Все записи
МОЙ ВЫБОР 13:32  /  27.10.15

16454просмотра

Смерть – состояние надуманное

+T -
Поделиться:

***

Анну Михайловну я искал несколько дней. В хосписе мне сказали, что она давно с ними не сотрудничает и, возможно, живёт в одном из монастырей на окраине Перми. Из этого монастыря меня направили в другой, который находился ещё дальше, на другом берегу Камы. Там я её и обнаружил – в чёрных монашеских одеждах. Она меня сразу узнала, хотя мы не виделись десять лет. Испросила у батюшки благословения на разговор со мной, подарила «Новый завет», и мы перешли к интервью. Правда, интервью я не продумал, потому что оно было только предлогом. Мне просто хотелось её повидать. Десять лет назад, когда мы познакомились, у неё было послушание особого рода – несколько месяцев она провела в пермском хосписе, ухаживая за больными.

***

В 2005 году я думал, что Анна Михайловна — официальная заведующая хосписа. Во всяком случае, сопровождала нас и говорила с нами только она, а настоящую заведующую мы даже не видели. Я не вникал, у меня голова была занята другим – мы наконец решились привезти в хоспис бабушку. К тому моменту она больше года жила с нами. Переехала из деревни, где пыталась жить одна после смерти деда, но не смогла. Может быть, один только рак груди дал бы ей возможность проститься с самостоятельной жизнью позже, но только не в сочетании с Альцгеймером. В день, когда мы привезли её в хоспис, она уже никого из нас не узнавала.

***

— Лето у нас — мёртвый сезон. Это на зиму сюда всех привозят, как только появляется возможность. А сейчас поспокойнее. Лежат в основном те, кто ещё весной поступил.

Анна Михайловна впервые показывает мне хоспис. Я пришёл навестить бабушку. На дворе июль 2005-го.

Бабушку положили в двухместную палату. На второй койке лежит незнакомая пожилая женщина, которая,увидев меня, говорит:

— Надо постирать.

Она явно не в своём уме.

Во всём хосписе почему-то пахнет подгнившими яблоками, как на заводе по производству сидра.

Бабушка меня узнаёт, и это само по себе удивительно. Позавчера, когда её сюда привезли, она была не в состоянии даже глотать и передвигаться. Анна Михайловна думает, что улучшение, скорее всего, от нервного шока, и не хочет делать прогнозы.

Я принёс разной еды – выкладываю её из пакета на тумбу. Кефир, несколько киви, яблоки, виноградный сок, сдобная булка и печенье с шоколадом. У бабушки диабет, но Анна Михайловна разрешила сладости. Маме она сказала, что это уже не важно, насчёт диабета. Если человек любит сладкое — пусть поест.

Открываю одну баночку йогурта, беру с тумбы изогнутую алюминиевую ложку – её специально погнули, чтобы не падала со стеклянных банок, в которых сюда чаще всего приносят еду — и подношу к бабушкиному рту.

Потом бабушка с трудом произносит слово «пить». На этот случай на тумбе стоит пластиковая бутылка из-под минералки, у неё в крышке проковыряли дыру, а из дыры торчит трубочка. Во-первых, получается непроливайка, а во-вторых, не надо запрокидывать голову, чтобы пить – для многих здесь это непосильная задача. Такие бутылки стоят в каждой палате.

— Пойду постираю, — говорит старуха у меня за спиной, глядя в потолок, — меня же выгонят, если я не постираю. Надо постирать. Устрою-ка я постирушки.

Анна Михайловна считает, что чем сильнее у бабушки просветление, тем быстрее оно пройдёт и тем хуже закончится. И что, скорее всего, это моя последняя возможность сказать ей что-нибудь.

— А я на работу устроился, — говорю я. На тот момент это было враньём, но, опять же, какая разница. Её должно порадовать.

Минуту она молчит и смотрит в окно. В окне – листья сирени, подсвеченные солнцем.

— Я тут боюсь одна, — шепчет бабушка, и это её последние слова. Больше добиться ничего нельзя.

— Мне надо постирать, — говорит старуха за спиной, — столько грязного, надо постирать. Нестирано уже давно. Сейчас постираемся.

***

Ещё помню следующее посещение: жду чего-то, коротаю время в холле за просмотром телевизора. Вместе с обитателями хосписа смотрим новости на втором канале. Точнее, несколько пожилых женщин просто сидят и дремлют, а новости смотрю только я и единственный на весь хоспис молодой человек – бородатый худой парень, которому на вид не больше тридцати. Меня уводят из холла, и я рассказываю медсестре, что был удивлён, увидев здесь такого пациента – он выглядел вполне здоровым и, если бы не больничная одежда, я бы решил, что это чей-то родственник пришёл в гости. Но нет, мне объясняют, что это не родственник, и он не здоров. Со своими родными он жил, пока боли не начали сводить его с ума – во время одного из приступов он набросился с молотком на кого-то из членов своей семьи. После этого его привезли сюда и с тех пор не навещали.

***

После того, как бабушку похоронили, я возвращался в хоспис дважды. Первый раз — в 2011 году, когда работал журналистом – хотел сделать интервью со Светланой Окуловой, настоящей заведующей. На старом месте я обнаружил только заброшенный барак с заколоченными окнами. Хоспис переехал в ещё более отдалённый район, на территорию районной больницы. Собственно, это был такой же барак, как и раньше, только двухэтажный – до этого в нём находилось гинекологическое отделение, ещё раньше – совсем уж непонятно что, короче, здание под хоспис приспособлено не было. На момент моего визита в бараке как раз начинался вялотекущий ремонт, и не было похоже, что он когда-нибудь закончится.

Интервью, взятое в тот день, я возил на согласование – кажется, единственный раз в жизни просто распечатал листы на принтере и поехал на автобусе согласовывать, потому что интернета ни в хосписе, ни лично у Окуловой не было. Обратно я привёз только две трети материала. Часть текста заведующая попросила убрать. Я предполагал, что так будет – дважды за наш двухчасовой разговор ей не удавалось сдерживать слёзы, рассказывая о молодых пациентах («ушедших» и никогда «умерших»). Были и более прозаичные причины – нищета, говорить о которой не полагалось, но и игнорировать которую было невозможно. Может, это и неправильно, но я не мог отказать ей в просьбе: чтобы не создавать хорошим людям лишних проблем с начальством, я вымарывал опрометчивые слова о тотальной нехватке всего. Больше других мне запомнилась история о том, что в хосписе долго не хватало обыкновенной поварешки, и жидкий суп для пациентов зачерпывали какой-то кружкой.

Теперь я вспоминаю об этом с более-менее спокойной душой. Стало лучше. Не радикально, но лучше. В этом я убедился спустя три года, когда вернулся на территорию больницы ради разговора с главврачом – Людмилой Чудиновой. Ремонт барака к тому моменту закончили – меня пустили внутрь, и я убедился, что там стало веселее и комфортнее. Во всяком случае, ощущение царящей смерти исчезло.

— Нам очень помогает фонд «Вера», — объяснила мне Чудинова, — они покупают нам специальные койки, медицинское оборудование. Ну и участие волонтёров, конечно, крайне важно. Они не только обслуживают, но и развлекают пациентов – поют, играют на инструментах, дают здесь разные концерты. Только с благотворительной частью не очень. Желающих жертвовать большие суммы на хоспис нет – люди по-прежнему считают это «инвестицией в смерть» и не стремятся давать деньги.  

***

Небольшое интервью с Людмилой Чудиновой я сделал скорее «для галочки» – публиковать мне его было на тот момент негде, но хотелось снова взглянуть на жизнь хосписа и узнать, как она изменилась, а собранные материалы приберечь до подходящего момента. Конкретного повода не было. Зато была патологическая тяга к социальным темам – к тому же, настолько личным. Мой отец очень хотел, чтобы я стал журналистом, но слово «журналист» он понимал по-хорошему стереотипно – большие расследования, риск, громкие разоблачения и судебные процессы по итогам публикаций

В этом смысле, конечно, ничего серьёзного из меня не вышло.

В 2009 году, в октябре, отец заболел. Его пришлось отвезти в больницу, и несколько дней он развлекал соседей по палате всякими историями, ругался на рассохшиеся окна, которые я помогал заклеивать, потому что уже начался ноябрь и стало очень холодно. А потом ему стало совсем плохо.

Однажды (почему-то ночью, не помню, почему) я не нашёл на этаже медицинского персонала, стащил в холле кресло-каталку и сам повёз его на процедуры. Кругом было пусто, и мы ехали будто сквозь какой-то дешёвый фильм ужасов, сквозь коричнево-бежевый потрескавшийся кафель, сквозь мигание ламп дневного света, хотя их свет был вовсе не дневным, а мутно-жёлтым.

Я помню, как выкатываю его из процедурного кабинета, с трудом разворачиваю каталку, чтобы ехать по коридору обратно. Он на тот момент уже едва соображает, но я чувствую, как сильно он унижен всем происходящим.

— Ты же можешь писать. Устраивайся в газету, пиши вот про это про всё,  — говорит отец.

Мы с ним вместе смотрим вглубь коридора, и я понимаю, про что «про всё».

Через четыре дня он умрёт, точнее, его убьют, залечат, потому что верный диагноз – панкреатит – поставит уже только патологоанатом. И ту ночь, и тот коридор я буду вспоминать постоянно

***

Чудинова помнит про то, что когда-то им помогала Анна Михайловна, но о её судьбе ничего не знает. А мне по-прежнему интересно поговорить именно с ней – я нигде больше не встречал человека с таким необычным взглядом на помощь «уходящим». Поэтому я и стою сейчас здесь, у ворот Богоявленского монастыря. Пройти к нему почти невозможно. На улице март, и вместо дороги к монастырю – такая огромная лужа, каких я, наверное, даже не видел. Монастырь стоит в отдалении от города, на берегу Камы. На другом берегу – Мотовилихинской завод. Тишина почти абсолютная, как будто монастырь давно опустел. Но я знаю, что увижу здесь человека, которого разыскивал. 

***

— От лености и от науки мы злы.

Мы с Анной Михайловной сидим в небольшой деревянной пристройке, где хранится всякий принадлежащий монастырю инвентарь. Я смущаюсь: и раньше-то не знал, как завязать разговор, а теперь сбит с толку его началом. Но, не дав мне отреагировать, она продолжает:

— Я не знала, для чего пришла в этот мир, и ответ стала искать в психологии. А психология привела в храм. Воцерковляюсь уже пятнадцать лет.

Она не называет свою фамилию и отказывается фотографироваться. О своей биографии рассказывает скупо: терапевт, закончила ординатуру, потом была гематологом, ушла в психотерапию. А потом был хоспис.

— Так Господь управил. Я сама на одном из этапов жизни попала в онкодиспансер как пациент. Мне стало грустно, что никто на тот момент не занимался психотерапией с онкобольными. Оставаясь психотерапевтом, я не хотела идти в хоспис, потому что там слишком много смерти. А потом… пришла и пришла. И побыла там до пенсии. Всегда думала, что изначально нужно лечить не физическое, а психическое.

Анна Михайловна замолкает, но я не перебиваю: видно, что она собирается с мыслями.

— Я никак не могла понять. Как это так – человек умер, а жизнь продолжается.

Мне кажется, что восемь лет назад она была другой. Тогда те истории, которые мы с мамой от неё слышали, были о смертях. Какие-то чудовищные вещи, которые я не могу забыть. О пациенте с раком челюсти, которого доставили в хоспис после неудачной попытки самоубийства: он довёл себя до такого состояния, что его все бросили – никто, кроме тараканов, не смог с ним жить. И другие подобные.

Сейчас я не слышу от неё ни одной истории о смерти – только о выздоровлениях.

— Одна девушка в хосписе всё готовилась умереть. Я с ней вместе села, и мы стали рисовать гроб. И отдельно – цветочки для этого гроба. Я ей говорю: у всех гробы как гробы, а мы тебе красивый нарисуем, приятно будет лежать. Мне эта девочка потом сказала: «Я тебя готова была убить за такое, если бы силы были». У неё была очень тяжёлая стадия. Но она выжила и поправилась. А я всех сразу предупреждала, что со мной будет нелегко. Но трудные моменты случались и проходили, все могли отказаться от общения со мной, но никто этого не делал.

— Мне очень нравится церковнославянский язык, — Анна Михайловна как-то перескакивает с темы на тему, даже не меняя интонации, словно рассказывает одну долгую историю, — Там нет слова «больной», там есть слово «болящий». Болящий – это как-то больше указывает на временность, на то, что это не навсегда. Правда ведь?

— Ну да, — соглашаюсь я.

— И надо как-то менять отношение в эту сторону. Чтобы онкологический диагноз не был приговором. Даже в хосписе, где речь идёт не о выздоровлении, но и не о смерти тоже, а о переходе в вечную жизнь. Я окончательно ушла в монастырь, когда поняла, что ничего не смогу сделать с этим одна. Я могу помогать тем, кто приходит ко мне и с кем мы лично общаемся. А это нужно делать для всех, а не для единиц. Смерть – состояние надуманное. Мне всегда казалось, что главная задача хосписа — не довести до последнего момента, а подготовить к вечности. И пациентам, и мне самой всегда вера помогала. Понимаете, работать с умирающим больным и не иметь внутри неиссякаемый источник энергии жизни – самоубийство. Вы, Ваня, верующий?

— Я нет. Меня в детстве крестили, но я себя не считаю православным.

Она вздыхает:

— Трудно мне понять, как люди без этого переживают уход близких.

— Не знаю, — говорю я. 

***

Тогда, в 2005-м, все удивлялись, что бабушка долго не умирает. Медсёстры удивлялись, и Анна Михайловна тоже удивлялась. «Что-то слишком уж долго мучается», — говорила она про бабушку.

В конце концов, Анна Михайловна убедила маму позвать священника. Священник пришёл и побормотал что-то, стоя около больничной койки – бабушка открыла глаза и смотрела куда-то сквозь наклонившуюся над ней фигуру. Я ушёл, потому что не понимал происходящего, и мне было неловко.

На следующую ночь бабушка умерла. Нам говорили, что что-то прорвалось, лопнуло у неё в груди, и да, это было бы мучительно, но она даже не очнулась от сна.