Все записи
23:46  /  10.12.19

480просмотров

Сачок композитора N. (начало)

+T -
Поделиться:

 Сачок композитора N. (начало)

Зимой 1978 я в последний раз испробовал запретный плод, который привычно и равнодушно вкушали представители советской золотой молодежи. Мы отдыхали в Доме творчества Малеевка под Москвой. Мои родители уже вступили на путь эмиграции. Мама рассталась уже с любимой преподавательской и переводческой работой. Мой отец уже распрощался с академическим институтом микробиологии, где он проработал с середины ’60-х. Родители добровольно сложили на плаху свои советские карьеры, но вот только вместо разрешения на выезд нас ждала преисподняя отказа. Отдых в Малеевке был для моего отца прощанием с жизнью советского писателя. Наказанием за «попытку исхода» (слова моего отца) будет не только изгнание из научной жизни, но и исключение из Союза писателей, уничтожение трех книг и остракизм. Но тогда, зимой 1978-го, мне, двенадцатилетнему, и думать не думалось, что мои родители способны ошибаться, что советские войска скоро войдут в Афганистан, что режим трупов уже неспособен удержать страну от падения. И что я отпраздную еврейское совершеннолетие не на Земле Обетованной, а в пропитанной тополиным снегом июньской Москве. Но мой рассказ, собственно, не об этом…

Распорядок отдыха в Малеевке был такой: обильный завтрак, творение, прогулка по окрестным лесам и полям, обед с выпивкой, отдых, биллиардная, ужин с выпивкой и вечернее гудение. Писательские супруги и писательские отпрыски проводили зимние дни в светских развлечениях. Среди «молодежи» выделялись две группы: мальчики и девочки моего возраста, еще невинные, но уже научившиеся изображать изощренность, и настоящая золотая молодежь, студенты и студентки, которые вели себя так, будто  унаследованным ими привилегиям несть числа и предела. Почему-то мне запомнился сын советской поэтессы Р.К., который бродил по главному зданию Дома творчества в состоянии дурмана и клеился к каждой писательской дочке и внучке.

По странному стечению обстоятельств, костяк нашей каникулярной компании составляли не дети, а именно внуки писателей и писательниц. Заводилой был Шура Т., внук пожилой писательницы, которая была известна книгами и статьями об Этель Лилиан Войнич. В день знакомства Шура отвел меня в сторону и заговорщическим голосом прошептал: 

«Ты слышал о композиторе N.?»

«Нет, не слышал», — честно ответил я.

«Ну ты даешь! А мне бабушка рассказывала. Аристократ. Уехал в ’20-м, жил в Америке. Умер в Швейцарии. Гений!»

Роль испорченного недоросля играл смуглый и черноокий Митенька И., дед которого был главным редактором вечерней московской газеты. Но мне особенно запомнилась Валюша Толстосумова, классическая экзальтированная московская барышня с вечно припухлыми веками и ресницами-мотыльками. Запомнилась потому, что очень нравилась.

Когда мы познакомились, я спросил у нее: «А у тебя кто писатель?»

Валюша поджала губы и ответила: «Бабушка».

«А она у тебя что написала?» — я продолжал допрос.

«Она опознала труп Гитлера», — отвечала Валюша таким голосом, будто я ненароком поднял руку на святое.

В то время, отчасти под влиянием блатных песен, которыми я заслушивался, а также в силу некоторого внутреннего предчувствия предстоящего разрыва со всем этим бредом нашей брежневской юности, я вел себя с нарочитой грубостью, неприсущей детям из интеллигентных семей.

«Да ладно, зубы Гитлера, скажи еще кровь Бормана», — я прокомментировал слова Валюши Толстосумовой.

Внук крупнейшего в стране специалиста по «Оводу» взглянул не меня неодобрительно и произнес слова, за которые в нашем московском дворе на площади Курчатова его бы постигло всенародное презрение: «А можно потактичнее?»

Сама Валюша будто передернулась, как бывает от порыва холодного ветра, но ничего не сказал в ответ на мою насмешку.

Зимние каникулы катились своим чередом в сторону Нового года. Иногда после завтрака мы всей компанией отправлялись на лыжах, но предпочитали indoor games. Мы любили болтаться в диванных-гостиных Дома творчества, или же гонять зайцев в биллиардной, если столы не были ангажированы творцами советской литературы. По вечерам было у нас принято предаваться тем же самым играм, в которые играли обыкновенные советские дети — карты, кис-мяу. Иногда (если мы забирались в отдаленный корпус) доходило и до бутылочки. 

Кроме благополучных девочек и мальчиков, по Малеевке время от времени прокатывалась орава местных мальчишек, детей подавальщиц, горничных и кастелянш, обслуживавших писателей и их семьи. Тогда считалось особым демократизмом (или же снобизмом наоборот) этих сорванцов не выгонять, и время от времени деревенские сходились с нашей компанией. Надо признаться, что писательские отпрыски побаивались деревенских, а сами отдыхающие писатели, даже писатели крестьянского происхождения, относились к ним как к неизбежному злу. Только мой отец, внук потомственного раввина и потомственного мельника, только мой отец, который во время войны провел три года в глухом уральском селе, сердцем тянулся к крестьянским детям и воспитал меня в духе уважения к простому люду. Я упоминаю об этом потому, что мое воспитание сыграло свою роль в этой истории.

Верховодил деревенскими бойкий щербатый парень, которого все звали «Гришутка». У него были бледно-голубые глаза, варяжские кудри и наглая, бесстрашная улыбочка. В зубах Гришутка держал спичку, которую то и дело приподнимал на кончике языка. Так гребень волны играет с бревном, оторвавшимся от плота. Перевидав за свои тринадцать лет многих литераторов и членов их семей, Гришутка считал себя знатоком литературы и живо интересовался происхождением писательских детей и внуков. Когда мы познакомились, он как раз учинял допрос мальчикам и девочкам из нашей компании. О романе «Овод» он слышал, а вот про писательницу, которая пила чай с Войнич, не слыхал. Бабушку Валюши Толстосумовой, опознавательницу трупа Гитлера, он знал с детства и относился к Валюше с особым любопытством.

«А у тебя кто писатель?» — спросил у меня Гришутка.

«Отец», — ответил я с вызовом. «А тебе какое дело?»

«Такое, фамилия как?» — ухмыльнулся Гришка.

«Петров», — ответил я. Еще в поздние ‘50-е — с легкой руки Бориса Слуцкого — мой отец взял псевдоним «Давид Петров», от русифицированного имени моего деда Петра (Пейсаха) Шраера. После подачи на выезд и изгнания из Союза писателей отец вернулся к нашей родовой фамилии крикунов из Подолии.

«А, Петров», — с одобрением закивал Гришутка. — «Ну я знаю». 

На этой почве мы с Гришуткой ненадолго подружились.

Пару раз мы даже устраивали совместные безобразия, включали огнетушитель за сценой кинозала, прятали биллиардные шары, но нас, писательских, и их, деревенских, слишком многое разделяло. Помню один характерный эпизод. Он мне запомнился по двум причинам. Во-первых, за день до этого происшествия появился новый персонаж. Это был сильно близорукий, сутулый худощавый подросток с оттопыренными губами и аристократическим носом. В нем сочетались породистость и порочность. Он не то чтобы вошел в нашу компанию, но играл роль молчаливого свидетеля наших игр и проказ. Теперь уже, восстанавливая по памяти событийную канву своих последних писательских каникул, не могу не связать появление нового персонажа с последовавшим публичным изгнанием деревенских сорванцов. Кажется, все было именно так.

В послеобеденный час мы — человек семь писательских отпрысков — болтались в пустой биллиардной. Вдруг откуда-то из чрева главного корпуса выкатилась стайка деревенских мальчишек. 

«Ну что, катанем шарами»? — обратился к нам Гришутка. 

Внук редактора московской вечерней газеты потянулся было к биллиардному кию, как вдруг Гришутка заметил нового мальчика и передумал играть. 

«Новенький, а ты кто такой?»

«Новенький», который сидел на краю дивана с записной книжечкой в руке, едва повернул голову в сторону Гришутки и тихо-тихо произнес: «Андрюша».

«Слышь, тихоня, а у тебя это… кто писатель?»          

«Дед», — едва обронил Андрюша.

«А он у тебя кто?» — приставал Гришутка. Деревенские мальчишки образовали кольцо вокруг нас, писательских.

«Он формалист. Академик», — с презрением в голосе ответил Андрюша.

«Формалист? Это что, драматург что ли?» — спросил Гришутка, перекатив на языке спичку.

«Нет, это литературный критик».

«А фамилия у тебя есть, критик?» — спросил Гришутка, осклабившись.

«Коллаборанц,» — безнадежным голосом сказал Андрюша.

«Коллабосранц?» — захохотал Гришутка, а за ним следом и все деревенские. «Ты что, чучмек? Или татар?»

Андрюша Коллаборанц опустил глаза и ничего не сказал вослед. Я заметил, что Валюша Толстосумова покраснела, что у нее на глазах наворачивались слезы. Остальные писательские отпрыски из нашей компании сделали вид, что ничего не слышали.

«Гришутка, ты чего к нему привязался?» — сказал я.

«Петров, тебе-то что?» — Гришутка повернулся ко мне и повел плечами, будто готовясь к драке. — «Ты ж вроде не из этих?» 

«Я из других» — ответил я. — «А ты вали отсюда, Гришутка, а то ведь я могу и морду начистить».

Мы ударили друг друга одновременно. Я его в нос, как меня с детства учил отец, бывший боксер. А Гришутка меня — в верхнюю губу. Мы сцепились и покатились по ковру, помнившему шаги Шолохова, Симонова и Эренбурга… Когда нас, наконец, расцепили, у Гришутки из носу сочилась кровь, а у меня кровила губа. 

«Айда, робя», — дал команду Гришутка. — «Петров, еще стукнемся», — рявкнул он напоследок, и деревенские умчались. 

Валюша Толстосумова принесла из туалета намоченную под краном страницу «Литгазеты», которую она умело свернула в свинцовую примочку. «Приложи к губе», — сказала она.

Уже вечером, когда я рассказал родителям о случившемся, отец спросил:

«Дед-формалист? Кто же это такой? Эйхенбаум? Нет. Тынянов? Тоже нет. И уж точно не Шкловский!» 

Виктор Борисович Шкловский дважды писал отцу рекомендацию в Союз писателей.

«Пап, у этого Андрюши фамилия отца. А дед — по матери».

«Что за фамилия такая дивная?» — спросила мама, филолог по образованию. «Кол-ла-бо-ранц».

Отец строго-настрого запретил мне жаловаться. «Подрались-помирились. Чего не бывает», — сказал он. «Только без фискальства».

После конфликта с Гришуткой деревенские ребята больше не появлялись в Доме творчества. Внук главной специалистки по «Оводу» рассказал нам, что ему доподлинно «известно», что директору Малеевки «звонили из Москвы».

Андрюша перестал появляться в диванных-гостиных и в биллиардной, а Валюша почему-то тоже выпала из нашей компании.    

После Нового года мы вернулись в Москву, и я больше никогда не бывал в Малеевке, больше никогда не общался с писательскими детьми.

Читать продолжение

 

Copyright © 2019 by Maxim D. Shrayer

Максим Д. Шраер. Бегство. Документальный роман