В собраниях сочинений А. Пушкина последним печатается стихотворение 1836 г.:

От меня вечор Леила

Равнодушно уходила.

Я сказал: „Постой, куда?”

А она мне возразила:

„Голова твоя седа”.

Я насмешнице нескромной

Отвечал: „Всему пора!

То, что было мускус темный,

Стало нынче камфора”.

Но Леила неудачным

Посмеялася речам

И сказала: „Знаешь сам:

Сладок мускус новобрачным,

Камфора годна гробам”.

Это стихотворение не пользуется особым вниманием и известностью. Помещайся оно в середине тома, можно было бы и не заметить: мало ли у Пушкина всяких мелочей, набросков, переложений, антологических подражаний. Но тут пройти мимо нельзя, потому что дальше идти некуда: обрыв, белая страница, конец. И даже если это безделица, то на границе книги, на границе жизни она вырастает в значении, как своего рода последняя воля Пушкина. Или даже предзнаменование его скорой гибели.

Стихотворение было написано Пушкиным в подражание некой арабской песне, найденной им в прозаическом французском переводе Ж. Агуба, ученого-ориенталиста. Араб по происхождению, Агуб частью сочинил эти песни сам, частью заимствовал из арабского фольклора. Вот через сколько промежуточных инстанций пришлось пройти вдохновению поэта, дабы достичь своей цели! Но если Пушкин извлёк тему стихотворения из столь инородных культурных пластов, значит, очень насущна она была для него. Какая нужна жажда, чтобы потянуться к столь дальнему источнику! То, что Пушкин вдохновился арабской песней во французском переложении, не снижает, а увеличивает для нас значимость такого целенаправленного выбора.

Если с этой точки зрения взглянуть на «Леилу», то в ней мы найдём весь скорбный итог пушкинской жизни, формулу его трагедии. Писал бы Пушкин прямо о себе, о Гончаровой, о Дантесе, общий смысл трагедии мог бы затемниться обилием житейских мелочей, личных переживаний; а тут, через обращение к арабской песне, смысл очищается и обретает всечеловечную остроту. Сама отвлечённость этого стихотворения, столь напоминающая легкомысленную лицейскую лирику («Леила» — столь же условное имя, как юношеские "Хлоя", "Лаиса", "Лила", "Лилета" и пр.), на сей раз обусловлена не отсутствием личного переживания, но такой его остротой и ранимостью, которая требует остранения и обобщёния. Речь идёт о самом главном и больном для Пушкина в этот период: о любви и старости. Леила уходит «равнодушной» от своего возлюбленного, потому что «голова его седа». Он пытается удержать её, ссылаясь на вечные законы жизни, — но именно по этому-то закону превращения мускуса в камфору она и не хочет больше ему принадлежать.

Тут сталкиваются два момента в воззрениях Пушкина. Первый: ход жизни необратим и благословен, и следует примиряться с неизбежностью старения и гибели всего живого. В стихотворении «Брожу ли я вдоль улиц шумных» Пушкин смиренно принимает круговорот времён («Мне время тлеть, тебе цвести»), как и в написанном незадолго до гибели «Вновь я возвратился...». «Здравствуй племя, младое, незнакомое, не я... » Таково отношение Пушкина к смерти: непротивление, приятие молодого, идущего на смену старому.

Но силы юности, не остывшие в нём, бунтовали против этого кроткого воззрения на всепримиряющий ход жизни. Как поэт классического миросозерцания, Пушкин смиряется с неизбежностью смерти, но как романтик восстает против замкнутого, цикличного движения времени в надежде на вечную молодость. Этот разрыв предчувствуется еще в "Евгении Онегине": "Любви все возрасты покорны.... Но в возраст поздний и бесплодный, На повороте наших лет, Печален страсти мёртвый след... (Глава VIII, Строфа XXIX, 1829-1830).

Вот это сочетание классического всеприятия и романтического бунта и выразилось в «Леиле». Влюблённый говорит в своё оправдание: «Всему пора! То, что было мускус тёмный, стало нынче камфора». Но эта всевозрастная мудрость выглядит нелепостью в глазах молодой и вечно наступающей жизни. Ведь если мускус превращается в камфору, то, значит, нужно и держать себя с достоинством возраста и готовиться к смерти. «Камфора годна гробам». Философски принимая неизбежность увядания, Пушкин не может отказываться и от любовной горячки; он хотел бы совместить добродетель умудрённой старости и прелесть влюбчивой юности, но этого никому не дано. Отсюда разрыв между классически ясным и светло-мудрым миропониманием Пушкина — и болью отдельной личности, всегда и оправданной, и обреченной в своей защите "вечной весны".

И.Л. Линев. Портрет А. С. Пушкина, 1836—1837 гг.