Все записи
20:03  /  27.11.14

18571просмотр

По грибы

+T -
Поделиться:

 

— Ну, Федя, прощай, спасибо за всё, прощай, — сказал Анатоль. —
Ну, товарищи, друзья... — Он задумался... — молодости... моей, прощайте.

(Л. Толстой, «Война и мир»)

Во первых строках должна заметить, что я тогда была очень юна. Юна, как юннат. Юная и натуральная. К себе тогдашней я отношения уже почти не имею. Остались от тех времён кожа да кости. Нет, только кости, — кожу я, помнится, сбрасывала. В общем, остался, наверное, костяк.

Мы (уже почти стёрлось из памяти, кто такие были эти мы, — но нас было много на челне) жили в квартире неподалёку от метро «Динамо»; меня туда однажды привели и там оставили, потому что жить мне было негде. Остальные обитатели тоже бились, с большим или меньшим азартом, над неразрешимыми квартирными вопросами. Некоторые уходили, решали вопросы, но неудачно, потом возвращались, — и не одни; решившие вопросы удачно — тоже возвращались, ради удовольствия или по привычке. Был постоянный круговорот людей в квартире. На большой кровати спали штабелями. На полу спали в спальных мешках. Учитывая, что кроме жильцов в доме всегда паслись гости, уединение было почти невозможно. О том, что кто-то хочет заняться сексом, кому-то приходилось извещать остальных, чтобы остальные заблаговременно отвернулись. Пили — очень много. Пиво пили так, как иные пьют соки-воды; водку пили более ответственно. Мусоропровод был прямо в кухне, и во всякое время можно было слышать звон летящих в его недра бутылок: вечерний звон — бом, бом; ночной звон — бом, бом; утренний звон — бом, бом; дневной звон — бом, соответственно, бом.

Хозяином квартиры был чудесный, добрый парень, который не отказывал в приюте никому, кто приходил с внятной рекомендацией; досталась ему квартира от деда, важного советского человека, кажется — генерала. Дом был солидный, с  высокими потолками, широкими подоконниками, большими окнами; генеральская мебель красного дерева бледнела от всего происходящего, зелёное сукно на письменном столе краснело, паркет морщился и пытался уйти (отдельные паркетины таки давали дёру). Респектабельный интерьер уничтожали быстро и деятельно. В буйные периоды особенно доставалось чучелу совы. Некоторые с совой спали, как с плюшевым мишкой, некоторые купались с ней в ванне, некоторые вступали с совой в совсем сложные отношения, — мол, дорогая, встанем раком, поглядим в глаза друг другу. Я хочу под кротким взглядом слушать чувственную вьюгу. Мёртвая птица теряла и без того нечеловеческий облик и перья, безмолвно вопрошая, какого чёрта, — почти как Лиза Болконская в гробу.

Район мне очень нравился, не то что всякие другие. От метро «Динамо» нужно было проехать на трамвае. Это был приятный путь (раньше я любила кататься на трамваях, теперь не люблю). Трамвай звенел под нашими окнами, заворачивая. Утренний звон — дзынь, дзынь; дневной звон — дзынь, дзынь... а вечером, бывало (ах, как мне это помнится! отлично помнится), совсем поздним летним вечером ждёшь этого трамвая, а он не едет и не едет, сумерки густятся, воздух становится сиреневым, потом чернеет, и ты такой одинокий, потерянный, один в чужом городе, бессильный перед неизвестным тебе будущим, плохо укоренённый в настоящее, как расшатанный молочный зуб, — а если ещё и влюблен, да безнадёжно, как дурак! да в какого-нибудь тоже дурака, — в общем, дай бог каждому; и чувствуешь такое ущемление в сердце, которое не идёт ни в какое сравнение с нынешним, обусловленным причинами чисто кардиологическими. И уже когда ты готов шмыгнуть носом и потащиться пешочком, почти зашедшее солнце или какая другая слабая иллюминация бросает кусок света на рельсы, они загораются теплым жёлтым огнём, — мол, подмечай, бог тебя видит и уже послал за тобой трамвай, ты только жди, и в дальнейшем он опять как-нибудь поспособствует, не пропадёшь.

У нас было культовое кино, — «Ещё раз про любовь» Натансона, с Дорониной и Лазаревым. Фильм чрезвычайно, программно глупый (глупый и красивый), хотя бывает кино и поглупее. Привязаны мы были к этой киноленте потому, что там показывали наш район. В кино он был чёрно-белый, графичный, дистиллированный и рафинированный, ничего лишнего, — чистое пространство придуманной шестидесятнической любви нереальной стюардессы и сложносочинённого физика (правое полушарие Радзинского встретилось с левым, и они долго, долго разговаривали). «Динамо» наших девяностых было совсем другим, оно уже было утыкано ларьками-лотками, замусорено, затоптано, испорчено ненужными подробностями. Помню, мы все валялись на полу перед телевизором и массово балдели от финала, где у стадиона бортпроводница Мышка сообщает бедному Евдокимову, что Наташа —  «не придёт... у них там что-то загорелось, она всех выпускала, выпускала... всех выпустила, а сама не успела... потом она пришла в себя, всё говорила, всё волновалась, как у вас там... она ещё долго жила, — два часа... и просила вам передать, что главное — выдержка; я пойду», и звучал куплет из уже петой героиней песенки, стилизованной под Новеллу Матвееву и по здравому рассуждению бессмысленной: обаятельный советский треш заканчивался сообщением «не линяет только солнечный зайчик». С одной стороны, мы на всё это смотрели как на истории из жизни динозавров, потому что нам казалось, что всё советское раз и навсегда нами отринуто; однако казалось нам так просто на радостях, можно сказать, сдуру.

Как я уже говорила, в квартире той пили много и постоянно. У меня с алкоголем сложились тёплые доверительные отношения только в этом, нехотя уходящем от нас 2014 году; а в юности все попытки достойно влиться в пьющий коллектив заканчивались, не успев начаться, тем, что меня немедленно из коллектива катапультировало. И в тот осенний день, о котором я заведу сейчас невнятную речь, история повторилась: мне налили, я выпила, выкрикнула пару агрессивных лозунгов, выразила недовольство человечеством и вырубилась (от крепкого алкоголя я пьянела стремительно и засыпала почти мгновенно). Меня оттащили из кухни в кабинет и уложили на диванчик. Я спала горьким сном, в очень глубокой глубине души завидуя товарищам, с впечатляющей регулярностью спускающим пустые бутылки в мусоропровод: сквозь сон я слышала звон и знала, где он. Потом я проснулась — потому, что в моей зашторенной полутьме меня кто-то тискал и целовал. Из праздного интереса к жизни во всех её проявлениях я поддержала начинание; я вообще не из тех, кто кричит «насилуют!», особенно если меня не насилуют. Ну, целовались, целовались, потом перестали, и я опять спала. Потом опять кто-то пришёл, — и опять двадцать пять; меня не проведёшь, я поняла, что это тот же самый человек, хотя глаза я открыть поленилась (всё равно было темно). Через пару-тройку сеансов я его идентифицировала; я не знала, откуда он взялся в квартире и кто его привёл, впервые я увидела его краем глаза на этой пьянке, достойной участницей которой стать не смогла. Человек был несколько чингисханской внешности, волосы у него были очень чёрные и довольно длинные, а звали его не помню как, но не вполне по-русски, то ли на букву Э, — Эдуард, Эдмон, Эльдар, Эдгар, Эрих-Мария, — то ли на А, — Артур, Андрис, Аскольд, Арнольд... Нет, тогда-то я помнила, это я сейчас не помню. Был он меня постарше лет на пять. Или на семь. Вряд ли на десять. Что мне было абсолютно понятно, так это то, что человек был москвич, а не приезжий. Мы, приезжие, москвичей чуем. А вот москвичи на наш счёт частенько ошибаются.

Не знаю, сколько прошло времени (и сколько его вообще было); меня растолкали и говорят: Натка, собирайся! Толкала меня подруга, остальные товарищи её поддерживали. С диваном меня разлучили. Никакого Эдмона уже не было, пьянка то ли закончилась, то ли прервалась, все были под хмельком, путались друг у друга в ногах, но деловитые такие: вставай-вставай, сейчас за тобой приедут. Оказалось, что каким-то волшебным образом, независимо от мозгов, я согласилась совершить с моим новым знакомым загородный вояж по грибы. По грибы! Чего только не бывает. Ну, раз обещала, деваться некуда; подавила зевоту, продрала глаза, натянула штаны. Тут подали машину. За мной приехали двое, Ардалион и его приятель; вывели меня, как овечку на верёвочке, посадили в машину, повезли. Был, похоже, вечер (сужу по тому, что скоро настала ночь). Я любила кататься на автомобилях (и сейчас люблю), особенно по ночам. Для большинства людей главное — цель поездки, конечный пункт, а для меня — сама, так сказать, езда: едешь, смотришь по сторонам, постигаешь пространство, чувствуешь движение, — мало что видишь, ни хрена не понимаешь, но нравится. Куда мы едем — я и не спросила, тем более что мне подтвердили, что действительно по грибы, а не по, например, ягоды.

Мы выехали из Москвы, доехали до какого-то посёлка, вошли в какой-то дом, и какой-то добрый пожилой человек (отец Эпикурова приятеля, как потом выяснилось) дал нам перекусить, напоил чаем, угостил беседой не помню о чём; потом мы с Эпикуром (пусть уж в этом абзаце будет Эпикур) были отправлены спать в чердачную комнату, где было ужасно холодно; помню мощные, тяжёлые, холодные одеяла, которые не столько грели, сколько давили, и ещё какая-то овчина сверху была. Но возможности поспать я никогда не упускала; а люди не упускали возможности меня разбудить, всю жизнь меня будят, будят и будят, вот и тогда, — только я, кажется, изготовилась увидеть сны, как меня растолкали и говорят: по грибы! пора по грибы! Раннее утро, самый край его. Колотун и заморозок. Снова встаю, умываюсь каким-то льдом, меня экипируют, — надевают на меня телогрейку, шерстяные носки, резиновые сапоги, вручают корзину, которая своими размерами изрядно польстила моим способностям как грибника, прилагают к ней ножичек, и вот я шагаю походкой недопочиненной куклы наследника Тутти за Эпикуром и его приятелем. Доходим до леса. Мне говорят: главное, Натка, в нашем деле, — аукаться! не забываем аукаться! Я в ответ: не вопрос, ау. И мы слегка разбрелись; друзья-грибники каждые пять минут говорили: «ау?» — «ау...» — «ау!», — а я думаю себе: дурочка я, что ли, всё время «ау» кричать? Ответ отрицательный: у меня ума палата. Я их ауканье слышу, и ладно, где-то они, значит, рядом бродят. Тут как раз поползли на меня со всех сторон грибочки, поманили, увлекли; я, разумеется, не заметила, как наступила тишина. Тишина, стремящаяся стать гнетущей.

«Ау... Ау! Ау, Аурелиано!» — крикнула я, забыв о гордости; присвист ветра и ленивый кряк невидимой птички был мне ответом. Непродолжительное время я делала вид, что всё в порядке. Покружила бодрячком по одним и тем же полянкам, вернулась к тем же пенькам. Почувствовала антипатию как к уже собранным грибам, так и к призывно подмигивающим. И ужас моего положения встал передо мной во весь рост. Роста он был великанского. Земную жизнь пройдя до где-то трети, я заблудилась в сумрачном лесу. Весь запас «ау» я выдала, и не было ответа. Давно я так не напрягала слух. Может, думаю, услышу шум электрички. Хотя это мало что даст: ну, дотащусь я до железки, дотащусь до станции. Денег — ни копейки, вид дикий. Не добраться мне до Москвы в своей телогрейке. То есть — не в своей. Люди, где вы? То есть — люди, где я? И тут — внезапно — мимо меня прошли люди! Живые люди! Незнакомцы. Такие странные в своей обыкновенности. Тоже с корзинками, поприветствовали меня поднятием сучковатых посохов, которыми ворошили листву, — и сокрылись. Ничего я не сказала людям, потому что в момент их появления осознала, что сказать я им могла разве что следующее. Люди, я уснула. Там, на «Динамо». Он ко мне пришёл. Вино моей прелести ударило ему в голову. Потом он ушёл. Потом пришёл. Потом ушёл. Мне казалось, у нас завязались чисто тактильные отношения. Без обязательств. А мне говорят: всё серьёзно, вставай, грибы, ты обещала. Я девушка честная. Грибы так грибы. Меня привезли. Было темно. Я не знаю, что это за место. Я не помню, что это за дом. Я вошла в него в темноте. Я вышла из него, не обернувшись. Я не поняла, какого цвета этот дом. И есть ли там резной палисад. Там, в доме, пожилой человек. Без особых примет. Стол там круглый, над столом абажур. У них есть варенье. У них есть колбаса. У них есть чайник. На чердаке можно жить. Теоретически. Удобства во дворе, что на самом деле — неудобство. Не знаю, что за злодей придумал называть это удобствами. В том доме остались мои ботиночки и курточка. Это всё, что я могу рассказать. Бывают дни солнцеворота. Весь день стоишь, как тот баран, глядишь на новые ворота. Примерно такой случай со мной и произошёл. Теперь, пожалуйста, что-нибудь предпримите для водворения меня в какую-нибудь из упомянутых точек. Можно во двор с удобствами. Можно на чердак. Всё это выслушав (или выслушав хотя бы часть), люди расхохочутся и убегут от меня, теряя грибы и продолжая хохотать, в глубины леса, и будут правы.

Потом у меня возник хитрый и изысканный план: при появлении ещё каких-нибудь людей изобразить амнезию вследствие отравления грибом или падения на меня сухого, но меткого дерева. Я скажу так: люди, я ничего не помню. Ни имени своего, ни звания. Не знаю, что я делаю в лесу, кто меня привёз, чья на мне телогрейка и как меня зовут. Отведите меня в милицию. Наша милиция меня сбережёт. После такой речи, которая совсем не то, что предыдущая, люди смеяться не станут, они меня не оставят в моей беде, отведут в милицию, и там я продолжу речь. Товарищи милиционеры, мне кажется, я живу в Москве. Смутно помню рельсы. Помню сову. И бортпроводницу Мышку. И артистку Доронину. Стадион «Динамо». Мышка у «Динамо» говорит Евдокимову: вы ждёте Наташу? Она не придёт, у них там что-то загорелось, она всех выпускала, выпускала, а сама не успела, задумчивая женщина была. Главное, говорит, выдержка. Кто говорит? Ну, Наташа говорит, если верить Мышке. Она, Наташа, ещё долго жила, — два часа, и всё говорила, говорила, говорила, говорила, и некоторые подумали: ну что-то она правда того, долго живёт. Уже сил нет всё это слушать. От такого и солнечный зайчик полиняет. Умри, Наташа. Так велел Радзинский. Так сам бог велел, Наташа.

Вспомнила: Наташа! (Это всё я предполагаемым милиционерам говорю.) Меня зовут Наташа! По паспорту, который Наташу имеет в виду под Натальей. А по факту меня будут звать Наташей только через много лет, когда с какими-то друзьями юности я навеки разойдусь, а кто-то из них уедет в Канаду, кто-то в Германию, кто-то застрянет в Уфе, некоторые умрут молодыми (а некоторые — очень молодыми), и в Москве останется два-три живых человека, от которых я буду иногда слышать: Натка! А один будет говорить: эх ты, Белюха. Или — Белюшка. Ёлки, это ж моя фамилия, дяденьки менты! Натка Белюшка, запишите в протокол, что я вспомнила имя, — чтобы мне паспорт восстановили. Да, так оно всё и будет. Несмотря на футурологический этюд  (невозможный, но полностью сбывшийся), милиционеры выяснят мою личность и на своей милицейской машине отвезут мою личность к метро «Динамо», а там я по рельсам дойду до дома: рельсы будут светиться. Вот какой созрел у меня план, когда кусты с весёлым треском раздвинулись, и Аурелиано с приятелем, таща корзины, полные грибов, вышли на меня, как звери на ловца.

Я пишу всё это, и меня пытается прошибить слеза. Но не прошибает. А ведь дальше там всё было по-настоящему, без дураков (хотя дураки участвовали) душераздирающе: выбросили товарищи половину моих грибов, — этот червивый, это поганка, этот нам просто не нравится, отравишься, а мы отвечай, — и тут Анаксимандр говорит: а глянь-ка, что я нашёл. Посмотри-ка! Позавидуй-ка! И показывает мне невероятного, огромного размера подосиновик. Кажется, подосиновик. Или подберезовик. Или подсосновник. Я таких здоровенных грибов никогда  не видела. И, уверена, не увижу. Разве что если прогуляюсь у атомного реактора. Это был монстр, гигант, титан. Крепкий, полный жизни, с красивой шляпой. Да, Анаксимандр грибник оказался первостатейный. И так мне восхотелось этого гриба! Отдай, говорю, его мне. Отдай, говорю. Отдай гриб, слышишь. Хочу гриб. Ну отда-а-а-ай! Отдай же мне этот гриб, мать твою. Именно, говорит он мне на это, именно мать мою я и осчастливлю огромным грибом; подарю его мамочке, да. И улыбается. И тут, господа присяжные заседатели, у меня как отрезало — не дожидаясь перитонитов: всё, говорю, ясны мне твои приоритеты, Анаксимандр.

Дело было не только в приоритетах. Я почувствовала к нему холодное, — как холодное оружие, вынутое из холодильной камеры, — презрение. Совершенно несправедливое (это особо хочу подчеркнуть), но объяснимое (а этого подчеркивать не хочу), — то презрение ко всем лопочущим о мамочках, на которое только способен человек, с семнадцати лет живущий без всяких мамочек. Да, суровый финал. И больше никогда я ни за какими грибами не ездила. А если и ездила, то — не помню. Амнезия. У нас там что-то загорелось. Я всех выпускала, выпускала, всех выпустила, а сама не успела. Но я ещё долго жила!