Все записи
МОЙ ВЫБОР 00:17  /  13.11.16

4517просмотров

Ценности пост-тоталитаризма

+T -
Поделиться:

 

Тем, кто ценит дружбу превыше всего.

Ценностями я называю то, ради чего человек готов противодействовать возникающим помимо его воли желаниям, порывам, влечениям, страхам. Это значимые вещи, работающие через их рефлексию, осознание существующего и должного, понимание людей, размышление над следствиями и ограничениями. В их работе важен опыт познания, видение истории, интуиция, картина мира, религиозное чувство. Где требуется подчеркнуть особое величие ценности, ее иногда называют святыней.

Тоталитарности требуется подавление мышления о больших вопросах, и уже в силу этого подавление мышления вообще. Тебе скажут, в чем истина; твое дело—хорошенько усвоить и передать другим. Философия, размышление о ценностях и святынях, о картине мира, об истории несовместимы с тоталитаризмом. Тоталитаризм стоит лишь до тех пор, пока он сам и есть рабски принятая высшая святыня. Поэтому тоталитаризм принципиально безбожен. Великий Инквизитор в Бога не верит; освобождающий от рабства и страха становится его узником. Отсюда вытекает одно важное следствие, на которое нечасто обращают внимание: народ, вышедший к свободе после краха длительного тоталитарного строя, особенно дик, безграмотен, чужд истории и цивилизации. Среди такого народа могут быть, и даже в не слишком малом количестве, разнообразные специалисты, бывшие и при тоталитарной системе, но их мышление ограничено специальностью. Такого рода народ представляет собой некое неоварварское племя, отличающееся от древних варваров разве что в сторону еще большей дикости. Разумеется, не все пост-тоталитарные люди—неоварвары, но сила неоварварства в данном случае особенно велика. 

Ведущие ценности пост-тоталитарного народа могут быть лишь крайне примитивными, почти природными, которые коммунизму разрушить окончательно не удалось по причине их глубокого залегания. Именно таковы ценности племенного и кланового единства, родства и дружбы. Нельзя сказать, что пост-тоталитарному человеку совсем уж чужды ценности истины и справедливости, ведь они тоже до какой-то степени врождены. Однако, развитие этим ценностям может дать лишь долгая культура; на скудной пост-тоталитарной почве они едва заметны; так что, в случае конфликта между истиной и дружбой у первой практически нет шансов на победу.  

Ценности кланового единства порождают деление людей на своих и чужих. В отношении первых находят себе место устремления к истине и справедливости, но по отношению ко вторым все хорошо, что помогает своим: применение насилия и распространение клеветы ограничены лишь желаниями и возможностями, но не принципиально. Борьба кланов умеряется лишь победой одного из них и навязывания им порядка, основанного на общемафиозных понятиях; строится пирамида власти, как единая мафия, где статус человека определен его положением в пирамиде. Разумеется, эта пирамида абсолютно чужда принципам универсального права, ее ценности совершенно иные.

У клановой, или мафиозной, этики есть кардинальный, экзистенциальный, недостаток: ей нечего ответить чувству ничтожности человека перед временем и вечностью. Паллиативы, однако, имеются. Как только вечное напомнит о себе, можно пойти в церковь, поставить свечку, заказать молебен; глядишь, и отпустит, и можно будет опять жить привычным образом. Другой паллиатив состоит в выходе к энергетике национального, пробуждении ее в милитаристском раже, растворении в коллективе, дающем забвение своего ничтожества. 

Таким образом, видно, что народ, вышедший из достаточно долгого тоталитаризма (настолько долгого, чтобы старая культура забылась) может построить лишь мафиозное общество, склонное к крайне поверхностной религиозности и милитаризму. А коли так, то улучшение подобного общества возможно лишь на путях его длительного философско-религиозного просвещения.

Комментировать Всего 25 комментариев

Алексей, у Вас прекрасное понимание ценностей, но печально то, что таким пониманием обладают немногие. И проблема тут не в тоталитаризме, который, по сути, следствие непонимания ценностей большинством населения.

Не многие имеют "опыт познания, видение истории, интуиция, картина мира, религиозное чувство", достаточные для самостоятельного и правильного понимания ценностей. И в этом нет ничего страшного. Большинство принимает ценности "на веру", которая часто переплетается с верой в бога. Этой верой злоупотребляют клерикалы, которые служат опорой тоталитаризма, равно как и всякого рода коммунисты, чучхеисты и т.п.

Надо признать, что невозможно научить массы пониманию ценностей, и единственный выход - это привнести эти ценности через веру. И не только через веру в бога но и через доверие тем людям, которые декларируют истинные ценности.

И не только через веру в бога но и через доверие тем людям, которые декларируют истинные ценности.

Дорогой Айрат, ставить человека на место Бога - плохо со всех сторон, и плохо для всех: и для тех, КТО "доверяет" какому-то человеку, и для того, КОМУ доверяют - на кого возлагают "божественную" миссию Высшего Авторитета.

По существу - "опорой тоталитаризма" служат те, кто вместо "человека" говорит о "народе". Кто оспаривает индивидуальный выбор человека, относя его к какому-то "народу". Кто рассуждает о "ценностях" "народа" - и неважно: с осуждением или одобрением, с "плюсом" или с "минусом" - но забывает о человеке.

И если формальную принадлежность к "народу" еще можно как-то понять (особенно если об этом говорят социологи), то в рассуждении о "ценностях" подобные обобщения сразу приводят к пониманию неадекватности рассуждения.

Эту реплику поддерживают: Владимир Невейкин, Сергей Мурашов

Дорогая Анна, так уж повелось, что бога на земле почти всегда представляет человек. Через пророков бог дарит свои заветы, а человеку свойственно их искажать.

У православных, условно, бога представляет некий Гундяев. Он может декларировать те же ценности, что и Алексей, но по делам (да и по словам тоже) ему веры нет. Близко к тому обстоят дела и в других религиях и конфессиях.

"По существу - "опорой тоталитаризма" служат те, кто вместо "человека" говорит о "народе" - но можно говорить о народе, как совокупности отдельных людей, уважающих право каждого на индивидуальный выбор, но разделяющих общечеловеческие ценности.

"то в рассуждении о "ценностях" подобные обобщения сразу приводят к пониманию неадекватности рассуждения" - множество  отдельных людей превращается в народ только тогда, когда у них появляются общие ценности. Очень часто эти ценности бывают ложными, временными, но цивилизации (и народы) возникают только тогда, когда люди признают  как общие ценности нравственные принципы.

Дорогой Айрат, бога на земле всегда представляет его учение. Возвещенное через пророков или апостолов, это учение никогда не "присваивается" ими, они не говорят, что "представляют" СВОЕ учение - а говорят, максимум, о своём прочтении, своей трактовке.

Религии и конфессии, к которым мы с Вами не принадлежим, предлагаю не обсуждать. Хотя бы потому, что мы не знаем этого.

"можно говорить о народе, как совокупности отдельных людей, уважающих право каждого на индивидуальный выбор, но разделяющих общечеловеческие ценности."

- пока не предъявлен СПИСОК "общечеловеческих ценностей", которые разделяет КАЖДЫЙ представитель "народа" - говорить о "народе" (в таком определении) невозможно.

" цивилизации (и народы) возникают только тогда, когда люди признают  как общие ценности нравственные принципы" 

- Айрат, сравните это утверждение с цитатой из комментария автора статьи:

"Тоталитарность приходит как принципиально идеологический проект насильственного построения правильного общества правильно смотрящих на мир людей."

- Как Вам кажется: в чём разница между двумя этими утверждениями?

Эту реплику поддерживают: Сергей Мурашов

Дорогая Анна, а Вы сопоставьте вот эти фразы:

"бога на земле всегда представляет его учение"

"пока не предъявлен СПИСОК "общечеловеческих ценностей"

Если, конечно, мы понимаем, что бог один, только пророки разные. Надо знать и обсуждать все религии и конфессии. Необязательно вдаваться в тонкости, но надо понять, что у каждой есть свое подобие "декалога" и во многом они схожи. А критерием оценки ценностей (извините за тавтологию) является золотое правило нравственности.

"разделяет КАЖДЫЙ представитель "народа" - ну Вы же понимаете что это в принципе невозможно - никакой капслок не поможет). Но о большинстве вполне можно говорить.

"Как Вам кажется: в чём разница между двумя этими утверждениями?" - разница очевидна - "признают" и "насильственного"

"мы понимаем, что бог один, только пророки разные"

- боюсь, кроме Вас это мало кто понимает.

"Надо знать и обсуждать все религии и конфессии. Необязательно вдаваться в тонкости, но надо понять, что у каждой есть свое подобие "декалога" и во многом они схожи."

- ну да, у любой религии есть свои обеты и запреты. А ЗАЧЕМ их обсуждать?

"А критерием оценки ценностей (извините за тавтологию) является золотое правило нравственности.

- Айрат, а на каком основании Вы считаете себя вправе оценивать чужие ценности?

" Вы же понимаете что это в принципе невозможно - никакой капслок не поможет). Но о большинстве вполне можно говорить."

- о большинстве НЕЛЬЗЯ говорить. Потому что КАЖДЫЙ человек есть УНИКАЛЬНЫЙ человек, живущий в УНИКАЛЬНОЙ ситуации. Искать "среднюю нравственность народа" так же неверно, как искать "среднюю температуру по больнице".

""Как Вам кажется: в чём разница между двумя этими утверждениями?" - разница очевидна - "признают" и "насильственного""

- а как можно заставить людей "признать" нечто им чуждое, если не насилием?

"боюсь, кроме Вас это мало кто понимает" - по крайней мере для авраамических религий  бог один.

"А ЗАЧЕМ их обсуждать" - что бы искать общее и сближать различия.

"а на каком основании Вы считаете себя вправе оценивать чужие ценности" - я же их для себя выбираю.

"КАЖДЫЙ человек есть УНИКАЛЬНЫЙ" - мы о каких-то разных вещах говорим((

"а как можно заставить людей "признать"" - где Вы у меня нашли "заставить"? неужели нельзя признать добровольно?

На ту же тему давняя публикация в "Знание - сила". Вставляю сюда, т.к. в сети не нашел.

Л. Невлер

Социология мафиозности

(По книге Эла Ньюлера «В сторону мафиозности»)

“Знание – сила”, 1993, № 12

Есть понятия, которые, будучи образованы от терминов четких и узаконенных, означают нечто размытое, но никаким иным образом не определимое. «Шизоидность», например,— это вовсе не то, что болезнь, на которую страшное слово как будто бы намекает. В медицине оно означает лишь, как бы сказать, склонность характера, странности поведения. Врачи еще спорят о шансах шизоида стать шизофреником. Но его реакции не могут быть системно описаны без указания на болезнь как модель для сравнения.

Примерно в такой же ситуации мы находимся сегодня со словом «мафиозность». Судя по контекстам, оно редко употребляется для характеристики самих мафиози, то есть членов преступных групп. Скорее наоборот — «мафиозным» может быть назван писатель, оголтело разоблачающий пороки своих оппонентов, чиновник, политический деятель, директор завода — короче, обычные люди, занимающиеся вполне уважаемым делом, но ставящие какой-то невысказываемый интерес выше законов и принципов.

Ближе всего к слову «мафиозность», конечно же, термин «коррупция», который мог бы быть даже поставлен рядом в синонимическом словаре. Однако он явно уступает в объеме значения: коррумпированными обычно мыслятся верхние, как теперь говорят, эшелоны власти, в то время как мафиозность — черта, характеризующая поведение разных членов исследуемого социологом коллектива, вплоть до уборщицы.

Другим претендентом на тот же смысл следовало бы считать русскую по происхождению «групповщину». Но и она не идет ни в какое сравнение. Ведь групповщина имеет отношение к чему-то явному, видимому, скажем, борьбе одной части театра с другой. Мафиозность же (и это, пожалуй, важнейшее ее качество) предполагает латентность, потаенность принадлежности человека к какому-то клану, о котором ни он сам, ни окружающие могут вообще ничего не знать.

Видно, допустим, что областной прокурор проявляет заботу о каком-то малолетке, сыне той самой уборщицы, обвиняемом в изнасиловании. Но каким путем прошли по цепочке скрытые связи от кого-то к кому-то и вышли на прокурора, не знает ни он сам, ни уборщица, вообще никто. А ведь связи эти, будучи однажды задействованы, уже существуют, возможность дальнейших взаимных незаконных услуг уже предписана.

Можно ли назвать такую цепочку «социальной группой»? В социологическом смысле — да, а на деле... Скрытые связи идут прихотливо, по логике случая, втягивая людей, которые, как говорится, рядом не сядут. Мы могли бы привести и другие почти что синонимы слову «мафиозность», но все они — скажем сразу — не покрывают богатства русской семантики, привившейся к итальянскому корню. Похоже, наш слух пленяется именно метафорической неопределенностью. Услышав, что кто-то ведет себя мафиозно, мы сразу опознаем, о чем идет речь. Но то, о чем речь, дано нам как жизненный опыт, а вовсе не что-то осознанно сформулированное и понятийно усвоенное.

Примерно с таких рассуждений начинается книга американского советолога Эла Ньюлера «В сторону мафиозности»,  выпущенная в 1991 году университетским издательством «О. К. University Press» небольшим тиражом.

Автор ставит перед собой задачу проникнуть в тайну советского общества, объяснить то, чего американцы, сталкиваясь с «русскими», систематически не понимают. Приводя многочисленные интервью о  попытках наладить деловые контакты с «русскими бизнесменами», автор признается, что «...сам встает в тупик перед этим принципиально иным, чем на Западе, способом восприятия партнера как  подельника» (с. 9). «Я не могу,— заключает он,— описать это явление,  которое назвал мафиозностью, набором признаков. Скорее, тут подошло бы другое определение. Это просто то, что распространено в пределах ни много ни мало одной шестой».

Первую часть книги занимает критический анализ советских  публикаций (в основном газетных) о так называемых «мафиях» —  преступных образованиях, включающих в себя не только профессиональных уголовников, но и работников милиции, торговли, госаппарата и так далее— вплоть до самых высших.

Автор замечает, что, несмотря на обилие смачных подробностей, эти публикации лишь затуманивают суть дела, ибо проводят  аналогию между так называемой «организованной преступностью» в СССР и западным гангстеризмом. «Когда изучаешь дела такого типа, кружится голова от невозможности проследить, где кончается уголовник и начинается государственный служащий. В западных демократиях профессиональные гангстеры выделены из нормального общества —  советская мафиозность разлита, не локализована, не привязана к  определенному роду занятий. Гангстерские группы замкнуты — мафиозные образования стремятся заполнить все общество от грузчика до  министра, не оставляя никого, кто был бы вовне» (30).

Невозможность определить границы мафиозных образований  приводит автора к заключению, что надо, так сказать, сменить оптику. Нет никакого смысла заниматься формальным описанием портрета преступника там, где любой чиновник или врач, дожидаясь взятки, отказывает в праве на существование каждому, кто не способен ее дать. «Тут надо зайти с другой стороны. Сегодня много пишут — в том числе и в советской печати,— что старая система регулирования не способна работать. При этом никто не раскрыл нам, как же все-таки она работала в течение пятидесяти лет» (41).

С точки зрения советолога, Сталин создавал не «командную», а  именно «мафиозную» экономику, отстреливая и сажая людей, не  способных к двоемыслию. Будучи профессиональным революционером,  налетчиком, конспиратором, ои перенес все усвоенные в молодости  принципы подпольной организации в политическое и хозяйственное  управление. «В тридцатые годы сверхценным понятием становится  «верность», основанием для расстрела — «измена» или «предательство». Хотя эти и подобные им представления одевались в идеологические стереотипы, мы не можем не поражаться совпадению этой идеологии с типичными кодексами преступных групп» (57).

Пониманию роли диктатора в становлении мафиозной структуры мешает, по мнению автора, то, что сам «вождь народов» жестоко расправлялся с автономной от государства преступностью. «Не только крупная кража, но пара шнурков, вынесенная с обувной фабрики, могла быть вещественным доказательством для расстрела. Однако такая жестокость не должна обманывать нас. Ибо речь идет о начальном этапе, детстве системы, которая еще не обнаружила в тот период, так сказать, вторичных половых признаков» (59).

Процесс возмужания, если следовать этой метафоре, наступает как раз после смерти диктатора, когда структура, им выращенная, распространяет этику скрытого действия и двоемыслия на все общество. Люди поразительно быстро привыкают делать одно, думать другое, участвовать в тотальном воровстве и обмане и в то же время как бы не знать об этом вообще ничего. «Нам трудно представить себе систему, — рассуждает Эл Ньюлер, — когда каждый работник, какое бы положение он ни занимал, не только имеет право, но и обязан нарушить закон, совершить подлог, получить свою часть ворованного, потому что иначе он будет признан в коллективе чужим. Американцу такая постановка дела казалась бы полным абсурдом. Но в советской системе она является одной из основ социальной солидарности. 

Взаимное попустительство в нарушении закона, приобщение к общей тайне или, если хотите, общему преступлению (поскольку все организовано так, что каждого можно привлечь к суду вследствие расхождения закона и практики) — гораздо более крепкая основа социальной  консолидации, чем все, что знают демократические структуры,  рассчитанные исключительно на сытую жизнь» (121).

Первая часть книги заканчивается анализом вертикальных  «цепочек», ведущих от самого низа доверху и обратно (в одном направлении в виде криминальной дележки, в другом — в виде заступничества или, наоборот, наказания за измену). Мы не будем на этом  останавливаться, так как после шумных разоблачений последнего времени  читатель представляет себе, о чем идет речь. Отметим только интересное предсказание (вернее, предположение) автора. Падение социализма, по его мнению, означает не опрокидывание, а укрепление этой системы.

«Прорастание мафиозных структур сквозь всю толщу общества вошло в противоречие с непомерными масштабами тотальной имперской  централизации, — считает социолог. — Мафиозность как структура  скрепляющих связей имеет пределы объемов. Требование территориальных и прочих автономий означает не демократизацию в западном смысле, а совершенно особый способ организации социального целого, остающийся для нас пока непостижимым» (150).

Из-за этой непостижимости, продолжает Э.Ньюлер, мы все время принимаем одно за другое. Например, довольно загадочными остаются так называемые национальные выступления в разных концах страны. «Наружу выходит лишь всем понятная причина — «взрыв  национализма». Но более пристальный анализ методов погашения этих взрывов показывает, что под ними скрываются конфликтующие группировки, которые демонстрируют таким образом претензию на реальную власть. И российские руководители это знают. Военное вмешательство для них — лишь способ заставить конкурирующие силы договориться и поделить сферы влияния» (151).

Не меньшая ошибка, считает ученый, — переносить на бывшее социалистическое общество представление о классах и партиях. «Все это вроде бы есть. Но не они составляют основу структуры... Самое ценное в мафиозности — ее сокрытость от глаз. Она стала в советском обществе как бы его второй природой. Она скрепляет все видимые — формальные и неформальные — структуры, скрепляет общество,  проходит насквозь» (161).

Но самая интересная часть книги Э.Ньюлера — не та, где он прослеживает конфигурации мафиозных цепочек, пронизывавших советское общество снизу доверху.

Ведь если бы дело сводилось к структуре, то перестройка (которую автор описывает как «изменение правил игры между законом и нарушением») дала бы надежду на их исчезновение. На деле они лишь усиливаются. «В течение долгих десятилетий под покровом могучего панциря тотального государственного устройства формировались скрытые связи, гигантский социальный андеграунд. Теперь эта запутанная структура выходит наружу. Но она не теряет своих подпольных навыков и криминальных характеристик» (170).

Чтобы понять, в чем тут дело, говорит социолог, надо выявить «этическую парадигму советского общества». В свое время М.Вебер,  анализируя дух капитализма, нашел его истоки в протестантской этике. Как бы повторяя его исследование, Э.Ньюлер пишет: «Мафиозность сегодня — стиль мышления, а не только способ организации... Мы не должны связывать мафиозность только с какой-то направленной деятельностью по обогащению. Люди, которые практически ни к каким мафиям не принадлежат, демонстрируют в этом обществе клановый стиль интерпретации фактов. Мафиозное самосознание дает им, видимо, необходимое чувство уверенности и найденного смысла, как когда-то давало сословное» (201).

Западное общество боится мафиозности генетически. Там она  воспринимается как угроза идеалу свободной личности. «В  социалистическом — любой борец, даже против мафий, тут же обрастает  собственным кланом. Нет прививки, иммунитета против клановости, какой воспитывается в человеке индивидуалистической культуры. Люди  чувствуют себя уверенно, лишь если они — часть какой-то компашки» (206).

К. Карра. «Скульптура, избиваемая своими моделями».

Подчеркнем еще раз: интересность книги была бы гораздо ниже, если бы автор мерил мафиозность только прагматической  результативностью. «Любой подмастерье, простая посудомойка, находящаяся на нижней ступени социальной лестницы, тут же сообразит, где и как нужно промолчать, как себя повести, и это отнюдь не объясняется  необходимостью двигаться наверх или какой-то вынужденностью. Дело обстоит не так, что если бы «дали волю», люди вели бы себя по-другому, отказались от мафиозности. Нет, это уже просто черты социально ограненной личности» (207).

Такая гипотеза дает автору право применять модель преступной организации для понимания «русского способа делать дела». Опираясь на многочисленные разговоры с российскими эмигрантами, он заключает: «Какой-нибудь рядовой сотрудник министерства культуры может ничего сверх зарплаты не получать, ничего не выгадывать, но анализ его действий и реакций показывает, что ведет он себя по тем же принципам, что член мафии, и разгадать, расшифровать, предсказать его действия можно лишь исходя из этики преступных связей. Только такой подход позволяет понять, почему в этом обществе одни делают карьеру, другие — нет, хотя по способностям, компетентности и так далее все должно было бы быть наоборот» (208).

Что подобный тип личности и вправду поощрялся во все периоды советской истории, достаточно известно. Неожидан вывод, который делает социолог для объяснения этой многолетней социальной эволюции. Анализируя советскую историю, он пишет, что «борьба за нового человека имела квазирелигиозную основу — веру в некое  предназначение, или, точнее, некий завет, который по сумме признаков гораздо больше напоминает сговор с Дьяволом» (213).

Мы не будем здесь пересказывать историософские умозрения американского исследователя; на взгляд нашего читателя, они  довольно наивны. Заслуживает внимания другое — анализ привычной для нас хозяйственной практики, увиденной сторонним глазом.  Материалом опять-таки послужили многочисленные интервью западных бизнесменов и русских эмигрантов. Вот вкратце лишь два наблюдения. «Западный человек верит в рационально составленный договор — русские полагают, что любой контракт, скорее всего, будет нарушен... Как в воровских шайках договор недействителен, если не скреплен подписью кровью, так у российских бизнесменов заключение сделки сопровождается странными ритуалами, напоминающими народные представления о черте, живущем в бане. Вас непременно везут в какие-то законспирированные места — загородные дома, закрытые рестораны, сауны. Гораздо удобнее было бы встречаться в обычном офисе. Но нет, их влечет в охотничий домик. Это какая-то  эстетика, соединяющая кич с чертовщиной» (222).

Другое наблюдение касается неверия «русских» в капиталистический (протестантский) принцип рациональности. Факты, на основании которых делается такое утверждение, нам известны, но посмотрите, какая интерпретация! «Часто оказывается,— замечает исследователь,— что сбывать товар можно было и поближе, хранить более рациональными способами и так далее. Связи строятся, преодолевая пространства и существующую иерархию, по какой-то почти неуловимой заданности, воспроизводящей невидимую структуру, как идеальная спираль наращивает панцирь улитки. Но только такие структуры обладают в этой культуре качеством устойчивости» (219).

Надеемся, читатель домыслит другие наблюдения, позволяющие автору прийти к выводу относительно «российской демонократии». Вот его заключение:

«Когда я веду себя мафиозно, я даю своему собеседнику понять, что то, что мы говорим,— это еще не все; своими экивоками мы обхаживаем некое неназываемое божество, как бы танцуем в его присутствии. Божество не услышит, если мы не будем исполнять этот танец... Мафиозные способы поведения лишь на поверхности кажутся иррациональными. На деле же они продолжают ту духовную традицию, которую советские историки изучали под именем «карнавализации». Слово это не случайно стало особенно популярным в  культурологических исследованиях семидесятых годов» (231).

Примененная автором методика — приведение социального феномена к культурному — позволяет ему утверждать, что склонность к мафиозности «столь же функционально объясняется потребностью в  искажении картины мира, сколь и пошлой прагматикой». Мысль бесспорная. Но интонация ее формулирования показывает нам, что в этом месте автор не свободен от какой-то старой научной полемики.

Объяснять мафиозность только прагматической потребностью действительно нельзя. Но и противопоставлять ее духовные истоки чисто практическим — тоже. Скорее можно сказать, что «клановое  самоощущение» дает человеку все сразу, стягивая в один узел и выгоду, и карьеру, и защищенность, и уверенность, и жест, и интонацию, и стиль мышления, и победное поведение, и смысл жизни — все, что в конечном итоге может быть объяснено как угодно: хотите — кризисом  социальной структуры, хотите — прагматикой, а хотите — в смысложизненных категориях.

Другое дело, что выявление типа духовности, резонирующей с мафиозной этикой, небезразлично. Но для чего? Чтобы предсказать  результат перестройки? Пусть простит нас американский  исследователь, но тогда ему следовало бы отказаться от некоторых  моральных стереотипов.

В основе его книги лежит скрытая предпосылка, что только  протестантская этика ведет к эффективному капитализму. Он, естественно, этого прямо не утверждает: сегодня странно было бы такое писать, имея тихоокеанский опыт. Сложность, однако, в том (сложность, заметим, для американца), что японская корпоративная этика это, как бы  сказать, «что-то хорошее», в то время как мафиозная — нечто плохое, не вяжущееся в его представлении с таким замечательным строем, как современный капитализм.

Одно замечание социолога показывает, однако, что он догадывается об этой слабости своей позиции. Он пишет: «Судя по всему, одна из идей перестройки в Советском Союзе — вызвать у нас комплекс  победителя в третьей (холодной) войне. Но зачем? Зачем? Не напоминает ли эта униженность умную тактику Кутузова, сдавшего Москву  простодушным французам? Современный мир рассчитан на обновление, в нем выигрывает тот, кто был побежден» (297).

К сожалению, эта мысль не получает в книге никакого развития. И видимо, неслучайно. Ведь чтобы продолжить ее, надо расстаться с некоторыми этическими догмами, мешающими человеку  просветительской чеканки провидеть будущее. Духи истории, судя по проявлениям современной культуры, не столь моралистичны.

Книга заканчивается общей теорией латентных социальных связей. «В преступной банде, — пишет Э.Ньюлер, — открытой является сама ее скрытость, что делает ее предметом всеобщего детективного интереса. «Нормальная» же, «обыденная» мафиозность обладает свойством социальной латентности, то есть повальным отсутствием  интереса к ней. Ее не только никто не изучает, о ней как бы все знают, но никто не говорит. Она существует на правах социального  бессознательного» (331).

Именно тут — центр научной концепции социолога. Если бы общество согласилось признать свои мафиозные принципы, узаконив их или  преследуя, они тут же потеряли бы силу, ибо сам источник социальной регуляции социалистического типа связан с их невидимостью и неосознаваемостью. «Вопрос, следовательно, в том, почему общество этого не делает. Но ответ на него будет характеризовать лишь собственную концепцию того, кто возьмется отвечать. Тут мы вступаем в  пространство научной концептуализации, теряя предмет социологического исследования. Мне лично,— заключает автор,— этим заниматься  неинтересно» (340).

Итак, основная идея книги — как бы автор ни отказывался от ее «концептуализации» — в том, что главной социальной скрепой, тем, что превращает людей в связное целое, является в нашем обществе «мафиозность». Прочие не исчезают (хотя, например, недавно распространенное понятие «земляк» сегодня совсем не встречается), но  обнаруживают явную тенденцию к затуханию. Профессиональная или  культурная общность, не говоря уже о классовой (в марксистском понимании), теряет консолидирующую потенцию. Исчезает и мифология индивида, противопоставляющего себя всем и в этом противопоставлении черпающего силу для социально эффективной деятельности. Проблематичными остаются лишь национальная и молодежная  общности, зато явно усиливается мафиозность, которую мы обнаруживаем повсюду «в кланово выгодных смещениях и  переименованиях, формирующих картину мира».

Что ж, это факт. И хотя автор отказывается от «пустопорожней концептуализации» этого факта, сама методика анализа делает это за него: «Сейчас в России демократы-рыночники и коммунисты замкнуты друг на друга, вместо того чтобы бороться с мафиями. Тем самым они создают лучшие условия для укрепления последних».

Если смотреть в социологическом плане, это наблюдение содержит в себе предсказание о будущей идеальной структуре российского общества. Ни тоталитарная диктатура, ни демократические  институты не могут обеспечить его нормального функционирования. «Спор между сторонниками того или иного пути представляет собой лишь выбор оболочки, наиболее удобной для интеграции всех элементов общественного устройства,— от какой-то (возможно, западнической) идеологии снаружи до мафиозной тайной спайки изнутри».

1991 год

От редакции

Когда реферат книги американского советолога был уже подготовлен к печати и редакция приступила к сверке цитат, обнаружилась странная ситуация: ни такой книги, ни каких-либо сведений об авторе мы найти не смогли. Естественно, что редакция потребовала объяснений:

— Вы сделали реферат по несуществующей книге? 

— Скажите точнее: по книге, которую мне бы хотелось прочесть. Это ведь старая наша традиция — в застойные годы, сидя дома, мы придумывали целые библиотеки: из журнальных вырезок и машинописных копии составляли конволюты, сами делали переводы,  рефераты. Я тоже этим много занимался. И теперь, когда многое издается, я не только покупаю книги, но и придумываю те, которых нет, но должны быть.

— А что вам мешало написать ее под своим именем?

— Ну представьте: некий ученый, сидя в сегодняшней Москве, пишет, что, по его наблюдениям, вся надежда России... на мафию. Что демократы и новые предприниматели фактически пробивают дорогу не демократии

западного типа, а мафиозной метаорганизации социума. Что подлинная борьба сейчас идет не между национал-коммунистическим и демократическим проектами, а между диктаторским и мафиозным методами контроля. И наконец, что только мафиозность дает России шанс на победу в ее вечном соревновании с Западом. Как вы себе представляете «авторское» исследование, которое прямо обнажило бы такую позицию? Его не только невозможно осуществить, но даже помыслить.Я, например, никогда не решился бы это написать. А вы — напечатать. А читатель — прочесть без возмущения. Меня, думаю, просто прикончили бы, как автора, разумеется. Причем именно потому, что искали бы, к какой «мафии» я принадлежу.

— Все, что вы говорите, очень странно. Мы привыкли считать, что работа «в стол» — дело прошлого. Сейчас в России всех печатают, цензура отменена...

— Ничего подобного. Отменена цензура государственная, но осталась идеологическая. Мы продолжаем жить в идеологизированном пространстве, а оно никак не способствует мыслительной деятельности. Все, что я говорю о мафии, неново по отдельности, по крохам. Недавно по телевизору редактор журнала «Человек и закон» сказал, что, по его прогнозам, мафия займет на следующих выборах 95 процентов мест в депутатском корпусе. А один из руководителей московской милиции — что с мафией «пора договариваться». Все это вроде бы ведет к одному выводу: в ситуации бессилия власти мафия — единственная сила, способная навести порядок. Но чем отличается мышление по крохам? Оно не требует философской конструкции, ясного видения происходящего как модели, резонирующей с исторической и культурной перспективой. Разумеется, как человек я не могу не осуждать мафию, не желать ей поражения. Но как ученый, пытающийся видеть реальность, вынужден признать, что этот мой американский социолог совершенно прав.

Эту реплику поддерживают: Михаил Эпштейн, Алекс Лосетт

Борис, спасибо за статью. Да, мафиозность прорастала через тоталитарность, она была ее мутацией и главным врагом; она ее и убила. В этом смысле открывается любопытный взгляд на тоталитарность, как нечто сверхприродное, требующее от чловека такой степени рабства, какая и близко не свойственна мафиозным структурам, отражающим старую клановую этику. Мафиозная этика не накладывает никаких ограничений на содержание литературы и искусства, по крайней мере, пока те не посягают на конкретные личности главарей. Мафиозный патриотизм, правда, уже несет в себе цензурные ограничения идеологического порядка. На наших глазах мафиозное государство превращается в мафиозно-патриотическое.

"открывается любопытный взгляд на тоталитарность, как нечто сверхприродное"

Но поскольку человек существо таки сверхприродное, за тоталитаризмом есть некая - пусть искаженная - а все-таки правда. Так что мафиозность ему противостоит как природное начало в человеке - культурному: органически-почвенное - сделанному, искусственному. В этом отношении, все модернисткие проекты (национал-соцалистический тоже) исполнены пафоса культуры: идеального человека можно и нужно СДЕЛАТЬ. Особенность этих проектов, однако, в том, что делание предполагалось исключительно техническое, т.е. на основе КОНЕЧНОГО АЛГОРИТМА. Этим они радикально отличаются от христианской идеи обожения - Христова проповедь не годится в качестве всеобъемлющей инструкции. В связи с этим процитирую опять Шевченко.

В видении «блаженной страны» мы не нуждаемся потому, что пребываем в самом ее пекле. Поэтому утопия Кампанеллы и смотрится нынче как экзотическая. Но именно она – будучи безоглядной и предельной – выдает тайну всякой социальной утопии.

Неважно, из каких глубин к нам протягиваются  приводные ремни: истину какого фундаментального объекта нам возвещают жрецы – числа, космоса или атома. Также неважно, какова материя этих уз – железная цепь вереницы рабов, «режим работы» промышленного и научного предприятия или тонкие нити музыкальных созвучий, связующие мир у какого-нибудь Алана Лилльского. Важна лишь замена: внутреннего усилия - внешним насилием.

Эту реплику поддерживают: Алексей Буров

Тоталитарность приходит как принципиально идеологический проект насильственного построения правильного общества правильно смотрящих на мир людей. По мере его дискредитации несоответствием ожиданий и реальности, идеологическое ослабевает, и старые тоталитарные формы власти все более наполняются мафиозным содержанием, идеология все более откровенно демонстрирует себя как лживая маска реализующих вечные мафиозные цели людей, и наконец она отметается совсем, мафиозность торжествует.

Эту реплику поддерживают: Борис Цейтлин

Правовое общество роднит с тоталитарным то, что оба являются некими проектами, которые могут коррумпироваться мафиозностью, превращаться в видимость, симулякр. Наиболее интересной является обратная возможность— выхода к правовому обществу из мафиозного. Интернет, Голливуд и НТП вообще дают видимую всем витрину правового общества, усиливая мотивацию его построения из мафиозного. Опыт Грузии при Саакашвили вселяет определенные надежды, несмотря на наступившую там мафиозную реакцию. Да, произошел откат назад, но ведь не полный же. Вообще, мне нигде не попадалось обзора тех изменений, что произошли после Саакашвили.   

Но как ученый, пытающийся видеть реальность, вынужден признать, что этот мой американский социолог совершенно прав.

- да, замечательное редакционное дополнение :)

Блистательное описание,  спасибо Невлеру! В свое время он написал прекрасную статью "Культура хамства", а вот теперь нечто похожее - "Законы беззакония" или "Этика преступности".

Я бы сопоставил описанное им явление с делезовской "ризомой", а также, как ни кощунственно это звучит, с хомяковской "соборностью". В соборности ведь тоже правит не порядок, не канон, не Священное Писание, не церковные институты, а некая неуловимая общность, определяемая духом любви, который дышит, где хочет. А в мафиозном обществе правит дух круговой поруки и соучастия в преступлении. Это перевернутая соборность "от Дьявола". Ее по праву можно назвать соВорностью.   

Эту реплику поддерживают: Сергей Кондрашов, Алексей Буров, Борис Цейтлин

В моей свежей публикации "Культура хамства" входит как составная часть "Правила для исключений".

*Это перевернутая соборность "от Дьявола". Ее по праву можно назвать соВорностью*.

Словечко выразительное! Кстати, Невлер в одной из бесед со мной поделился своим видением: то ли во сне, то ли наяву привиделось ему, что Сатана своим подчиненным читает лекцию о том, как Россию прибрать к рукам.   

Эту реплику поддерживают: Михаил Эпштейн

Да ведь это уже давно делается. "Бесконечны, безобразны в мутной месяца игре..."

Одной из характерных черт пост-тоталитарного неоварварства является цинизм и безразличие ко всему тому, что могло бы обличить его зло, ко всему высокому. Высокое оскорбляет неоварвара, и он платит ему встречным унижением: презрительным безразличием и циничной усмешкой. В частности, неоварварскому обществу свойственно фокусировать внимание на пороках и проблемах Запада, а не на его величии и достоинстве, на карикатурах, а не на величественных видах. Да люди везде примерно одинаковые— любит заметить неоварвар, никаких иных людей, кроме себе подобных, толком и не видевший. О Библии, о классических священных и мудрых текстах, им не читаных, неоварвар отзовется как о чем-то безнадежно устаревшем, нелепом и по сути ненужном. Это отношение избавляет его от труда прочтения, сохраняя уверенность в правоте. Ортега писал о "восстании масс", наблюдая Испанию конца 20х годов; те массы, однако, не прошли через каток тоталитаризма, и по сравнению с пост-тоталитарными неоварварами были образцами высокой духовности и культуры.  

Примат универсального права как над клановой солидарностью, так и над культом государства далеко не является сам собой очевидным, он не может быть принят, тем более, на деле принят, без кардинального изменения всего человека, всего его стиля жизни. Как такое возможно? Маленькой Грузии в этой смене ценностей помогает патриотизм, но России патриотизм, в привычно-милитаристском изводе, не только не помогает, но является серьезнейшим препятствием. Как такой фундаментальный переворот ценностей мог бы произойти в России, у меня нет даже и туманного представления. А без него Россия так и останется в мафиозном болоте, хоть десять раз президентов меняй. 

Эту реплику поддерживают: Борис Цейтлин

Продолжая предыдущий пост— возможен ли переход России к правовым ценностям через революцию сверху? Предположим, произошло чудесное событие: к власти пришла группа 10-20ти честнейших и умнейших людей. Что они могли бы сделать? Очень немногое, полагаю. Чтобы сделать хоть что-то стоящее, нужен изрядный корпус хороших чиновников и судей, на всю страну. "Хороших" тут означает— способных утверждать закон и справедливость, несмотря на свирепое давление мафиозных групп. Миллион рыцарей и святых права, готовых погибнуть ради него. Был бы рад ошибиться, но думаю, что нет такого корпуса, и сам собой он не объявится. Ну а коли так, то и никакая революция сверху не сработает. 

Так что, мафиозное болото— это в России надолго, и выход из него может быть лишь в силу медленного религиозно-философского взросления народа. Не утверждаю, что и такой выход возможен. Хочу лишь сказать, что других не просматриваю. 

Эту реплику поддерживают: Alexei Tsvelik

Правовое общество возникло там, где были сильны библейские ценности. Монтескье писал о Великобритании как о стране, первенствующей в религии, свободе и торговле. Декларация Независимости США опирается на самоочевидность великой истины: 

"Мы исходим из той самоочевидной истины, что все люди созданы равными и наделены их Творцом определенными неотчуждаемыми правами, к числу которых относятся жизнь, свобода и стремление к счастью. "

В тех странах, где религиозное миропонимание приходило в особенный упадок, как в предреволюционной России и преднацистской Германии, вскоре терялось и право. Стало быть, и выход к правовому обществу из мафиозного невозможен без библейской веры, которую не следует путать с магическим идолопоклонством, пусть и разукрашенном христианской символикой. 

Эту реплику поддерживают: Alexei Tsvelik

Джонатан Сакс, "Великое содружество: Наука, религия и поиск смысла":

"У Ницше было предчувствие великой трагедии, которая разыграется в Германии как только все следствия смерти христианства будут реализованы. Он писал: «Когда-нибудь с моим именем будет связываться воспоминание о чём-то чудовищном – о кризисе, какого никогда не было на земле, о самой глубокой коллизии совести, о решении, предпринятом против всего, во что до сих пор верили, чего требовали, что считали священным. Я не человек, я динамит».[8]

 Если такое видение будущего было бы  только у него, можно было бы сказать, что оно было продуктом безумия, несмотря на то, что оно действительно свершилось. Однако самые «сумасшедшие»  места в трудах Ницше оказались самыми пророческими. Но другой гений, поэт Генрих Гейне, предвидел то же самое еще в 1843 году, за сорок пять лет до Ницше. В одном из самых пророческих произведений когда-либо написанных предсказывалось: христианство «несколько ослабило... грубую германскую воинственность, но искоренить ее не смогло, и если когда-либо сломится обуздывающий талисман, крест, то вновь вырвется наружу  дикость древних бойцов, бессмысленное берсеркерское неистовство, о котором  так много поют и рассказывают северогерманские певцы... Тогда из забытого мусора восстанут старые каменные боги, протрут глаза, засыпанные тысячевековой пылью, и, наконец, поднимется на ноги Тор со своим исполинским молотом и разгромит готические соборы... Немецкий гром... не особенно подвижен и приближается с некоторой медлительностью; но он грянет, и тогда, услышав грохот, какой никогда еще не гремел во всемирной истории, знайте:  немецкий гром попал, наконец, в цель... В Германии будет разыграна пьеса, в сравнении с которой французская революция покажется лишь безобидной идиллией». [9] 

 Хотя во взглядах Гейне и Ницше не было ничего общего, здесь они  совпали:  когда христианская этика теряет свою силу, люди перестают слышать божественное: «Ты не должен». "

Джонатан Генри Сакс, барон Сакс (англ. Jonathan Henry Sacks, Baron Sacks, род. 8 марта 1948, Лондон) — британский раввин и философ, политик, член Палаты лордов.

"...Любить Другого так, как ты любишь себя, — первородный грех, непростительное преступление в обществе, в котором преобладает родоплеменная этика. Вы можете любить только группу, всеобъемлющий коллектив. Оруэлл ужасающе ясно дает это понять в предпоследней главе своего романа: «Он [Смит] остановил взгляд на громадном лице. Сорок лет ушло у него, чтобы понять, какая улыбка прячется в черных усах. О, жестокая, ненужная размолвка! <...> Но все хорошо, теперь все хорошо, борьба закончилась. Он одержал над собой победу. Он любил Старшего Брата»[ ].

Склонность (может быть, ее следовало бы назвать «рефлексом») приносить в жертву козла отпущения, для того чтобы спасти группу от распада, а себя — от гибели очевидно, составляет основу социальной природы человека. Это означает, что отказ человека приносить в жертву козлов отпущения и его желание распознать и принять собственное положение и положение своей группы, а также свою ответственность и ответственность своей группы перед всем миром стали бы важным шагом на пути к нравственному совершенству, сопоставимым, пожалуй, только с отказом от каннибализма. Я даже полагаю, что в отказе от принципа козла отпущения заключается величайший нравственный вызов, брошенный современному человеку. От его разрешения может зависеть судьба нашего вида. (Томас Сас, "Фабрика безумия")

Желание выместить на ком-то неудачи находило свое религиозное выражение там, где религиозное деградировало до магического. При тоталитарных атеистических режимах это желание использовалось и работало на полную катушку. С этой точки зрения, установившийся для такого каналирования термин "козел отпущения" неудачен, он есть ложная параллель. Козел отпущения в своем изначальном смысле есть искупительная жертва Богу; принесение его в жертву не имело ничего общего с мстительными чувствами; напротив, оно совершалось с чувством раскаяния и благодарности Всевышнему. 

Мне тут спорить не с чем. Козел отпущения у древних евреев был настоящим, с бородой, рогами и копытами. Это было животное, так как человеческие жертвоприношения еврейский бог запретил еще Аврааму.  На козла отпущения возлагали грехи горожан и выгоняли в пустыню. А вот у их современников-соседей эту ритуальную роль выполняли специальные люди. Их не всегда убивали, иногда тоже изгоняли ихз города, что в общем тоже означало смерть. И в современной культуре козел отпущения - это метафора, которая всегда означает какого-нибудь человека. 

Есть укоренившиеся дурные метафоры. "Козел отпущения", как я попытался пояснить,— одна из них. 

Новости наших партнеров