Все записи
МОЙ ВЫБОР 22:00  /  13.05.16

1106просмотров

Наум Вайман - Левая, правая где сторона? (продолжение в попытке уточнить понятия)

+T -
Поделиться:

      Господство в современном западном обществе леволиберальных идей социальной справедливости, социального прогресса, свободы и прав личности опирается на глубокую традицию христианской культуры, а в ее основе представление о том, что мир плох, причем по вине людей, и требует исправления.

      Представление это возникло вместе с монотеистической верой. Для язычников, прежде всего античных греков, мир вообще лишен оценочного значения, он не плох и не хорош, он велик и прекрасен, а человек в нем игрушка Судьбы, и виновным он может быть только в личном позоре, а это дело суда людского, не божьего (по Р. Бенедикт, "цивилизация стыда"). И если язычник, считая мир несовершенным, искал свой идеал в прошлом, в Золотом веке, то иудей – в будущем, с приходом Мессии-Избавителя. У язычника – ностальгия по прошлому, у монотеиста – вера в будущее.

      В иудаизме зло встроено в мир, и даже, как учит талмудическая литература,  в суть божества (достаточно вспомнить жесточайшие кары избранному им народу за его прегрешения). Но, начиная с пророков, возрастают требования милости и упования на блаженные времена. Катастрофическая война с Римом, поддержанная мессианским фанатизмом, разделила иудейство. Создатели Талмуда приглушили мессианские чаяния (одна из притч рабби Иоханана бен Заккая[1] может служить примером "теории малых дел": Если, когда будешь сажать дерево, скажут тебе, что пришел Мессия, продолжай сажать дерево. И лишь посадив его, посмотри, не пришел ли Мессия…). Христиане же в этих чаяниях пошли еще дальше, поверив в немедленный, вслед за Избавителем, приход Царствия Небесного. Кроме того, иудаизм сохранил племенной характер, а в силу этого предпочтение коллективных ценностей  перед индивидуальными, и хотя бы потому оказался ближе к жизни, практичнее.

      Христианство, с его уклоном в "личностную" сторону (Бог воплощается в человека, человек преображается в Бога), явилось как декаданс иудаизма, а со временем – и всей эллинистической эпохи. Бог превратился в этический идеал и Абсолют Добра. Но что делать со злом, охватившим сей мир? Если в язычестве "зло"  часть мира, а стало быть, и не зло вовсе, и разделение мира на Добро и Зло бессмысленно, то в мире дуальном, расколотом на два начала – Бог и мир, зло не может принадлежать Богу, а значит, оно удел мира. И задача Господа как этического Абсолюта, одолеть Зло, очистить от него мир. В этом христианство видит и предназначение человека как помощника Божьего. Так в христианстве воцарился этический абсолютизм с его требованием выполнять заповеди "добра", а многосложная и многополярная действительность превратилась в условную борьбу Добра со Злом, где не только "несть эллина и иудея", но и вообще не разобрать где свои, где чужие.

      Однако блаженные времена с приходом Христа не наступили, пришлось ждать "второго пришествия", а до этого срока себя к нему приуготовлять. Но следование божественным и церковным заповедям как приуготовление к личному спасению время от времени сменялось вспышками внецерковного, апокалипсического, революционного насилием ради улучшения мира, немедленного его принуждения к справедливости и добру. К этому устремлению побуждал и образец абсолютной личности, давшей пример жертвенности ради спасения мира. В этом поступке, как и в апокалипсических чаяниях, исток неостывающего в христианском обществе социального активизма, вплоть до припадков революционного фанатизма. В христианской культуре заложена взрывная сила многократного действия, вдохновляемого не сущим, а должным. Как пишет Андрей Пелипенко в книге "Дуалистическая революция",

должное формирует искажённую картину мира, где уклоняющаяся от сакральной нормы естественная реальность либо игнорируется, либо оттесняется до уровня несущественных «частных случаев».[2]

Отсюда берут начало все революционные, то есть апокалипсические социальные движения, направленные против существующей жизни и освященные стремлением к сакральному идеалу, все они, от раннего Средневековья до коммунизма, опирались на христианские идеалы.  

      В основе этих устремлений – этический утопизм иудейских пророков и обострившийся к эпохе войны с Римом иудейский мессианизм, и я возвращаюсь к этим историческим реалиям не затем, чтобы подчеркнуть "национальные приоритеты", а чтобы еще раз отметить вину монотеизма за революционные интенции христианского общества. Признавая вклад этих интенций в социальную динамику иудео-христианской культуры, нельзя не видеть разрушительных последствий этого апокалипсического динамизма и этического экстремизма. Так и нынешние левые, фанатично веря "в лучшее будущее", все еще стремятся разрушить весь мир насилья, причем до основанья, а затем построить наш, новый мир, где кто был никем, тот станет всем – почти по слову Христа: Многие же первые будут последними и последние – первыми (Мф. 19-30). Во всяком случае, они с энтузиазмом следуют за вождями, размахивающими лозунгами change, заря новой жизни, мы хотим перемен.

      Стремление изменить мир подкрепляется еще одной важной частью христианского учения – верой в человека. То, что Бог воплотился в человека и позвал его на нравственный подвиг, должно означать, что Господь верит в него, в его способность достичь нравственного совершенства.           

      Именно эта традиция веры в необходимость и возможность достижения нравственного идеала способствовала возникновению в 19 веке политических теорий "построения нового мира". Они были основаны на стремлении к социальному равенству как божественной основе справедливости.  В евангельской притче о работниках в винограднике Иисус уподобляет себя хозяину, своей властью проводящему социалистическую политику равной для всех заработной платы вопреки житейскому пониманию справедливости: кто больше работает, тот и больше получает. Работники взроптали

и говорили ему: "Эти последние работали только один час, и ты сравнял их с нами, перенесшими тягость дня и зной". Он же в ответ …:Возьми свое и уходи; я же хочу дать этому последнему то же, что и тебе[3].

      В социалистических теориях "нового мира" присущие раннему христианству мотивы социального равенства, пусть и в нищете (так легче сравняться, легче верблюду пройти сквозь игольные уши, чем богатому войти в Царствие Небесное[4]) соединились с позитивистскими верованиями в технический прогресс, в том числе и социальную инженерию, что привело к воистину апокалиптическим социальным экспериментам. Вера эта возникла на основе научных и технических достижений 17-18 веков и стала идеологической основой антиклерикального Просвещения и Великой французской революции, попытавшейся даже создать новый религиозный институт – Культ Разума. В 19 веке научный и технический прогресс пошел с таким нарастающим ускорением, что человеку стало казаться, будто он способен покорить природу, или уже ее покорил и тем самым стал богоравным. Осталось только чуток подтянуть нравственность…

     Однако это нарастающее развитие индустриальной цивилизации вызвало острую интеллектуальную и социальную реакцию – тут и возникло разделение на "левых" и "правых" в современном идеологическом смысле. И если "левые" ведут свою родословную от эпохи Просвещения, то истоки "правого дела" историки и философы усматривают в романтизме – реакции на Французскую революцию. Разделение это впервые и появилось во время Великой французской революции: справа в Конвенте сидели фельяны  — сторонники конституционной монархии; в центре – умеренные и нерешительные жирондисты, а слева – якобинцы, выступавшие за радикальные преобразования. Таким образом, изначально правыми называли тех, кто стремится сохранить существующее положение или готов только на постепенные изменения (консерваторы), а левыми — тех, кто выступает за перемены, порой весьма радикальные. То есть "правые" по сути реакционеры (в чем их левые справедливо и упрекают), те, кто пытается остановить разрушение старого мира (стоит на пути танковых гусениц прогресса). Некоторым этот старый мир почему-то жалко, как родину…

      Романтики, подобно античным язычникам, уповали на великие примеры прошлого, и не зря увлекались наследием Древней Греции, ставшей для них Золотым веком. И если революционеры были устремлены в будущее, пусть и утопическое, то "правые" искали опоры в прошлом, в религии, в ценностях погибшей аристократии, в традициях. Революционному энтузиазму разбежавшихся "прогрессистов" романтические философы противопоставили скептицизм, единообразию "универсальных ценностей" – многообразие и противоречивость мира, детерминизму – непредсказуемость божьей воли. Свобода? Равенство? Братство? Трескотня бессмысленных лозунгов.

      Прежде всего, "правые" не утешали (и не утешают) себя иллюзиями насчет человека. Исайя Берлин в книге "Философия свободы", особое внимание уделяет Жозефу де Местру как своего рода отцу современного правого дела. Человеческое общество, цитирует он мыслителя-аристократа, "поле бесконечной грызни". 

 Люди по природе агрессивны и разрушительны… Когда в человеке пробуждается разрушительный инстинкт, он испытывает восторг и ощущение полноты жизни.

Де Местр вообще сомневается в наличии такого субъекта истории, как "человек":

За свою жизнь я повидал французов, итальянцев, русских и других; благодаря Монтескье я знаю также, что «можно быть персиянином». Что же до "человека", то я заявляю, что никогда в жизни его не встречал; ежели он и существует, то мне он остался неизвестен.  

А если "человечества" нет, то фиктивны и все универсальные законы его развития. Романтизм отвергает характерные для либерального прогрессизма унификацию национальных культур и единство их целей, он возник и вырос вокруг культа цветущего разнообразия культур и народов. Джамбаттиста Вико пишет:

одно лишь несходство языков, на которых говорят народы (скажем, Кавказа или Тихого океана), — знак или модель того, как непреодолимо разнообразны формы самовыражения. Разнообразие это столь явно, что точный перевод с одного языка на другой, даже родственный, принципиально невозможен, а пропасть между ними, говорящая о разнице восприятия и действий, поистине огромна.

По мнению Гердера "различные культуры могут и должны расцветать друг подле друга, подобно множеству цветов в великом саду человечества". Не могу не привести его более чем актуальный пассаж:

Немцы могут вполне проявить свою творческую одаренность только среди немцев; евреи — только вернувшись на древнюю землю Палестины. Лишенные корней, в чуждом окружении, народы хиреют, если выживают вообще... Следование чужим образцам (это не относится к неосознаваемым и незаметным воздействиям, спонтанно оказываемым одним обществом на другое) ведет к искусственности, бледной подражательности, унижению и искусства, и жизни. Немцы должны быть немцами, а не третьеразрядными французами; жизнь есть переживание глубочайшей причастности к собственному языку, традиции, патриотическому чувству; единообразие есть смерть.

Нации и расы де Местр считает безусловно реальными: Нации рождаются и умирают подобно людям, у нации есть душа, особенно явная в ее языке. И для него упадок языка – вернейший признак вырождения нации[5]. По мнению либерала  Берлина, отсюда, с подчеркивания национальных особенностей, начинается путь к фашизму…

      Что касается переделки мира, то де Местр против всяких революций, полагая их насилием над природой, причем насилием бессмысленным.

Мысль о том, что человек естественно расположен к добру, сотрудничеству и миру или, по крайней мере, способен эволюционировать в этом направлении под воздействием соответствующего воспитания или законодательства, для него поверхностна и ложна[6].

Для сторонника католической церкви взгляды не совсем христианские, и Берлин справедливо называет их слегка подправленным язычеством, а де Местра характеризует как озлобленного реакционера, жестокого противника движения истории. И в самом деле, наблюдения графа над человечеством выглядят односторонними и даже брутальными. Но мне кажется, что это – от бьющего через край политического темперамента: наивный натуралистический оптимизм рационалистов с их верой в прогресс раздражает его настолько, что хочется уткнуть их восторженные надежды в грязную и кровавую лужу.

      Романтики отвергают и претензии рассудка на исчерпывающее познание действительности. Гаман презирает гордыню "поборников разума":

Системы — тюрьмы духа, они не только искажают знание, но и производят чудовищную бюрократическую машинерию — по правилам, бесчувственным к изобилию и многообразию живого мира, к неупорядоченности и асимметрии внутренней жизни людей, попирающим их ради идеологических химер, ничего общего не имеющих с тем единством духа и плоти, которым созидается реальный мир. Что есть хваленый разум с его универсальностью, непогрешимостью, высокомерными претензиями, самоуверенностью и самоочевидностью, как не ensrationis, мертвое чучело, которому вопиющее неразумие предрассудка приписало божественные свойства?

И добавляет: Бог поэт, а не математик. А Блейк вообще считает, что если  искусство – древо жизни, то наука – древо смерти.

Не признают они и прогресса в духе Гегелева постепенного роста самосознания мирового духа, стремящегося к совершенству, и у природы не видят никакой Цели: будущее абсолютно неопределенно, и потому страшно. Ну а для "левого", верящего в великую нравственную цель Бога или Природы, будущее всегда "светлое", чем дальше, тем светлее. И поэтому левая пропаганда всегда успешна: людей трудно увлечь в будущее, полное неопределенности, и уж тем более – цинизмом по части человеческой натуры, коим богат любой поживший на земле человек, а вот обещаниями грядущих блаженств – сколько угодно. Правда, на стороне правых сама жизнь. Только учитель она жестокий…

      Подведем итоги. Дуализм этического монотеизма, апокалиптическое нетерпение христианства, вера Просвещения в универсальные истины и ценности, в прогресс человечества и человеческий разум как универсальный инструмент познания и преобразования мира, – вот генезис левых движений. Античный языческий пессимизм, трагическое ощущение жизни, вера в непреодолимое многообразие и непознаваемость действительности силою только разума, – правый путь. Правые противопоставили схеме тайну, рассудку – интуицию, детерминизму – творческую волю. Творческая воля, на мой взгляд, правильный и сильный союзник, на ней можно построить здоровую альтернативу механистическому прогрессу, что позднее осуществил Бергсон с его, как пишет Мандельштам,[7] "глубоко иудаистическим умом" (то есть не идеалистическим, а практическим). Конечно, и правые, бывало, перегибали палку, хотя им-то, консерваторам и скептикам, подобает неуклонно двигаться в сторону античного наследия умеренности и здравомыслия, не в католичество возвращаться, а в языческую античность, что и провозгласил Ницше. Но даже лучшие умы вроде де Местра не могли освободиться  от ярма христианских "нравственных идеалов", и этот призыв гения не был понят, а из античных идеалов ухватились, как водится, за что попроще: за бутафорские причиндалы воинской чести и доблести – они-то и ведут к фашизму, особенно, когда наглость и безответственность выдаются за триумф воли…

      Противоположности сходятся. В итоге получилось, что наследники иудео-христианской апокалиптики и социальной революционности, отбросив власть церкви (как и многие до них христианские реформаторы), пришли к вере в Разум, и прежде всего – в "разумное", то есть до конца познаваемое, механистическое устройство мира. Так, Эйнштейн полагал, что "Бог не играет в кости". А раз так, то мир можно разобрать и собрать, как детский конструктор.  Романтизм атаковал эту позитивистскую веру восславив волю. Лев Шестов развил атаку, взяв в союзники наследие иудейской религиозной школы: Бог не только играет в кости, но он есть Стихия, Произвол, Воля. Но идею воли охотно подхватили и детерминисты – для задуманных грандиозных социальных экспериментов потребовалась вера в волевое начало. И плевать им было на ту же античную мудрость: что дозволено Юпитеру, не дозволено быку. В результате две утопии, два волевых взрыва, доведенных до идеологической фантасмагории двух тоталитарных систем, столкнулись во Второй Мировой войне…

      Но что произошло после? Как возникло современное левое движение? Чем оно характеризуется, на что опирается? Как соотносится с современной "правой"?

      В 60-е годы прошлого столетия в Западной Европе и США появились так называемые «новые левые», противопоставившие себя старым. Не снимая прежних социалистических лозунгов равенства, они видели главного врага в технократическом тоталитаризме постиндустриального общества и делали упор на борьбу с бездуховностью «общества потребления», обезличенностью массовой культуры, унификацией человеческой личности, чем всерьез грешили как "капиталисты", так и "коммунисты". Новые левые выступали за «прямую демократию», свободу самовыражения, нонконформизм. И если социальной базой «старых левых» был промышленный пролетариат, частично крестьянство, то новые левые считали, что в условиях технологической революции, во всяком случае, в странах Запада, пролетариат и крестьянство утратили свою революционность, и знамя борьбы должны подхватить интеллигенция и студенческая молодежь.

      Несмотря на то что первоначальные политические достижения "новых левых" казались довольно скромными (в Америке – борьба против войны во Вьетнаме, в Европе – парижская студенческая буза "красного мая" 1968 года), а лозунги – довольно нелепыми (секс, наркотики и рок-н-ролл, как главное революционное оружие), им удалось создать "контркультуру" и с ее помощью воцариться на поле современных западных идеологических ценностей. Один из основных принципов новой идеологии – отказ от насильственных действий (так называемая "нерепрессивная цивилизация"), отсюда популярность восточных культов и философий вроде дзен-буддизма, йоги, а также исторических примеров ненасильственных революций и их вождей, вроде Махатмы Ганди. Маркузе, один из идейных учителей новых левых, провозглашает "тотальную революцию" путем "великого отказа". Молодежь массами "опрощалась" и уходила "в леса", в коммуны хиппи, жить "в гармонии с природой", повторяя подобные движения 19 века: трансценденталистов, толстовцев. Тенденция ухода от мира просматривается и в раннем христианстве, что со временем стало монашеством…

      Стремление к опрощению объясняет и неизменную симпатию левых к "дикарям", "детям пустыни", гор и лесов, и она повторяет повальное увлечение Востоком в Европе 19 века. А поскольку жестокие буржуины дикарей притесняли, то отсюда и доныне любовь левых ко всякого рода "угнетенным", "борьба с колониализмом" и политическая поддержка всем врагам их собственной цивилизации, внутри которой они чувствуют себя подавленными и ищут союзников для ее разрушения.

      Современные левые явно утеряли христианский пафос переустройства мира, возможно, в силу того, что христианский Бог "умер"[8], или дело в позднем пацифизме уставшей цивилизации[9], а из активных действий главным в их арсенале стало сексуальное раскрепощение. Они уже не рассчитывают совершить революцию своими руками и уповают на союзников-"дикарей", только с такими союзниками вряд ли удастся совершить ее ненасильственно. Как писал Освальд Шпенглер,

 революция извне… всегда проистекает от лютой ненависти, которую недостижимое превосходство определенной группы культурных наций, покоящееся на высоте достигнутых политических, военных, хозяйственных и духовных форм и средств, повсеместно вызывает у безнадежно отставших "дикарей" или "варваров"…

      Новые левые подхватили у романтиков и другие лозунги и идеи: романтики уповали на "свободного художника" и богему (новые левые – на богему студенческую), и они тоже первоначально слабо проявили себя политически, но создали мощную культуру декаданса, с ее модой на сексуальную свободу, наркотики и негритянскую музыку, оказавшую влияние на будущие революционные настроения. Теодор Рошак в книге "Истоки контркультуры" подмечает, что Шелли в самом начале промышленной революции, призывал к защите поэзии, она, мол,

 свет и огонь извечного края, куда расчет на совиных крыльях не осмеливается залетать, и считает, что великолепное эссе Шелли «В защиту поэзии» до сих пор может служить манифестом контркультуры.

 Впрочем, нынешние опростились и вовсе донельзя, их летописец Дэйвид Льюис Cтайн так описывает новое революционное творчество:

по большей части участники находились в состоянии обдолбанном, задвинутом, восторженном, упыхавшись, обширявшись, обторчавшись, в умате, в улете, в отрубе, в отпаде, творили историю играючи или просто тащились по кайфу.

       Но самым важным идейным совпадением романтиков и новых левых был, конечно, лозунг отказа от цивилизации, от культуры. Недовольство культурой[10] было почти всеобщим для интеллектуалов конца 19-го начала 20-го века. Гершензон писал Вяч. Иванову:

 в последнее время мне тягостны, как досадное бремя, как слишком тяжелая, слишком душная одежда, все умственные достояния человечества, все накопленное веками и закрепленное богатство постижений, знаний и ценностей.

 Гершензону хочется

  смыть с души память о всех религиях и философских системах, обо всех знаниях, искусствах, поэзии, и выйти на берег нагим, как первый человек.[11]

 

      Поскольку наступающая цивилизация была технической, то речь шла именно об отказе от технического прогресса, или хотя бы о его обуздании. Мне кажется, что все движения отказа от цивилизации идут от страха перед наступлением техники. В эпоху промышленной революции 19-го века  заговорили об "отчуждении", а нынче есть опасения, что новой цивилизации с ее автоматизацией как процессов производства, так и управления, человек будет вообще не нужен. Разве что как придаток, машина потребления. В кратком описании одного из курса лекций Антиуниверситета, созданного "новыми левыми" в Англии в 1968 году, сказано:

Мы – цивилизация, твердо ориентированная на геноцид, играющая в сумасшедшую азартную игру вселенского уничтожения нашего вида.

И не случайно "новые левые" так любят идею "отчуждения труда" у Маркса, хотя она у него совсем не центральная…

      Таким образом, новые левые, будучи продолжателями дела Просвещения, оказались вдруг в стане романтиков – противников Разума, их своеобразной реинкарнацией. Вообще-то в этом нет ничего удивительного (в свое время многие русские марксисты поклонялись Ницше…), ведь и левые и правые атакуют технологическую цивилизацию, для тех и других она неприемлема своей безликостью. Но позиция правых ясна: они – за особую для каждого народа культурную идентичность, они хотят возвратить то, что уходит под натиском транснациональных компаний и глобальных технологий, а левые продолжают верить во всеобщее равенства и братство, хотя они и являются фундаментом унификации и безликости.

      Конечно, правящую ныне финансовую и технократическую элиту не слишком беспокоит "идейное наполнение" сложившегося индустриального общества, она демонстрирует незаурядную гибкость по отношению ко всяким протестным веяниям: хотите сексуальную свободу? – да в любом виде, хоть с животными (глобальность системы делает ее нечувствительной к естественному приросту); хотите наркотики? – да ради Бога, только не буяньте. Национальная и культурная идентичность? Да какая разница, бабки, бабки надо делать. И никакого рабства: всех купим и перевоспитаем.

      Общество потребления – абсолютно пассивное общество, недовольство вызывает только уровень личного потребления – хочется иметь больше. А посему, как пишет Рошак:

 …технократия отлично умеет с помощью своей промышленной квалификации, социального инжиниринга, тотального изобилия и доведенных до совершенства отвлекающих маневров разрядить – способами, которые большинство людей посчитают вполне приемлемыми – любое напряжение, возникшее в результате дезорганизации, лишений и несправедливости, волнующих общество. По его мнению, нам приходится противостоять окончательной консолидации технократического тоталитаризма, в котором мы будем хитроумно адаптированы к существованию и полностью отчуждены от всего, что делает жизнь интересной.

       Интересно, а что, по его мнению, делает жизнь "интересной"? И чем вообще левые недовольны? Технократический тоталитаризм уже создал идеальное государство – скандинавскую модель общества всеобщего благосостояния с полным гендерным равенством и т.д. и т.п. Одна беда – скучновато, многоликости не хватает. Но это дело легко поправимо: в нынешнее европейское монотонное счастье хлынуло столько всякой разноликости, что пушистый, как белый медведь, нордический рай уже превратился в цветной и колючий. Останется ли он раем? Неизвестно, но жить уже стало веселей: нескучно – значит интересно. А интересно вот что: не придется ли Европе выбирать между равенством и благополучием? Или – того страшнее – между благополучием и моральными принципами? Или – совсем уже полный ужас – между "своей" и "чужой" расой?! Борьба рас – дело не шуточное, если станут этот канат, не жалея сил, перетягивать, то развернется, как в старом советском анекдоте, такая борьба за мир, что не останется камня на камне. Но пока идет только проба сил – сражаются борзописцы, вроде твоего, читатель, покорного слуги. Хотя и выстрелы уже звучат кое-где…

      В развернувшейся борьбе мнений немалый вес имеют многочисленные и уважаемые представители умеренного крыла "левых" (без социализма, сексуальных революций и т.п.). Часто их называют "либералами", но это неточное определение, может, больше подходит слово "гуманисты", или просто "хорошие", потому что они – "за все хорошее". То есть, прежде всего – за верность моральным принципам. Можно даже бороться с нелегальной эмиграцией, но только гуманно, не нарушая "фундаментальных принципов". И воевать тоже, конечно, надо гуманно. В этом отношении характерной мне показалась недавняя статья уважаемого мною поэта, прозаика и публициста Алексея Цветкова "Внутри сингулярности". Вначале автор цитирует тезис современного английского философа Джона Грея:

 Либеральная цивилизация — это не формирующийся смысл современного мира, а историческая сингулярность, хрупкая по самой своей природе. Поэтому она заслуживает того, чтобы ее сохранить.

 По мне, так это означает, что ее следует защищать, как мать родную. Любой ценой. Но как раз вопрос о цене Цветкова и беспокоит:

 цивилизация, о которой идет речь, не может довольствоваться простым правилом самосохранения, где все средства хороши, у нее есть комплекс принципов, от которых она не может отступиться…

 Не может, потому что

 жертвуя фундаментальными принципами ради самосохранения, мы на самом деле теряем именно то, что пытаемся сохранить.

      Цветков перечислят и сами принципы, и тут можно было бы с ним поспорить, например, что означает равенство перед лицом государства? В тоталитарном государстве, скажем, в СССР, все от рабочего до министра, были равны перед лицом государства в своих правах, а точнее в бесправии. Но не буду придираться, не о том веду речь. Мне важнее "сингулярность" и ее цена. Дело в том, что так называемое "либеральное" мировоззрение, или мировоззрение "хороших", основано на христианской идее универсальной нравственной цели. Тут никакой сингулярности или хрупкости: Господь (или История[12]) ведет нас, все человечество, пусть по извилистым тропкам, но твердой рукой к великой цели нравственного совершенства. И ни жизнь отдельных цивилизаций, ни жизнь индивидуальная не имеют смысла, если они не в русле движения человечества к этой светлой цели. Наше дело – защищать и самим соблюдать принципы, а об остальном Господь, или История позаботится. Для "хороших", стало быть, принципы важней жизни, и любят они не конкретных людей, не конкретную культуру или цивилизацию, а свои принципы и человечество вообще, и только в том случае, если оно "хорошее", то есть принципы эти принимает и несет в светлое будущее. Это – сознательный обрыв кровных связей во имя идейных. Иисус учил:

 И всякий, кто оставит дом, или братьев, или сестер, или отца, или жену, или детей, или землю ради имени Моего, получит во сто крат и наследует жизнь вечную.

 А на просьбу ученика похоронить отца, Иисус сказал: Иди за мной и пусть мертвые хоронят своих мертвецов. Опять же враги человека – домашние его.

      Собственно тут и разошлись пути Израиля (как религиозного народа) и христианства. Для иудея жизнь сильнее принципов. Бог – огненная стихия[13], и жизнь – стихия. И нет никакой всеобщей нравственной цели, потому что нам не дано знать Промысел Божий. Это не мешало евреям в течение всей истории жертвенно умирать за веру, не за принципы, а за веру, и никак не скажешь, что предпочтение жизни привело Израиль к аморализму: все христианские нравственные принципы, от десяти заповедей до "возлюби ближнего, как самого себя", родом из Торы и древнее пророческих проповедей. И в основе их – кровь, ибо душа тела в крови, как сказано во Второзаконии (17-11). И Господь избрал конкретный народ, конкретный по крови, нравится это кому или нет, и христианство этой избранности не отменило. Но попыталось к ней примазаться ("К чужой славе хочешь примазаться?", как говорил Чапаев), объявив христиан "новыми евреями"[14], а "старых" уничтожая. Но к чужой крови не примажешься… Израиль держался и держится за кровную связь, на ней стоит его сингулярная цивилизация[15], а христиане от крови своей отказались ради общих принципов, справедливых для всего человечества (еврейских принципов, только вырванных их контекста). И по сей день "хорошие" обвиняют Израиль в "партикулярности" и ненавидят за то, что упрямо держится веры отцов, когда прогрессивное человечество от всяких отцов (кроме идейных) давно уже отказалось. Ну, а если говорить о государстве Израиль, то его часто обвиняют и в "превышении пределов допустимой обороны": очень уж жестоко обороняется (нет бы сдался давно). А нынешние западные господа хорошие просто пока еще не поймут никак, пришла ли пора воевать, а если пришла, то с кем? Если кровь "отменить", и каждая вера – в своем праве, то где свои, где чужие? А если все люди братья, и хлынувшие в Европу миллионы это просто те, кто, по словам Цветкова, хочет жить как мы, то как же их не пустить? Только ведь не из любви к христианским принципам пересекают они океаны и континенты и тысячами гибнут в морской пучине, они хотят, как говорил герой фильма "Брат", чтоб задница была в тепле: свой дом, своя машина, высокое пособие, и чтоб на войну не гнали. А если на всех новеньких благ не хватит, то ведь могут и стареньких чуть подвинуть, пусть, блин, не жадничают, и не забывают о великих принципах.

      Кстати, в Европе господа хорошие, кажись, очухалась, и решили, что принципы – хорошо, но из них шубу не сошьешь, да еще на всех, что пора это безобразие прекратить. Но как? А поскольку пуще всего боятся обвинений в забвении принципов, а то и в жестокости, то на прямые действия не решаются, а действуют исподтишка: мы туркам денежку отвалим, они там по-своему с этим сбродом как-нибудь разберутся, а мы стыдливо глазки прикроем. Зато принципы не нарушим. Не выйдет, господа. Святость не купишь, а грех не продашь. В Святом писании сказано: милость к жестоким обернется жестокостью к милостивым.

 

 П р и м е ч а н и я :

[1] Бежал из осажденного Иерусалима в лагерь Веспасиана и, объявив ему о пророчестве, что владыка мира придет из Иудеи, способствовал переносу синедриона в Явне и тем самым спасению веры

[2] Необходимо оговориться, что Пелипенко видит дуалистическое разделение в другой плоскости: субъект – объект.

[3] Мф. 20-14

[4] Мф. 19-24

[5] Мандельштам через сто лет пишет о том же: "Европа без филологии – даже не Америка; это – цивилизационная Сахара, проклятая Богом, мерзость запустения, а о России – отлучение от языка равносильно для нас отлучению от истории" ("О природе слова").

[6] Берлин "Философия свободы".

[7] Позитивистский прогресс Мандельштам ненавидел (в статье "О природе слова" он пишет "о дурной бесконечности эволюционной теории, не говоря уже о ее вульгарном прихвостне – теории прогресса").

[8] По выражению Ницше

[9] Освальд Шпенглер, "Годы решений" (1933)

[10] …мы сталкиваемся с одним предположением, столь поразительным, что стоит на нем остановиться. Оно гласит, что большую часть вины за наши несчастья несет наша так называемая культура; мы были бы несравнимо счастливее, если бы от нее отказались и вернулись к первобытности… (Фрейд, "Недовольство культурой")

[11] "Переписка из двух углов", 1921

[12]самосознание мирового духа, стремящегося к совершенству по Гегелю

[13] Здесь иудаизм смыкается с высшими проявлениями античного духа: для Гераклита мир всегда был есть и будет вечно живым огнем…

[14]Если же вы  Христовы, то вы семя Авраамово…(ап. Павел, "Послание к галатам")

[15] Конечно, идеи не только по родству передаются. Но связь по крови надежней, и потому родство – важная часть избранности, во всяком случае, ее внешний знак, а иначе и зерно о плевел не отличишь.