Valeriya

И зритель сразу делится на того, кто не может оторвать от него глаз (потому что это естественно — не отрывать от него глаз, за этим природа, Бог и трилобит, ползущий по дну в поисках другого трилобита). И на того, кто пытается устоять: я же культурный человек, я не за срамными частями сюда пришел, а за искусством (нематериально-бестелесным верхом), и сосредоточенно смотрит на действие, и только боковым зрением — на материальный низ.

Однако же довольно скоро происходит конвергенция обоих типов. Тот зритель, который культурный, первое время ослепленный количеством прекрасной наготы, привыкает к ней и вскорости может поднять на нее глаза (и поднимает, потому что она обрамляет остальное действие, как не поднять). А те, кто не мог оторвать от глаз, тоже привыкают и начинают замечать всё остальное, а там есть что заметить.

Для остального действия обилие плоти имеет понятный эффект. В тревожных сценах (что-то вроде монологов современного Гамлета), все время чувствуешь, что войну, революцию, религию и другие общественно значимые дела делают голые в действительности люди — они на любой баррикаде, в любом окопе и на любой демонстрации на самом деле такие и все это время ползут друг к другу как усовершенствованные трилобиты, в чем, собственно, одна из причин окопов и революций. Не то чтобы мы об этом не догадывались, но со сцены и убедительно это показывают редко. А для утонченных диалогов соблазнителя и соблазняемой (вроде «Опасных связей» де Лакло, где по разным фразочкам понимаешь, что это XX век), нагота вроде бы и вовсе законная рама. Однако напряженный эротизм этих разговоров, где Константин Богомолов (он еще и актер отличный) то виконт, то маркиза, так силен, что голые тела оказываются к нему чем-то вроде аккомпанемента. Выставленные напоказ достоинства могут уступать словам о них — как мы всегда и знали.

Предполагаю, что спектакль будет атакован ханжами. Я уже писал однажды, по поводу «Гаргантюа» Богомолова, что гетеросексуальный мужчина, особенно если он пришел в театр со спутницей (или, как многие любят говорить, «с супругой», как будто все тут, как один, генеральные секретари), считает предъявленный со сцены нефритовый болт личным оскорблением себе и спутнице (может быть, включаются механизмы борьбы за самку). Интересно, так же ли переживают спутницы по поводу показанной со сцены яшмовой пещеры? Кто бы рассказал.

Если б спектакль шел даже в МХТ, часть зала встала и ушла бы, не дожидаясь третьей картины. Еще одно доказательство того, как нужен «Гоголь-центр», иначе где это покажешь. Но обстановка нынче такая, что беда может прийти в любую минуту и откуда не ждешь, атаковать могут и за намек, который теперь, как ни поверни, падает всегда маслом вниз, поэтому от всего не убережешься. На краю пропасти смелость и осторожность одинаково спасительные стратегии. В смелости же то преимущество, что делаешь, что хочешь.

Опасностей для спектакля было бы больше, если бы он был поставлен по чему-то знакомому и вдобавок отечественному. Чувство нашего зрителя, который приходит за нематериально-бестелесным из школьной программы, ранит не столько нагота, сколько когда русского классика обидели. Вышли бы голыми казаки из «Тихого дона», или Татьяна с Ольгой, — и всё, покусился на святое. А так — немец какой-то написал современный, этого не жалко, мы и так знаем, что у них там деградация и упадок культуры, абендланд в унтерганге.

Под конец спектакля прекрасная нагота становится такой привычной, что когда актеры одеваются — кто с удивлением, кто в раздумье, кто со страданием — и превращаются в каких-то просто людей, почти прохожих, — это кажется по-настоящему оскорбительным.

Но ежели отвлечься от игривости, то я, конечно, и был этими двумя типами зрителя, который смотрит и который делает вид, что не смотрит. И во мне же произошла конвергенция и превращение тел в фон. И думаю, со многими так.