей машинке: стук-стук-стук. А я с Наташкой о том, как мне плохо на новом месте.

А потом и дядя Толя повеселел. Да. Приезжаю в очередной раз к ним в гости, а у них белка по комнате скачет. Я просто обалдела от неожиданности. Вот так свободно по всей квартире носится и что-то верещит, какашки ее по всей комнате валяются, на это внимания никто не обращает, а она радостная такая, набегается — и на плечо к дяде Толе, он улыбается, а она трется о его щеку, ласкается, он ей что-то нежное шепчет и весь радостью светится…

Я восхитилась белкой, потому что мне животных заводить не разрешалось, несмотря на мое горячее желание. А я долго родителей просила, еще когда в коммуналке с Поповыми жила, но моя мама и тетя Люся отвечали: «За вами убирать надоело, а еще за кошкой какой-нибудь… Нет!» И тут вдруг и не кошка даже, а восхитительная белка, и ее даже в клетку не сажали, дядя Толя не разрешал, хотя клетка и имелась, но в коридоре стояла.

Вот так они и жили какое-то время: тетя Люся работала, Наташа и Витя учились, а дядя Толя целый день был дома с машинкой штамповочной и со своей любимой белкой.  И я как-то привыкла к такому положению вещей и ничего ужасного не видела. Молодость жестока, мне не казалось, что дяде Толе надо как-то в чем-то сочувствовать, мне казалось, что он вполне даже и счастлив.

А потом вдруг сообщают, что дядя Толя умер. Это был шок для меня. Во-первых, моя жизнь так сложилась, что, только когда мне исполнилось 14 лет, умер кто-то очень мне хорошо знакомый, и я испугалась и отбросила от себя эту страшную информацию. А во-вторых, в моем сознании сложилась картинка, что вот так он и будет жить: штамповать бирки и радоваться своей белке.

И я даже на похоронах не была. Родители, конечно, поехали, а я нет. «Не хочу!» — сказала, вот так. Но после похорон через какое-то время приехала к своим бывшим, осиротевшим соседям. Сидим разговариваем о грустном, и вдруг я понимаю, что чего-то не хватает мне зрительно и эмоционально. Дяди Толи нет и еще чего-то…

И вдруг понимаю…

«А где белка?» — спрашиваю. А тетя Люся отвечает: «Так умерла белка. Как Толю похоронили, она есть совсем перестала, все только на его диване лежала грустная, шерсть повылазила, а потом и померла». Вот тогда я и заплакала. Сразу обо всем.