Все записи
18:44  /  17.02.14

8631просмотр

Маниакальная витальность. По поводу фильма Ларса фон Триера "Нимфоманка"

+T -
Поделиться:

Про Достоевского в его время писали: "жестокий талант". Про Ларса фон Триера можно сказать: "злой гений". Совершенно беспощадный к своим героям и готовый разверзать адовы бездны внутри них. Человек не просто уступает давлению зла, он им одержим, он реализует себя во зле и разрушении.

И в то же время фильмы фон Триера странно созвучны с "благой вестью" христианства, вызывают своего рода апокалиптический катарсис. Бог – не добрый человек. Бог есть Любовь, но он Живой, а не добрый. Триер настолько радикален в изображении зла и ужаса, что оставляет место только одному исходу: иррациональной любви. Ничто не спасет нас от нас самих, жестоких и сладострастных. Убийц и растлителей. На нас нет управы. Здравый смысл бессилен. Мораль бессильна. Церковь бессильна или своекорыстна. Ад – это не только другие: каждый человек – сам для себя ад. Он маньяк, ищущий власти и наслаждений, которые превращают его в страдальца, в жертву своего порока. Нет никого несчастнее человека, одержимого похотью, или злобой, или страхом. Он захлебывается в истерике. Его трясет от отвращения к себе, которое он вымещает на других. Остается только уничтожить этот проклятый мир, где люди не умеют жить, не причиняя адской боли себе и другим.

Но когда мир полностью изойдет во зле, опустошится – тогда и начинает звучать у Триера эта хрустальная нота: мир должен начаться с начала, и началом этим может стать только любовь. Все остальное обречено. Все остальное слишком рационально. Человек – иррациональное существо, подпольная крыса, перегрызающая горло себе подобным. Ничто рациональное его не спасет, напротив, только усугубит его мучения, поскольку послужит орудием иррациональному злу. Единственное, что может спасти от иррационального зла – хотя шанс на это ничтожно мал – это иррациональность любви. Безотчетной, беспричинной. Все остальное – ложь и лицемерие.

Триер позволяет нам осознать, до какой степени лицемерны и беспомощны именно мы, добрые люди, к которым почти каждый склонен – и не без основания - себя причислять. Мы просто не смеем достаточно глубоко заглянуть в себя, чтобы увидеть там ад. В фильме "Нимфоманка" отец героини, врач и биолог, открывает ей мудрость и таинственность деревьев. Уже в больнице, на смертном ложе, он убеждает ее, что не стоит бояться смерти, вспоминая мудрость Эпикура: когда есть мы, нет смерти; когда есть смерть, уже нет нас. Значит, со смертью мы так или иначе всегда разминемся.

Но вскоре нимфоманка Джо слышит страшный, нечеловеческий крик отца. Это припадок страха перед смертью. Он впадает в истерику, он бьется в конвульсиях, пытаясь вырваться из силков смерти. И таким, бесконечно жалким, измазанным в собственном дерьме, он и умирает, мудрый и добрый врач, отец, ученый. А его дочь, выслушав наставления умирающего отца и глубоко сострадая ему, хватает первого попавшегося санитара, чтобы немедленно предаться судорогам наслаждения в той же больнице, где корчится от судорог страха отец.

Персонажи Триера как будто выворачиваются наружу, чтобы испытать бытие во всей полноте. Им хронически недостает сильных ощущений: предельной боли, предельного наслаждения, предельного стыда и бесстыдства. В сравнении с обычными людьми, они сенсоманы. Они могли бы воспринимать полноту бытия изнутри, как веру или радость, но они глубинно-поверхностные люди, им нужно ощущать глубину своей кожей. Это странная духовная анемия в сочетании с маниакальной потребностью самых острых ощущений. Им остается сдирать кожу с себя и с других, чтобы прильнуть к источнику боли или наслаждения - и захлебнуться. По сути, каждое их взаимодействие с миром есть причинение раны себе и другому, их плоть – обоюдоострая бритва. Можно сказать, что они святые какой-то еще неведомой религии, в которой обожествляется предельная ощутимость: не просто жить, а жить вдвойне.

К этому обычно стремятся художники, писатели - отказаться от автоматизма в восприятии мира, не узнавать во всем уже привычное, а видеть вещи как будто впервые и передавать это видение своим зрителям и читателям. Но герои Триера – это не литераторы и живописцы, остраняющие мир по В. Шкловскому. Это художники своей собственной жизни, и прежде всего – плотской. Они не создают произведений искусства, они только хотят впиваться в жизнь, как в стихотворении Мандельштама осы, сосущие земную ось. "И не рисую я, и не пою, и не вожу смычком черноголосым, я только в жизнь впиваюсь и люблю завидовать могучим, хитрым осам". Нимфомания – лишь одно из названий этой маниакальной витальности, страстной одержимости жизнью. Острота ощущений становится их наркотиком, и чтобы действие его не слабело, они все время повышают дозу.

Но когда пароксизм ощутимости достигает предела, триеровских героев постигает полная бесчувственность, как под анестезией. "Я ничего не чувствую" - вдруг прорывается у Джо в момент яростного соития с мужчиной, единственным, кого она по-настоящему любит. Триеровские виталоманы как бы сжигают свою плоть в огне жесточайших страстей – и становятся странно бестелесными, подобно святым. Глядя на них, начинаешь понимать, почему Мария Магдалина и Мария Египетская достигли высот святости: они прошли через такой блуд, который не меньше, чем аскетизм, иссушает плоть. Воздержание может вести к обострению чувственности (искушения св. Антония), а разврат – к ее притуплению, но только в случае необыкновенной, фанатической дерзости, эксцесса в самом разврате. (Свидригайлов и Ставрогин у Достоевского могут служить примером такого самоиспепеления на огне плотских страстей).

Эти сенсоманы - мученики какой-то лишь им понятной веры, столь же чуждые обывателю, как и настоящие святые. И, подобно святым, они готовы идти до конца в своей вере. У них нет страха за свою жизнь, потому что жизнь, лишенная остроты ее проживания, ничего не стоит, равнозначна смерти.

В конце концов, есть у них и внутреннее оправдание: ведь человек явился в этот мир во плоти, он поселен не среди ангелов, а среди земных существ, и жить для него – значит осязать, вкушать, плодить себе подобных. Первый завет, данный Богом человеку еще до его грехопадения: "плодитесь и размножайтесь, и наполняйте землю". Здесь ничего не говорится о воздержании, о посте и молитве, о духовном возрастании. Все эти "запретительные" заповеди: "не убей", "не кради", "не прелюбодействуй" - будут даны человеку после грехопадения. Триеровские герои как будто еще не поняли, что они уже не в раю, и действуют так, словно только что созданы Творцом, чтобы "плодиться и размножаться". Они читают этот завет на "скрижалях" своих генов, они герои жестокой витальности, у которой есть свое религиозное измерение, свое неистовство, верность и жертвенность.

Рядом с ними большинство людей чувствуют себя полуживыми, ни холодными, ни горячими, оправдывая свою вялость и апатию соображениями морали, которая, дескать, запрещает им жить на пределе дарованных человеку сил. Почти все мы лицемеры, вроде друзей Иова, выпрямляющих неведомые им пути Бога, который на самом деле ничего не знает о морали, навязанной ему человеческой трусостью. Фильмы Триера – это вопль Иова, раздирающего на себе одежду, чтобы показать Господу свои язвы: где твое милосердие? где твоя справедливость? Но Триер идет дальше: его герои – не экзистенциальные праведники, а маньяки, онтологические злодеи, пожиратели чужих тел и душ и истребители своей собственной души.

Когда фильм заканчивается, в наступившей тишине начинает неслышно звучать музыка какой-то иррациональной любви, объемлющей все человечество и в первую очередь самых падших, самых отъявленных разрушителей. После того, как дьявол сделал все, что смог, что остается делать Богу – на адском дне созданного им мира? Любить самого дьявола. Спасать гибнущих и несущих гибель другим. На самом дне мира, в адской воронке, куда проваливаются трупы злодеев и их жертв, в его бытийном основании, не остается ничего, кроме любви. Щемящей, растоптанной и поруганной… Любовь, изгаженная в разврате, растлении, насильничестве и мазохизме, - только она все-таки несет в себе субстрат бытия, живую реальность, все остальное – либо маниакальное изуверство, либо лицемерное прекраснодушие, трусливая доброта, которая торопится себя обелить и взыскать незаслуженной награды. Таков мир по Триеру. И если после всех побед небытия остается хоть один атом бытия, то это любовь, с которой может начаться новое сотворение мира, новая воля к жизни - как после потопа, очистившего землю от греха.

Комментировать Всего 7 комментариев

"они глубинно-поверхностные люди"

Вот эта, усмотренная тобой, Миша, одержимость поверхностью, завороженность ею, есть, думается, один из точных диагнозов духа времени, духа английского эмпиризма, сенсоманов Достоевского и Триера. Чувственно воспринимаемая поверхность бытия иллюзорно предстает как все бытие, и человек бросается служить ему, в ужасе небытия стремясь стать предельным сверх-бытием - но ловит лишь обманчивую поверхность, в себе самой не имеющую никакого смысла. 

Эту реплику поддерживают: alla fleming

Да, Алеша, именно так.  Хотя я, наверно, не связывал бы это с английским эмпиризмом. Человек вообще "насекомое сладострастное", как говорит Дмитрий Карамазов.

Культ поверхности, на мой взгляд, довольно универсален по своим выражениям. В философии ему адекватен материализм - нет ничего, кроме чувственно воспринимаемой материи. В теории познания ему соответствует эмпиризм - надо сосредоточиться на чувственно воспринимаемом, в котором и есть вся правда. Френсис Бэкон на таком основании отрицал гелиоцентризм как очевидную чушь. Примерно так же и Чернышевский отнесся к геометрии своего казанского земляка Лобачевского. С тех пор эмпиризм поумнел, конечно. Перестал быть таким наивным, как у Бэкона и Чернышевского. Но не те же ли черты проступают в более изощренных представлениях аналитической философии и культа разума? Если логика, как ткань мысли, рассматривается первичной по отношению к содержанию мысли - не видим ли мы здесь тот же материализм, вознесенный на уровень выше?

Эмпиризм отличается от материализма тем, что утверждает верховенство опыта, но не утверждает, что  этому опыту предшествует некий материальный субстрат, который якобы является первичным и из которого рождается не только сам опыт, но и все его обобщения, идеи, сознание и т.д. Выдающийся физик Эрнст Мах был философом-эмпиристом и эмпириомонистом - и эта позиция, "разоблаченная" Лениным с позиций материализма, достойна всяческого внимания и уважения.

Миша, Мах, без сомнения, был выдающимся физиком. И столь же несомненно, что его главный эмпирический принцип

"Physics should be based entirely on directly observable phenomena"

убил бы физику, если бы она ему последовала. Мах утверждал, что мир есть «комплекс ощущений», соответственно задача науки — лишь описывать эти «ощущения». Слава Богу, и этот убийственный для науки взгляд был в целом ею отвергнут. Мах отказывался признать атомы по сути дела на том же основании, на каком Ф. Бэкон отказывался признать гелиоцентризм. 

Ну а Ленин... А кто это? Не было такого философа, Миша.

Алеша, как ни удивительно, но на Западе с философскими взглядами Ленина считаются, цитируют, помещают в антологии, причем вне связи с его полит. деятельностью. Если признать материализм философией, то он в ней занял свое место, хочется или нет нам с этим считаться.

Думаю, что все-таки в связи это происходит, Миша - в связи с его исторической ролью. Ну и воинственным атеистам Запада он тоже близок, как не поместить в анналы. Ленин был политиком до мозга костей, и книжка его про эмпириокритицизм - сплошной поток партийной брани, нацеленной на политику же. Мах посягнул на идеологическую святыню марксизма, материю, и сто лет бы не знал об этом тов. Ленин, но Маха с Авенариусом услышали отдельные интеллектуалы среди большевиков, тов. Богданов и кто там еще, и в партии началось шатание по высокоидейному вопросу. За что всем и влетело от держиморды Ленина. Неисчерпаемым электроном и нас потом всех долбали - ровно по той же причине, что и тов. Богданова.