Все записи
06:22  /  1.06.18

988просмотров

Об отце

+T -
Поделиться:

Сегодня ему исполнилось бы 111 лет (а дожил он до 62).

Наум Моисеевич Эпштейн (31.5.1907 — 26.10.1969).

111 — дата не круглая, а ровная, как частокол. Вот и жизнь его была окружена частоколом. Он никогда не был за границей. У него никогда не было своей комнаты. На Дубровке в коммунальной квартире наша семья размещалась в одной комнате: бабушка, папа, мама, няня и я. Потом в Измайлове все жили в одной комнате деревянного дома: бабушка (другая), дедушка, папа, мама и я (кто-то спал на кухне). Только за пять лет до его смерти мы переехали в отдельную квартиру: 23 м на троих, и это был предел роскоши и комфорта в его жизни. Главные слова моего детства: Райтехснаб, где папа работал бухгалтером, и Трансжелдориздат, где мама работала плановиком.

Папа остается для меня загадкой. Он умер, когда мне было 19 лет, и я так и не понял вполне, что было центром и нервом его существования. Может быть, это был я. Может быть, работа, которой он отдавался с преданностью "маленьких людей" Гоголя и Достоевского. Ничего милее бумаг и счётов для него не было. Он работал по 12-14 часов в день, а уже в возрасте около 60 лет, незадолго до смерти, закончил курсы повышения квалификации — не для повышения зарплаты, которая оставалась мизерной (800 старыми, 80 новыми после 1961 г.), а ради жгучего интереса к делу. Он засиживался на работе допоздна, а на выходные брал ее на дом. Был застенчив и терпеть не мог хлопотать у начальства по личным вопросам, даже таким кровно важным, как получение квартиры от райисполкома (после сорока лет беспорочной службы, включая службу в армии с 1941 по 1948 гг.). Внук раввина, он в отрочестве испытывал большой интерес к религии и собирался поступить в ешиву, но в том возрасте, когда я его узнал, от этих устремлений уже ничего не осталось, и все мои попытки разговорить его на какие-либо религиозные или вообще высокие, умные темы заканчивались ничем.

Ток времени медленно нес его через годы, и он не пытался бороться с ним, остановить его. Он прислушивался к ровному струению этих вод и не повышал голоса, чтобы прорваться сквозь их усыпляющий рокот. Для кого и зачем? Мой отец был слух и согласие — не слишком даже внимательное и настойчивое, но приемлющее все тихим кивком, как бы плавным очертанием очередной волны. Он понимал, не усиливаясь, и не огорчался, не понимая. Я иногда сердился на него за это безмолствование, удержание себя в потоке, — теперь же все больше люблю именно это непорывание, невыступление.

В детстве папа водил меня гулять по Дубровке, на Крестьянскую заставу, где по праздничным дням раскидывались ярмарки и торговали яркими игрушками; рассказывал о своих командировках в Сибирь, где видел бурундуков, и привозил мне в подарок кедровые шишки. Он почти никогда не болел и за всю жизнь не взял ни одного бюллетеня, но непрерывно курил, и в августе 1969 г. почувствовал вдруг впервые в жизни усталость, поехал в дом отдыха, но вернулся еще более усталым и в октябре умер от рака легких. Перед смертью он бредил своими профессиональными делами, кому-то что-то поручал, о чем-то просил. «Пойдем на работу! Когда же мы пойдем туда? Покажите мне дорогу!» — такими мне запомнились его последние фразы, уже в бреду.

Мне казалось, что он не слишком хорошо знал, что делать с собой в этом мире, — и только когда садился за работу, успокаивался, и жизнь приобретала ясный смысл. Кроме того, он много ездил по магазинам, стоял в очередях, был, что называется, прекрасный семьянин, преданный отец, муж, брат, дядя, старался быть всегда и во всем нужным. Но в этом была чуточка рассеянности, а полную сосредоточенность он находил в работе. Он не любил ходить в гости. Когда у него возникало несколько свободных часов, он шел к себе на службу или раскладывал счёты и бумаги на кухонном столе.

Мне, единственному сыну немолодого отца, он был особенно дорог тем, что никогда ничего не навязывал, не подталкивал, не учил жить, не выстраивал для меня правильную линию поведения. Из деликатности не вторгался в мои помыслы и намерения. Незадолго до смерти он подарил мне, начинающему филологу, пишущую машинку "Эрика", которая верно служила мне двадцать лет. Заботясь и поддерживая во всем, он оставался слегка в стороне, как будто предоставляя мне пространство для свободного маневра. Он выполнял свой отцовский долг и не предъявлял никаких отцовских прав. Надеюсь, что хотя бы это я бессознательно усвоил от него: не заслонять собой просвета.

 

Фото военных лет. Папа служил с 1941 по 1948 гг., но не любил об этом вспоминать, и единственный урок того времени, который он мне преподал, — что на одевание сапог и портянок отводилось 7 секунд, а я копаюсь со своими носками-ботинками гораздо дольше.

Дом отдыха в Кисловодске, 1948 г. Почти все военные. Папа справа, в середине среднего ряда.

Папа со мной. Дворик на Дубровке, 1953.

 

Единственная папина сестра, тетя Соня, с сыном Эдиком (Эдуард Глазман, 1936 — 1970). Я его любил, он был веселый и по-хорошему легкомысленный, на 14 лет старше меня. Умер скоропостижно в 34 года от аневризмы. А тетя Соня дожила до 92 лет (1912-2004). Смотрела по телевизору события в Беслане, убийство детей. Сердечный приступ, отвезли в больницу, через неделю скончалась. Еще одна, неучтенная жертва Беслана.

Папа, мама — Мария Самуиловна Лифшиц (1914 — 1987) — и я. Мне 13 лет.

 

 

 

Комментировать Всего 2 комментария

Миша, спасибо, очень душевно ты написал о своем добром отце. Мне кажется, что он молчал обо всем, боясь за семью вообще и за тебя в особенности. Любое слово могло всколыхнуть в тебе, ребенке, пламя протеста, со всеми советскими следствиями. Надо было молчать. Но он дал-таки тебе знак: подарил печатную машинку.  

Эту реплику поддерживают: Михаил Эпштейн

Алеша, я предполагаю, что именно так, тем более, что классный руководитель еще в 8ом классе  вызвал родителей, чтобы предупредить о моих опасных идейных блужданиях. Наум Захарович Цлаф вел у нас химию. Что-то он внушал нам об освоении космоса, об успехах науки и о том, что религиозные пережитки окончательно разоблачены, поскольку космонавты побывали на небе, а Бога не обнаружили. Меня эта глупость вывела из себя, и я ему на весь класс стал возражать: Бог вовсе не одно из космических тел, у него духовная природа, а поэтому полет космонавтов не может иметь решающего значения для победы атеизма.

Когда мне вожжа попадала под хвост, я делался упрямыми и с трудом управлял собой. Наум Захарович сильно со мной спорить и раздувать вопроса не стал. Он был человек суховатый, химический, но далеко не бездушный и понимал, что дело не в нем, а во мне. И потом мама, по его просьбе, поговорила со мной о том, что одно дело — иметь свои взгляды и другое — высказывать их там, где они неинтересны, никому не нужны и попросту опасны. И призвала меня быть умнее. Чему я вроде бы внял. Вот и папа, вероятно, боялся расшевеливать во мне диссидента.

Эту реплику поддерживают: Алексей Буров