МОЙ ВЫБОР 15:49  /  4.09.18

Мой первый и последний урок в советской школе

В связи с делом «Нового величия», всеми этими хитросплетениями молодости, смелости, страха, доносительства, мне вспомнилась…

В связи с делом "Нового величия", всеми этими хитросплетениями молодости, смелости, страха, доносительства, мне вспомнилась одна история советских времен. Это, пожалуй, самая травматическая история моей юности (21 год), когда надо мной нависла угроза исключения из университета по политической статье — антисоветская пропаганда в школе.    

Ноябрь 1971-го года. Мы, старшекурсники филфака МГУ, проходим педагогическую практику в московской школе 16 с литературным уклоном (около Ленинского проспекта). Мне поручено вести классы под наблюдением М., учителя литературы. Он незаурядный учитель, лет 30-35, яркой гусарской наружности, любимец класса. Как порой бывает с учителями словесности, подавившими или не развившими в себе какой-то литературный или филологический талант, он тяготился своим положением учителя и компенсировал это запоями, к которым его ученики относились с пониманием и состраданием и старались помочь. М. был настроен резко антисоветски и не скрывал этого от воспитанников — некоторые его выпускники и сами потом пошли в диссиденты. На уроках он был бесстрашно откровенен. Мы успели с ним пообщаться до занятий — и признали друг в друге «своих», не диссидентов, конечно, но нормально инакомыслящих интеллигентов.

И вот в этом элитарном литературном классе, избалованном рафинированным учителем и повидавшем всяких именитых гостей, поэтов, писателей, филологов, я вел занятия по творчеству А. Блока. Горел, парил, взмывал, особенно с учетом того, что меня с живейшим интересом слушала одна ученица, вдруг ставшая мне небезразличной. И вот — поэма «12». Я описываю демоническое вдохновение, охватившее Блока, разоблачаю иллюзию, что красные, стреляющие в Христа, сами его бессознательно исповедуют, говорю о варварстве уличных орд («запирайте етажи») — и, в историческом контексте 1918 г., употребляю выражение «советский режим». Это выражение, что сейчас трудно понять, воспринималось как резко антисоветское, видимо, потому, что «режим» — нечто временное. Но логически, конечно, трудно объяснить, почему «советская власть» — это хорошо, «ура!», а «советский режим» — это плохо, «долой!» Такая была устойчивая коннотация, которую я, конечно, осознавал, но в пылу лекции не придал значения — ну, переступил на вершок, так мы же здесь свои люди, мы все понимаем, М. и не такое вам говорил.

Что делает М.? Он сидит на задней парте, слушает практиканта. Что-то  в моей речи его уже, видимо, настораживает, а когда я дохожу до «советского режима», он поднимается и взмахом руки обрывает меня: «Я прекращаю урок. Так говорить недопустимо!» И идет к директору школы докладывать об антисоветской пропаганде в классе. Уж не помню, повел ли он меня к директору или она сама пришла и вывела меня из класса, но от преподавания меня отстранили по идеологическим причинам. «Мы сообщим в университет, и там решат, что с вами делать дальше. У нас вы больше не будете вести практику». А это был последний, выпускной год, уже просматривался диплом с отличием. Да какой там красный диплом, мне бы теперь волчий билет не получить, т.е. вообще не вылететь из университета с недопущением во все другие, — за антисоветскую пропаганду! Что делалось с мамой, у которой я — единственная надежда (папа в 1969 г. умер).

Руководителем нашей педпрактики был некто Василий Журавлев. Каким-то невероятным образом ему удалось замять скандал по поводу моей антисоветчины. Не знаю, что он для этого сделал. Может быть, наоборот, НЕ сделал: кому-то не позвонил, не донес, не передал, не возбудил дела. Поступил не по правде, но и не по лжи, а в ту эпоху это было самое драгоценное. И вообще как-то вдруг он исчез с моего горизонта. Большое ему человеческое спасибо! В школу я больше не приходил. Но и в университете обо мне молчали. Так это само собой и рассеялось.

А М. я с тех пор не видел. Мой друг Е. который тогда учился в этом классе и сидел на моем уроке, объяснял мне потом со слов М., что тот решил, будто я нарочно устраиваю провокацию. Подставляю его как учителя. И тогда он решил меня опередить. «Но как же, — удивляюсь я, — ведь он сам был такой антисоветчик!» — «Именно поэтому, — объясняет Е. — За ним водились грехи, и тут он решил сразу себя обелить, выставить стражем порядка». Была и другая, не политическая, а психологическая версия, у той девочки: М. возревновал ко мне свой класс, который его боготворил, — и, добавляла она, после этого скандала от него некоторые отвернулись. Я же не понимал, почему, если он был встревожен, то по-дружески не подошел ко мне, не отозвал в коридор, не попросил быть осторожнее, — почему так торжественно взмахнул рукой, открывая путь моему изгнанию из университета (он не мог себе этого не представлять)?

А теперь, рассказав всю эту историю со своей точки зрения, я хочу представить иную, более умудренную. Как если бы мне об этом рассказала умная, расположенная ко мне, но открытыми глазами на меня глядящая женщина. Например, та  самая, уже умершая девочка, если бы она  могла воскреснуть. Она помогла бы мне понять, почему я в этой истории нравлюсь себе еще меньше, чем М.

Говорит она: «М. чувствовал, что на его век «советского режима» точно хватит — так зачем растравлять себя и других этой жалкой, бессильной антисоветчиной? Для него это было последним шансом выделиться, проблистать, заслужить самоуважение. Да, он не автор книг, не писатель, не ученый, не университетский профессор, но зато он смеет говорить правду, и ученики его любят, верят ему, верят в него. И вот в этом, самом задушевном, ты решил его превзойти, отобрать у него единственное его превосходство — быть самым честным перед своими мальчиками и девочками. Пусть ты был начитаннее, речистее (совсем не факт, но допустим). Но он-то уж точно имел все привилегии на откровенный и бесстрашный разговор со своим классом. Ты и в этом, последнем, захотел отнять у него лавры. В чем же тогда он мог отстоять свое превосходство, свое право на это место, на этих людей? Как иначе осадить тебя, пришельца-завоевателя? Показать всем, что твое бесстрашие — это опасная игра, провокация, направленная против него М., а в конечном счете и против всего класса. Пойдут слухи, класс распустят, М. останется без работы, класс — без Учителя. Да, он многое себе позволял, шутки, анекдоты, намеки, но даже директриса его терпела, даже инспектора РОНО, потому что свое право на маленькую антисоветчину он заслужил долгой работой на большую систему — протиранием штанов на учительском стуле, проверкой сотен тетрадей, исправлением тысяч ошибок, корпением над оценками, скукой на собраниях и проработках. Он похоронил себя в этой школе, в этих детях, чтобы из них пробились хоть какие-то ростки. А ты пожелал права на антисоветское без заслуг перед советским, — чтобы одной легкой рукой сорвать весь банк. Вот за все это ты и получил. За свою наглую юность! За самонадеянность выскочки, за то, что посмел отбивать чужое стадо у законного пастуха. За то, что самая умная и таинственная девочка класса так смотрела на тебя! За то, что у тебя впереди было все — другие девочки, ум, не разрушенный алкоголем, и возможность жить в другое время и в другой стране. Бедный М.! Он должен был прекратить это издевательство над своей жизнью, которую ты на его глазах сводил к нулю. Ты думал, что свергаешь советскую власть, а ты свергал его, М.. Не дай Бог тебе самому это испытать! Именем М., будь всегда и везде вторым... Именем всех, кто не состоялся...»

У М., по слухам, оказался печальный конец — он спился и вынужден был уйти из школы...

Да и я в школу больше никогда не вернулся: этот первый урок столь многому меня научил, что оказался последним.

*    *    *

Думается, что во всей этой истории важна не моя или его вина, а двусмысленность самого времени, когда человек, откровенно говоривший то, что думал, или хотя бы чуть-чуть проговаривавшийся, рисковал дважды: во-первых, как диссидент, во-вторых, как возможный провокатор? Он рисковал своей жизнью — перед властями, и своей честью — перед единомышленниками. Сколько было случаев, когда настоящие, жертвенные диссиденты объявлялись — или вправду являлись — вольными или невольными провокаторами! Самое тяжелое состояние общества — когда правда выступает как подстрекательство, как двойной обман.

Недаром говорят о цикличности российско-советской истории.  Нынешняя атмосфера напоминает мне ту, которую я застал в конце 1960-х — начале 1970-х, когда, после подавления пражской весны, был взят курс на ресталинизацию. Это не провозглашалось вслух, но висело в воздухе. В  нарастающей глухоте любой голос начинал звучать двусмысленно. Слова правды, которые еще недавно, в начале 1960-х, означали то, что они означали, вдруг стали приобретать какой-то дополнительный оттенок, как будто сами понятия истины и искренности были взяты под подозрение. Уж не искушают ли тебя, вызывая на откровенность? Не хотят ли подставить и донести? 

О других таких двусмысленных историях и внезапно изменившейся атмосфере времени рассказывается в книге "Энциклопедия юности". Подробнее с ней можно ознакомиться на Международной книжной выставке-ярмарке в ВДНХ (5 - 9 сентября), на стенде издательства "Эксмо" в 75–ом павильоне.

[incut1]

[incut2]

[incut3]