Все записи
03:06  /  15.04.20

513просмотров

Родословная

+T -
Поделиться:

Как могут литераторы, находясь в состоянии карантина и (само)изоляции, поддержать своих читателей? На это вполне тривиальный вопрос нет тривиального ответа. И жовиального ответа, увы, тоже нет. Книжные магазины закрыты. Я пишу эти строки 14 апреля 2020 года у себя дома в Бруклайне, ближнем предместье Бостона. Я вижу из окна Бикон-Стрит, трамвайную остановку и череду магазинчиков. 

Bazaar, русский продуктовый, открыт. Винный, конечно, тоже открыт. А вот русский книжный магазин Books & Arts, в котором за долгие годы жизни в Бостоне я выступал раз двадцать не меньше, книжный магазин уже несколько недель закрыт. И неизвестно, откроется ли. Дело дошло до того, что доброжелатели из местной русскоязычной общины проводят сбор пожертвований в пользу хозяйки магазина. Я тоже пожертвовал деньги, но магазин от этого не откроется, и новые книги в руки читателей не попадут. Литераторам не спасти свои любимые книжные магазины. Но можем ли мы, по крайней мере, облегчить жизнь своих друзей — своих читателей — и дать им возможность читать свои тексты? В каком-то смысле, в условиях пандемии литератор может стать не продавцом (это уже неактуально), но источником и распространителем своих книг, своих текстов. Не в виде «широкого жеста», а в форме посильной помощи. Так или иначе, книги в электронном формате если и заражают вирусом, то вирусом надежды.

Предлагаю вашему вниманию короткую главу из моей книги «Бегство» (Москва, издательство «Три квадрата»), которую перевела на русский Вера Полищук совместно с автором. 

Держитесь, друзья мои.

Ваш МДШ

 

                        Родословная 

 

«Сколько же еще?» — вопрошали мы. Сколько еще нашей семье суждено прожить во взвешенном состоянии, с корнями, вырванными из родимой земли? Пройдет еще немного времени, и корни эти засохнут и отомрут. А потом что?                                                 

Весной 1987 года, когда все мое существование поглощали мысли о том, как бы вырваться из страны, я вдруг страстно увлекся фамильным древом. Я перерывал семейные альбомы (только часть из которых нам удастся увезти в эмиграцию) и донимал родителей и бабушку расспросами. Моим родителям, измученным борьбой за выезд, эти расспросы казались праздными и почти никчемными. Я по кусочкам, по лоскуткам собирал воедино нашу семейную историю, известную мне в тот момент только по устным рассказам. Соединяя и сверяя сведения из биографий наших предков, страницы их еврейского, русского и советского прошлого, я подбирал ключи к нашему отказническому настоящему. Оказывалось, что наше решение навсегда покинуть Россию вытекало из многих других исторических обстоятельств, сознательных решений и попыток компромисса. Сколько же разочарований и обид накопилось в ларчике семейной истории от поколения к поколению! Именно тогда — за два месяца до отъезда — мне впервые мне открылось, что семейная история способна не только радовать и утешать, но и причинять боль. 

            Мои деды и бабки — и с материнской, и с отцовской стороны — происходили из «черты оседлости», из тех мест, которые сейчас входят в состав независимых Украины и Литвы. До февраля 1917 года большинство российских евреев проживала в пределах черты оседлости, то есть тех регионов, которые изначально были западным и юго-западными приграничными территориями Российской империи. В молодости мои деды и бабки резко — и во многих отношениях удачно — изменили свою судьбу. По крайней мере, так казалось тогда. Наряду с десятками тысяч еврейских юношей и девушек, рожденных в черте оседлости, в конце 1920-х- начале 1930-х годов мои деды и бабки деятельно искали — и находили для себя — новое место в новом советском мире. В первые два десятилетия советской власти этот новый мир еще пьянил молодых евреев бывшей Российской империи, обещая им если не братство и любовь сограждан, то по крайней мере равенство перед законом. Родившись до революции в традиционных еврейских семьях, мои деды и бабки стали людьми русской культуры и представителями новой советской интеллигенции. Но для каждого из них еврейство в разное время было и оставалось судьбой, бременем, источником глубинного смысла бытия. За многие десятилетия жизни вне черты оседлости даже их имена и отчества превратились в палимпсесты аккультурации и ассимиляции, а еврейское прошлое водяными знаками проступало сквозь свидетельства о рождении моих родителей, полученные еще до начала Второй Мировой войны. Мой дед по отцовской линии, Пейсах Борухович Шраер, стал Петром Борисовичем, приобретши стандартные имя и отчество русского боевого офицера, теперь лишенные красноречивых признаков еврейства. Бабушка моя по отцовской линии, Бэлла Вульфовна Брейдо, дочь потомственного литовского раввина, преобразилась в Беллу Владимировну. Мамин отец, Арон Ихилович Поляк, облачился в шевиотовый костюм советского инженера-связиста и сделался Аркадием Ильичом. И лишь старые университетские приятели по Харькову помнили, что моя бабушка Анна Михайловна Студниц, сущая славянка с внешностью советской кинозвезды Любови Орловой, некогда была еврейкой Нюсей Мошковной. 

 

Мамины родители выросли на Украине (говорить «в Украине» моим предкам было бы, боюсь, не с руки). Мать моей матери, Анна (Нюся) Студниц, родилась в 1914 году в городке Бар, ныне Винницкой области Украины. В те времена едва ли не половину населения города (10,000 человек) составляли евреи. Потеряв мать в детстве, бабушка некоторое время жила в семье тети по отцу. В ранней юности она уехала из дома, чтобы поступить в техникум. Бабушка достигла совершеннолетия в те годы, когда страна уже на всех парах мчалась к сталинизму. Во многих отношениях бабушка Анна Михайловна была типичной представительницей первого общесоветского поколения, сначала осиротевшего в годы революции и Гражданской войны, а потом, в конце 1920-х- начале 1930-х, загроможденного советской пропагандой и принявшего (хотя бы внешне) коллективное отцовство Сталина. Бабушка Анна Михайловна никогда не состояла в партии, но большую часть своей взрослой жизни прожила в Советском Союзе, внешне изображая, что верит в официальную идеологию и передовицы «Правды». Как и многие еврейские женщины ее поколения, уцелевшие в сталинскую эпоху и во время войну и Шоа (Холокоста), она изучила горькую науку выживания. Бабушка рассказывала мне, как 1930-е годы училась в Харьковском экономическом институте. В 1937 году, после того, как Григория Петровского, старого большевика и тогдашнего председателя ЦИКа Украинской Советской Республики, арестовали в ежовщину (из ГУЛАГа его выпустят только в 1953 году), бабушка и две ее подружки-отличницы всю ночь не спали, производя чистку в своих фотоальбомах. Они искали групповые снимки, на которых были засняты с Петровским в Доме Правительства, и старательно вырезали старого большевика из всех фотографий или сжигали снимки. Уничтожались материальные свидетельства. Оставалась только память. Только страх.

            В детстве я много времени проводил или наедине с бабушкой Анной Михайловной, или вместе с ней и моей кузиной Юшей, дочерью маминой младшей сестры Жанны. Несколько лет подряд я целый месяц жил под бабушкиным присмотром на отдыхе в Пярну, и совершенно не помню, чтобы в наших с ней разговорах хоть как-то проступала ее советская закалка. А может, я просто этого не понимал тогда — или же не хочу теперь воскрешать в памяти? Но еще с детства я отчетливо помню, до какой же степени мамина мама обрусела и ассимилировалась — по крайней мере, по внешним проявлениям идентичности. На бланках официальных документов она оставалась «еврейкой». (Вспомним, что Советском Союзе «еврейство» считалось национально-этнической принадлежностью, а не вероисповеданием, отсюда и «пятый пункт» в паспорте — «национальность».) Но на людях  — на улице, в общественном транспорте, бабушка Анна Михайловна, белокурая и сероглазая, выглядела русской и нарочито вела себя как русская (или иногда как украинка), а не как еврейка. В быту бабушка всячески сглаживала или скрывала свое еврейство. Семья жила в коммунальной квартире на Четвертой Тверской-Ямской в центре Москвы. В тех условиях об уважении к частной жизни, о приватности, уединении и речь быть не могло, и бабушка Анна Михайловна запрещала своему престарелому отцу прилюдно разговаривать на идише, и прятала пасхальную мацу от соседей-неевреев, чтобы не вызывать раздражения и кривотолков. Чтобы не выделяться, на Масленицу она пекла традиционные русские блины, а на православную Пасху — кулич. Она выросла в семье, где говорили на идише, и ее отец до самой своей смерти (в 1953 году) по утрам надевал тфиллин (филактерии) и начинал день с молитвы. И тем не менее, к тому времени, как я появился на свет, бабушка почти забыла идиш. Только изредка я слышал от нее еврейские слова вроде «мехтенесте» («свекровь» или «теща») или «абисэле» («чуть-чуть») — они слетали с ее губ на удивление привычно, всплывали из глубин памяти, где жили какой-то отдельной жизнью. Хотя, строго говоря, русский был для бабушки вторым языком, по-русски она говорила очень чисто, без еврейского или украинского акцента, — ну, разве что иной раз не туда поставит ударение в глаголе женского рода в прошедшем времени (пила, лила и т.п.) После того, как мы эмигрировали в Америку, бабушка прожила там больше двадцати лет, дожив до девяносто пяти, и все годы ее русская речь сохраняла распевные, неспешные старомосковские интонации. Несколько раз я был свидетелем того, как незнакомые люди делали бабушке комплименты, — какая у нее красивая речь, какая чистая московская интонация.

Мамины родители были очень разными людьми. Дед, Аркадий (Арон) Поляк — страстный, эмоциональный, азартный жизнелюб; бабушка — прагматичная, сдержанная, аскетичная. В судьбе не должно быть случайностей, но именно игра судьбы свела бабушку и деда. Получив диплом экономиста, бабушка по распределению оказалась в родном городе моих обоих дедов, Каменец-Подольске, куда ее направили на службу в местную бухгалтерию. В 1939 году дед, уже дипломированный инженер-связист, заехал в Каменец-Подольск после отпуска на Северном Кавказе. Он зашел в бухгалтерию, чтобы передать бабушке весточку от коллеги-инженера, одного из ее давнишних воздыхателей. Годом раньше этот инженер-москвич уже предлагал ей в письме руку и сердце, но бабушка ответила, что ее «жизненные планы пока не определились». Познакомившись с бабушкой, мой дед (которого коллеги по работе описывали как «высокого красавца») пригласил ее в гости в родительский дом, где жила его старшая сестра Соня. Чтобы соблюсти приличия, бабушка пришла с подругой. Устроили маленькую вечеринку, выпивали-закусывали, танцевали во дворе под неспелыми апрельскими звездами. Через несколько недель бабушка приехала к деду в Москву на Первое мая. Дедушка жил тогда в коммуналке, в крошечной каморке. «Нюся, если мы распишемся, — сказал он, — тебя силком обратно на Украину не отправят». Брак их нельзя было назвать «гармоничным», и в середине 1950-х годов бабушка и дедушка развелись, а через десять лет снова съехались. В отличие от своей младшей сестры, зачатой в триумфальные месяцы после победы над Германией и Японией, моя мама своим появлением на свет обязана пакту Молотова-Риббентропа, за подписанием которого последовало краткое предвоенное затишье. Мама родилась в Москве в мае 1940 года, ровно за один год, один месяц и три дня до вторжения нацистских войск в СССР. 

            Деда Аркадия Ильича не стало, когда мне было восемь лет, но я хорошо его помню. Даже на закате жизни, уже ослепнув (осложнение при запущенном сахарном диабете), он продолжать излучать душевную щедрость и мудрость, каких мне, пожалуй, не доводилось встречать ни в ком другом. На экране памяти фигура деда Аркадия обретает олимпийские размеры. Из разнообразных воспоминаний о нем особенно отчетливо рисуется вот какая сцена. Меня привели к деду в гости на улицу 8-го Марта в районе метро Динамо, я забежал к нему в кабинет и застал его за игрой в карты с друзьями. Они курили папиросы и пили водку из тонких рюмок, и дед потчевал друзей закусками, в изобилии расставленными на столике у широкого дивана. Для меня, советского первоклашки, в образе деда-гурмана, играющего в преферанс и выпивающего с приятелями — было нечто таинственное, заманчивое, исполненное духа свободы. 

Дед Аркадий происходил из еврейской семьи среднего достатка («мелкобуржуазной», как говорили в годы его советской молодости). В детстве он ходил в хедер, начальную еврейскую школу, и до конца жизни помнил еврейскую грамоту. В семье было еще шестеро детей, и трое из них — брат и две сестры деда — стали сионистами-социалистами и бежали в подмандатную Палестину, как тогда называлось будущее государство Израиль. Еще один брат и две сестры остались в Советском Союзе. Юношей, в конце 1920-х годов, Аркадий перебрался с Украины в Москву. Два-три года он проработал каменщиком, и это позволило ему более-менее затушевать свое происхождение, влиться в ряды пролетариата, и поступить в инженерный вуз. К тому времени, как он познакомился с бабушкой Анной Михайловной, родители его уже умерли. Прабабушка Хана-Фейга скончалась в 1935 году в родном Каменец-Подольске, а прадедушка Илья (Ихиль) Поляк умер в 1933 году в Биробиджане у советской-китайской границы, куда он уехал — за тридевять земель — строить Еврейскую автономную область. Дед Аркадий стал успешным советским специалистом, инженером-телефонщиком. Но отличие от бабушки Ани, даже прожив в Москве много десятков лет, он так и не перелицевался из ярко выраженного еврея в средне-статистического советского гражданина. Он был евреем во всем: в своих достижениях, в том, что подвергал сомнению общепринятые истины, в том, что знал толк в горько-сладком еврейском юморе. Но прежде всего он был евреем в своем восприятии истории. Дедушка Аркадий держался так, что даже мне, в те до-отказные годы еще неискушенному московскому еврейскому мальчику, становилось предельно ясно: не надо питать иллюзий насчет ассимиляции. Дед пылко ненавидел советский режим, хотя большую часть жизни умудрялся не проигрывать системе в ее идеологических играх и махинациях. Именно от него, из того, что он говорил, а точнее, не договаривал, или, еще точнее, из того, как именно он говорил за столом, и пошло мамино инакомыслие — сначала, в молодости, внутреннее, а позднее, открытое. Глубинное идеологическое инакомыслие деда составляло противовес бабушкиному советскому конформизму. (Хотя, собственно говоря, я вовсе не уверен, что термин «конформизм» приложим к поколениям советских людей, живших десятилетиями со сталинским дулом у виска.) И всю жизнь дед Аркадий мечтал об Израиле.

После Суэцкого кризиса и арабо-израильской войны 1956 года, когда советская политика в отношении Израиля стала нескрываемо враждебной, деду Аркадию пришлось отказаться от прямой переписки с родными в Израиле, дабы не навредить собственной карьере и будущему своих детей. Он прибегнул к услугам Мэри К., высокопорядочной еврейской дамы из Ленинграда, которая не столь опасалась за свое положение. Через этот канал в 1960-е годы шла корреспонденция в Израиль и обратно. На «конспиративный» адрес родственники присылали подарки из Тель-Авива, Хайфы и Бер-Тувии. Особенно насыщенной была переписка с сестрой Цилей, медицинским работником, бывшей женой израильского композитора Йоеля Вальбе. В 1965 году Циля воспользовалась недолгой интерлюдий в советско-израильских отношениях и решилась приехать в СССР. Поездка несколько раза откладывалась, и почти два года дед только и жил надеждой повидать любимую сестру. Они с братом не виделись сорок лет. После встречи с сестрой дед Аркадий еще больше загорелся идеей вывезти своих детей из России. Но в то время мои молодые родители были поглощены работой и карьерой, и об эмиграции даже слышать не хотели. А потом, в июне 1967 года, случилась Шестидневная война, и после «дивной победы» (выражение Владимира Набокова) маленького Израиля над многочисленными арабскими соседями, жаждущими его погибели, Советский Союз разорвал с Израилем дипломатические отношения. (Они будут полностью восстановлены лишь в декабре 1991 года, за две недели до распада СССР.) В стране началась открытая анти-израильская истерия, давшая режиму новые приемы антиеврейской риторики. Под рубрику борьбы с «сионизмом» теперь могла попасть практически любая государственная деятельность, направленная на подавление еврейской жизни и еврейского самосознания в СССР. В этой новой анти-сионистской (читай: антиеврейской) атмосфере я родился на свет и сделал свои первые шаги в (советском) мире. Сначала отец хотел назвать меня «Израиль», но родители решили не испытывать судьбу. И все-таки… Родители мои штурмовали высоты советских карьер, доступные беспартийным евреям, и эмиграция, наверное, казалась им кинолентой из другой жизни. И все-таки первые зерна еврейской тяги к перемене мест дед Аркадий и его израильская сестра Циля заронили в их души именно тогда, в 1965 году в Москве, за два года до моего рождения. 

Что свело моих родителей в 1962 году? Судьба? Наследие еврейских предков? Они познакомились на семейной свадьбе в Ленинграде, где наша родня со стороны отца жила еще с конца 1920-х годов. Так случилось, что Яня Шраер, старший брат моего деда Петра (Пейсаха) Шраера, был женат на Циле Бекман, двоюродной сестре деда Аркадия и тоже уроженке Каменец-Подольска. А на семейной свадьбе, куда была приглашена вся «мешпуха», браком сочетались Ева Бекман, приходившаяся кузиной одновременно моему отцу и моей маме, и Гилель Бутман, который вместе с группой соратников по подпольному еврейскому движению в 1971 году пройдет по так называемому «ленинградскому самолетному делу» и будет приговорен к 10 годам лагерей. Эта свадьба добавила еще один узелок к той веревочке, которая связывала моих дедов и соединяла кланы Поляков и Шраеров. 

 

Выходцы из Каменец-Подольска ласково называли его просто «Каменец». Рассказы об этом почти мифологическом городе, в котором я так и не успел побывать, пронизывали мое московское детство. А вот для обоих моих дедов, которые там выросли и даже вместе играли в футбол, этот город был совершенно настоящим, родным. Каменец-Подольск (позднее Каменец-Подольский; ныне Кам'янець-Подільський) раскинулся по берегам реки Смотрич, неподалеку от границы с Австро-Венгерской империей, и в свое время был столицей Подольской губернии, важным ремесленным и торговым центром. Накануне Первой Мировой войны в городе проживало 23 000 евреев, что составляло примерно половину его населения. Предки моего деда Шраера жили в окрестностях Каменец-Подольска с конца 1840-х годов, когда его дед, николаевский солдат, получил позволение поселиться в селе Думаново. На протяжении нескольких поколений семейным делом Шраеров были мельницы. Последним в нашей династии мельников был дед моего отца, мой прадед Борух-Ицик Шраер, родившийся в 1875 году неподалеку от Каменец-Подольска, и умерший в Ленинграде в 1946 году. Он вырастил и поставил на ноги пятерых детей. Его первая жена умерла родами, произведши на свет девочку; малышка прожила всего год. Старшим детям, Яне (Якову) и Берте, к этому времени было два года и три года. В 1906 году прадед Борух-Ицик, успешный предприниматель, женился на Фане (Фрейде) Кизер. Она происходила из бедной еврейской семьи и тянулась к социализму. Двоих детей своего мужа она вырастила как своих родных. У прабабки Фани Шраер и прадеда Боруха-Ицика было трое сыновей: Муня (Моисей), Пуся (Пейсах, который позднее звался Петром) и Абраша (Абрам). Пуся, мой дед, родился в 1910 году. Уже в 1910-е годы семья перебралась из сельской местности, где стояли мельницы и где было сосредоточено семейное дело, в Каменец-Подольск, по тем временам значительный городской центр. Мой дед Шраер вырос в крепкой, состоятельной семье, где иудейским религиозным обрядам следовали от души, но без излишних строгостей. Младшее поколение получило традиционное религиозное воспитание, но вместе с тем и солидное европейское образование. Дома говорили на идише, и дети, конечно же, владели разговорным украинским и польским, а позже, в классической гимназии, овладели литературным русским языком. Насколько я могу судить, прадед Борух-Ицик не чурался современности и прогресса, но продолжал чтить еврейские традиции. В 1917 году, накануне двух революций, повергнувших Российскую Империю, мой прадед приобрел у обедневшего польского графа белый отштукатуренный особняк на Соборной улице, и где семья и поселилась в более почтенном окружении, среди пока еще не «битых сливок» местного общества. (В голову приходит известный каламбур Тэффи.) В течение 1917-1921 гг. в Каменец-Подольске часто менялись власти и оккупационные режимы: Временное правительство, большевики, украинская Директория, Добровольческая армия Деникина, войска Симона Петлюры. Потом город заняли польские войска, а потом снова пришли большевики — на этот раз надолго. Во времена НЭПа прадеду все еще удавалось обеспечивать для своей семьи в Каменце жизненный стиль высшего среднего сословия. Но даже при всей своей проницательности и опытности, прадед Борух-Ицик не мог предвидеть разрушительную силу и стремительность советского эксперимента. Кроме исторических факторов, в расколе семьи и бегстве с Украины сыграет роль еще одно важное обстоятельство. В 1924 году дядя моего отца, Муня Шраер (в будущем «Шарир»), активист лево-сионистского движения, живо интересовавшийся аграрным делом, отплыл из Одессы в Яффу. Распавшаяся семья уже больше никогда не соединится. Со временем живой сын и брат в Израиле станет в глазах советской системы клеймом, потенциальным приговором против оставшейся в СССР семьи.

В 1927 году мой дед со стороны отца переехал в Ленинград, где работал сначала штукатуром, потом санитаром в больнице, зарабатывая рабочий стаж и отмежевываясь от своего классового происхождения. В 1928 году, на исходе НЭПа, когда частному предпринимательству в России был положен конец, остатки мельничного дела Шраеров были раздавлены непосильными государственными налогами. Остававшиеся в Каменец-Подольске родные в одночасье потеряли все. К 1933 году мой прадед Борух-Ицик Шраер, бывший купец первой гильдии, уже успевший отсидеть два месяца в тюрьме по обвинению в сокрытие доходов, ютился с женой и старшими детьми в тесных комнатушках ленинградской коммуналки. Но даже в Ленинграде прадед сумел проявить свои деловые способности. Каким-то чудом он поступил на должность реквизитора на киностудии. Целыми днями он теперь гонялся по Ленинграду в поисках необходимой одежды, бутафории, мебели, разной утвари, словом, всем необходимым для киносъемок. Жизнь нашей семьи продолжалась теперь уже вдали от Каменец-Подольска и семейных могил, продолжалась вопреки всем еврейским и советским препонам.

Мои предки вырвали свои корни из родной земли и эмигрировали — да, по сути эмигрировали из Каменец-Подольска, с Украины, из Литвы. Из бывшей черты оседлости — в Ленинград. В конце 1920-х годов оба моих деда и обе бабушки оказались в совершенно другом, новом, советском урбанистическом пространстве. Большие города довоенных десятилетий манили еврейских юношей и девушек из провинции, родившимся в 1890-е или в начале 1900-х годов. В то время перед еврейскими молодыми людьми, устремившимися в большие советские города, открывалось множество дорог к успеху, множество путей для бегства из прошлого. В конце 1920-х годов, когда мои родные перебрались из бывшей черты оседлости в Ленинград, дед и его братья и сестры приложили огромные усилия, чтобы «отмыться» от буржуазного происхождения и поступить в советские вузы. Для этого все они занимались низкооплачиваемой ручной работой. Шла борьба за жизнь и выживание в новых условиях. Пытаясь разоблачить беглецов как «буржуазный элемент», доброжелатели из Каменец-Подольска строчили доносы туда, где дед и его братья и сестры теперь учились и работали. И все же к середине 1930-х годов деду Пейсаху, его братьям Яне и Абраше и сестре Берте удалось закончить институты и стать советскими специалистами. Из четверки остававшихся в СССР братьев и сестер мой дед в сделал самую блестящую карьеру. Еще изучая инженерное дело в вузе он вступил в партию. В конце 1930-х годов мой дед, тогда еще молодой специалист, уже занимал должность главного инженера в Трамвайно-троллейбусного управления Ленинграда. В 1939-м он добровольцем пошел на советско-финскую войну, потом с первых дней Отечественной войны служил сначала в танковых частях, а потом на Балтийском флоте. В тридцать четыре года он уже был капитаном третьего ранга (майором) и весной ‘45-го дошел до Кенигсберга. Поздние сталинские годы, нередко называемые «черными» для советского еврейства, принесли деду Петру Шраеру первые профессиональные поражения. В 1949 году его сняли с высокого поста, который он после войны занимал в транспортном отделе ленинградского областного управления МВД. Хотя СССР изначально поддерживал создание Израиля и (особенно через Чехословакию и Польшу) оказывал Израилю военную и экономическую помощь, во второй половине 1949 года, вскоре после окончания войны за независимость Израиля, советская политика в отношении молодого еврейского государства изменилась к худшему. Член партии, дед никогда не скрывал, что его родной брат Моисей (Муня) живет в Израиле, и теперь он поплатился за эту правду своей карьерой.

Первые послевоенные годы были временем не только профессиональных поражений, но и личных потерь. Здесь нужно перенестись в довоенное прошлое и объяснить, что еще в ранние 1930-е годы в Ленинграде мой дед познакомился с моей бабушкой, Беллой Вульфовной Брейдо. В 1934 году они стали мужем и женой, а два года спустя в Ленинграде родился мой отец, Давид Шраер, которого в семье звали «Дэвик». Летом 1944 года, через полгода после снятия блокады, бабушка Бэлла с восьмилетним сыном, превратившимся за годы эвакуации в заправского деревенского мальчишку, вернулись в Ленинград из далекого уральского села Сива Молотовской (Пермской) области. Уже по возвращении бабушка Бэлла случайно узнала от знакомой, что у ее мужа был военный роман с другой женщиной, ленинградской еврейкой, с которой дед был знаком еще до войны, и что в марте 1944 года у деда и «второй» жены родилась дочь. Дед Петр любил бабушку Беллу и обожал моего отца. По моим представлениям, дед считал роман и появление на свет нежеланной дочери результатом собственной слабости и банальным порождением военных обстоятельств, о которых не нам судить. Бабушка Бэлла, дочь сурового литовского раввина и человек большой принципиальности, отказалась принять мужа обратно, невзирая на все его мольбы. Дед был несчастлив в вынужденном втором браке, который его родители и братья-сестры так и не признали сердцем и душой, хоть внешне и соблюдали приличия.

Поскольку я родился и вырос в Москве, а дед Петр жил в Ленинграде и умер, когда мне шел пятый год, я видел его всего несколько раз. Но детские впечатления порой сильнее и чище всех других. В памяти сохранился окружавший деда Петра ореол аристократизма и обаяния. Ясно помню три эпизода с участием деда, причем один в техниколоровом цвете, а два — в черно-белом. Лето 1968 года, одно из первых детских воспоминаний, всё в мягких, приглушенных, выцветших тонах. Мне год и два месяца. Мы проводим лето на даче деда в Белоострове, на Карельском перешейке. Августовский день, прошел дождь. Дед стоит у покосившегося забора, на песчаной дорожке, усыпанной сосновыми иголками. На нем сине-серая полосатая пижамная куртка. Дед Петр ест мокрую мелкую малину прямо с куста, смакует ягоды и при этом оживленно рассказывает моей маме что-то неимоверно смешное, потому что мама хохочет, словно девочка-подросток от намеков на нечто запретно-развеселое, и тут все затягивается туманом и мы переносимся в нашу старую московскую однокомнатную квартиру на Речном Вокзале. Мне уже целых три года, и я почему-то вижу крупным планом «Олимпию», верную пишущую машинку моего отца. Когда я спал, отец частенько печатал в кухне или в ванной, водрузив пишущую машинку на престол унитаза. Над письменным столом в углу комнаты висит фотография «Папы Хэма» в рыбачьем свитере. Мама и папа сидят на диване, обтянутом угольно-черной жаккардовой обивкой; со временем это диван будет перенесен в кабинет отца в квартире на Октябрьском поле, а потом и в комнату моих юношеских левитаций. Мама подстрижена под Брижит Бардо и выглядит еще совсем девочкой. На журнальном столике — ваза крымского винограда с продолговатыми опаловыми ягодами, который взрослые называют «дамские пальчики». На дворе октябрь 1970 года, в разгаре крымский виноградный сезон. Напротив родителей, на колченогих кухонных табуретках, — дед Петр и его третья жена Аделина, которую я прозвал «тетка Ё». Через балконную дверь за спиной у гостей в квартиру струится молочный свет. У меня, трехлетнего, в руках лук и стрелы — подарок деда и его жены. «Максимочка, будь мужественным и благородным, как рыцарь», — говорит мне дед. Третий эпизод, самый короткий, отснят год спустя, осенью 1971 года. Дед Петр в шестьдесят один год умирает от рака. Отец привез меня в Ленинград и взял меня с собой в больницу. Я прощаюсь с дедом. В больничной палате жутковатые, глинисто-серые сумерки. Дед улыбается нам, и в его улыбке столько покоя и очарования, что я просто не понимаю, как такой красивый и молодой отец моего папы может умереть. 

Из моих бабушек и дедушек в моей жизни всегда была только мамина мама, Анна Михайловна Студниц, «бабуля». Маминого отца, деда Аркадия, я нежно любил, но его не стало в 1975 году, когда мне было восемь лет. Опыта общения с дедом Шраером было недостаточно, чтобы составить достаточное представление о его характере. Но того, что мне запомнилось в детстве, достаточно, чтобы понять, что мне по наследству почти не передались его внешняя уравновешенность и классическое остроумие. Я никогда не видел покойную маму моего отца, мою бабушку Беллу. Не застала ее в живых и моя мама; бабушка Бэлла умерла за два года до знакомства родителей. Это было сенью 1960. Отец тогда служил военным врачом в Белоруссии. Его двоюродный брат Борис Брейдо, талантливый инженер и крайне осторожный человек, проведывал бабушку Беллу и нашел ее мертвой в комнате. Официальной причиной смерти назвали сердечный приступ. Бабушка Бэлла так никогда и не оправилась после измены любимого мужа. Они женились по любви и до начала войны прожили в браке семь лет. Я думаю, что для бабушки Беллы военный роман мужа, боевого офицера, означал не просто неспособность совладать с искушением перед лицом смертельной опасности, не просто измену, но предательство. Еще тогда, весной победного ‘45-го, сердце Беллы Брейдо было разбито, и не только изменой Петра Шраера, но тем, что она сама не смогла его простить и принять обратно, — ветерана войны в стране, потерявшей на фронте миллионы мужчин. Это случилось в стране, где военно-полевые романы офицеров считались обыденным делом, и где женщины радовались возвращению с войны любого мужика — увечного, безрукого, но живого. Уверен, что сердце бабушки Беллы надрывалось от боли снова и снова, когда она видела, как отчаянно нуждается в полноценной семье и в постоянном отце ее еврейский сын, росший в рабочем районе послевоенного Ленинграда. По теперешним американским меркам весной 1945 года, в свои тридцать четыре года бабушка Бэлла была еще молодой женщиной... Ей было всего сорок девять, когда она покинула этот мир. 

            Когда я думаю о родных с отцовской стороны, слово «бабушка» горчит на губах, и в английских словах горечь эта еще более нестерпима, чем по-русски. В детстве я очень скучал по бабушке Белле, даже больше, чем по рано ушедшим деду Петру и деду Аркадию. Уже много лет подряд, приезжая в Питер из Бостона в конце июня, я прихожу со своими американскими дочками на могилу бабушки Беллы на Преображенском еврейском кладбище, прикладываюсь виском и щекой к карельскому граниту надгробья, и плачу по ее судьбе, одиночеству, по своим обрубленным корням. Мне не хватает бабушки Беллы всякий раз, как я узнаю в себе какую-нибудь черточку характера, которую мой отец, похоже, унаследовал не с отцовской стороны, и которая перешла ко мне явно не от мамы и ее предков. Откуда у нас с отцом эта идеалистическая вера в мировую справедливость? Откуда эта наша нетерпимость к трусости, нежелание компромисса? Это не иначе как наследство предков бабушки Беллы Брейдо, потомственных литовских раввинов-митнагедов, ставших в Восточной Европе бастионом против хасидизма. Взрослея, я чувствовал, как в жилах у меня бунтует литвацкая кровь, напоминая мне о бабушке Белле и о Литве, откуда мы родом. Бабушкина кровь пульсирует во мне, когда я пишу о еврейском революционном брожении, об атеистических иллюзиях, о надеждах на равенство и братство. 

Бэлла Брейдо (возможно альтернативное написание фамилии: Бройде или Бройда) родилась в 1911 году в Шяуляе (до 1917 г. Шавли), втором по численности городе Ковенской губернии, и выросла в Паневежисе ( до 1917 года Поневеж). На рубеже веков из общего населения в 17 000 человек 10 000 в Шауляе составляли евреи. Отец Беллы, Хаим-Вульф Бройде, происходил из старинного раввинского рода, к которому, по всей видимости, принадлежал и Гаон Рав Ицхок-Айзик Бройда. Еще в юности бабушка Бэлла взбунтовалась против отца-раввина и строго уклада жизни в религиозной семье и ушла из дома. Она восхищалась «Синей блузой» (в просторечии — «синеблузниками»), советской молодежной агитбригадой, а точнее, передвижным эстрадным театром, основанным в 1923 году. Этот театр колесил по стране все 1920-е годы и в начале 1930-х. «Синие блузы» (и их последователи в 1920-е и ранние 1930-е годы) пропагандировали эстетику нового пролетарского стиля и в своих спектаклях осуждали буржуазию, вольнодумствовали, высмеивали традиции старой жизни, а в особенности, религию. Бабушка Бэлла уехала в Ленинград изучать органическую химию. Дочь литовского раввина, презиравшего светское искусство и жившего сообразно заповедям Торы, она пела русские песни и сочиняла стихи. Ее любимыми поэтами стали Пушкин и Есенин. Когда мой отец был маленьким, бабушкина еврейская гордость сказывалась в непримиримости к национальным предрассудкам и в истовой преданности еврейским кулинарным традициям. По пятницам, — и это живя в ленинградской коммунальной квартире с соседями, среди которых были и зоологические антисемиты — бабушка готовила фаршированную рыбу «фиш» и кугель-лапшевник. После нацистского вторжения бабушкин отец, который еще с 1920-х годов жил в белорусском городке Полоцке и преподавал в местной еврейской школе, отказался бежать, несмотря на слезные уговоры детей. После войны сосед-белорус рассказал бабушке Белле, что ее отца, старого раввина, застрелили немцы — прямо в доме, где он сидел над Книгой. Бабушкиного старшего брата, Эйно Бройде, крупного банковского служащего из Паневежиса, по слухам, расстреляли вместе с семьей в августе 1941 года. В нашем семейном архиве уцелела фотокарточка двух сыновей Эйно Бройде, двоюродных братьев отца Рувима и Меира, с надписью на идише и подписью «Паневежис, 21 октября 1931 год». Сохранилась и более поздняя фотография красивого юноши, в лице которого заметно родство с моим отцом. На фотографии надпись «16 августа 1940 года, Паневежис. На добрую память всем вам дорогим. Ваш Рувим». Фотография была отправлена нашими родными из Паневежиса в Ленинград через неделю после аннексии Литвы и ее официального ввода в состав СССР. А еще десять месяцев спустя, в июне 1941-го, вскоре после вторжения нацистской Германии в СССР, началось поголовное истребление евреев Литвы. Уже в июле ‘41-го евреев Паневежиса и окрестных поселений согнали в гетто, а августе ‘41-го почти 9000 евреев, попавших в Паневежевское гетто, были убиты. Отец рассказывал мне, что после войны до его мамы дошли сведения, — увы, не подтвердившиеся, — будто осенью 1940-го года брат с семьей бежал в Южную Африку, куда литовские евреи эмигрировали через Клайпеду, Ригу и другие балтийские морские порты. Бабушка Бэлла тщетно пыталась отыскать родных с помощью Международного Комитета Красного Креста. Их след утерян. Литовское еврейство было почти полностью уничтожено нацистами и их литовскими пособниками.

  

Когда я гляжу в миндалевидные, чуть восточные глаза моей старшей дочери Миры, я вижу глаза бабушки, которую я не застал в живых. Быть может, дух бабушки Бэллы присматривает за нашей семьей и оберегает нас от предательств жизни и жестокостей истории. 

 

Перевод с английского Веры Полищук и автора

                                                

                                                            Фотографии из архива автора

 

Copyright © 2020 by Maxim D. Shrayer. All rights reserved. 

 

Максим Д. Шраер "Бегство" 

 

 

Комментировать Всего 3 комментария

Хороший призыв, Максим - "Держитесь друзья".

И виды из окна знаковые. И судьба единственного книжного магазина печальна... Всё так. Только, думаю, надо бы нам, литераторам, читать и друг друга. Понимаю как дорога Вам родословная. Но знаете чего  Вам не хватает в этих детальных описаниях семейной драмы?

Не скажу:). Поглядите  мою попытку осмыслить эту драму в моём "Романе Графомана". Навряд ли отзовётесь. Но если да, пришлю ссылку. Литературоведческие ваши книги читаю. Всех благ Вам.

конечно погляжу

Привет, Эдуард. Нем все теперь чего-то и кого-то не хватает. Конечно погляжу, с удовольствием. Ваш Максим

Эту реплику поддерживают: Эдуард Гурвич

Дадите знать, если решите прочитать. Пошлю Вам PDF "Романа Графомана", который купил для кого-то из моих друзей мой сын.( Он обитает в Нью - Йорке). Чтобы не тратиться. Или так можно скачать...