Все записи
10:33  /  13.06.15

8478просмотров

Интеллектуальный национализм

Отрывок из книги «”Союз ума и фурий”: Французское научное сообщество в эпоху революционного кризиса конца XVIII столетия и Первой империи», в которой показано, как социально-политические кризисы влияют на науку. Эта глава посвящена националистическим тенденциям в научном сообществе эпохи Просвещения

+T -
Поделиться:

При Наполеоне (в период Консульства, ноябрь 1799 — май 1804 г., и тем более в эпоху Первой Империи, 1804–1814 гг.) националистические тенденции во французской внутренней и внешней политике заметно усилились. Достигнув к 1809 г. невиданного могущества (император французов, король Италии, протектор Рейнского союза, сюзерен семи вассальных королевств и 30 государей), Наполеон посчитал возможным, как он заявил своим сенаторам, «обеспечить за Францией господство над всем светом». Он вознамерился, по словам В. Гюго,

Весь мир одушевить Парижем,
В Париже воплотить весь мир.

В беседах с Э. Лас-Казом на острове Св. Елены Наполеон, обладавший к тому времени почти 15-летним стажем беспрецедентного величия, вспоминал о своих планах построения мира французской гегемонии: «Вся Европа составила бы один народ, одно семейство. Везде были бы одни законы, одни деньги, одна мера веса <...> Париж был бы столицей мира»1025. При этом, как подметил Н. А. Троицкий, «став императором, Наполеон продолжал взятый им в годы консульства курс на объединение вокруг себя всех французов, в противовес партийному размежеванию на патриотов и аристократов». «Мы принадлежим не какой-нибудь политической сплетне, а нации!» — внушал в сентябре 1799 г. генерал Бонапарт буйному якобинцу П. Ожеро (P.-F.-Ch. Augereau; 1757–1816), назначая последнего командующим Батавской армией в Голландии.

Когда в 1810 г. мадам де Сталь опубликовала свою знаменитую книгу De l’Allemagne, ставшую апологией немецкой культуры, весь тираж по приказу императора был конфискован и уничтожен, а министр полиции Анн-Жан-Мари-Рене Савари (A.-J.-M.-R. Savary, duc de Rovigo; 1774–1833) написал автору 3 октября 1810 г.: «Мы еще не дошли до того, чтобы формировать себя по образцу наций, которыми вы восхищаетесь. Ваша последняя работа нефранцузская». При этом наполеоновский национализм имел не только политическую, но и, так сказать, интеллектуальную грань. И этот «интеллектуальный национализм (intellectual nationalism)» нашел, хотя и не сразу, поддержку среди французской научной элиты, которая при ancient régime, да и в первые годы Революции разделяла, как показано выше, совсем иные ценности.

Начну c рассмотрения обстоятельств избрания Бонапарта в Институт Франции в декабре 1797 г. К этому времени у будущего императора сложились хорошие отношения с четырьмя известными французскими учеными, членами Первого класса Института: математиком Г. Монжем, химиком К.-Л. Бертолле, математиком и физиком П.-С. Лапласом и астрономом Ж. Лаландом. После подписания мирного договора в Кампо-Формио (17 октября 1797 г.) Бонапарт поручил начальнику своего штаба генералу А. Бертье доставить текст документа в Париж. В помощники ему был назначен Монж, который еще летом 1797 г., закончив дела по реквизиции на завоеванных итальянских территориях предметов, представлявших научную и художественную ценность, собрался было вернуться во Францию, но был задержан Бонапартом, который любил скрашивать досуг учеными беседами с ним и с Бертолле, на которые иногда приглашал итальянских ученых.

Путь до французской столицы занял восемь дней. В ночь с 25 на 26 октября эмиссары главнокомандующего Итальянской армии прибыли в Париж и в 6 утра вручили правительству текст договора. 31 октября в Люксембургском саду состоялась официальная церемония приема посланников Бонапарта. Монж и Бертье вошли в зал с оливковыми ветвями в руках, и министр иностранных дел Ш. Талейран представил их членам Директории.

Кроме текста мирного договора Бертье и Монж привезли письмо Бонапарта правительству Республики, в котором, в частности, говорилось: «Гражданин Монж, один из членов Комиссии по наукам и искусствам (т. е. по изъятию научных и художественных ценностей. — И. Д.), хорошо известен своей ученостью и своим патриотизмом. Своими действиями в Италии он заставил уважать французов (видимо, за то, что, к примеру, послал из Рима в подарок жене трехтомник Данте, который купил, а не украл, и вообще — помогал грабить Италию, не беря лично себе ничего, что до сих пор считается высшим проявлением воинской доблести. — И. Д.). Он занял выдающееся место в кругу моих друзей.

Науки, которые раскрыли для нас столь много тайн и разрушили столько предрассудков, в будущем сослужат нам еще большую службу. Новые истины и новые открытия раскроют тайны, еще более важные для счастья людей. И потому мы обязаны продемонстрировать нашу любовь к ученым и поддерживать науки.

Я прошу вас воздать равные почести и выдающемуся генералу, и выдающемуся физику. Каждый из них внес свой вклад в процветание страны и каждый прославил французское имя».

Хотя письмо было адресовано Directoire Exécutif, оно было 1 ноября 1797 г. также прочитано А. Фуркруа на заседании Института, по-видимому, не только с целью доставить удовольствие присутствующим, но и по причине того, что Институт накануне выборов новых членов оказался втянутым в разгоревшуюся накануне в Париже острую политическую борьбу.

Главной слабостью режима Директории была узость его социальной базы. «Властям приходилось постоянно считаться и с “левой” угрозой — якобинцами, и с “правой” — сторонниками реставрации монархии. Директория проводила политику “качелей”: боролась с “правыми”, искала поддержку у “левых” и наоборот.

После мятежа в вандемьере <...> правительство освободило из тюрем многих бывших “террористов”. Однако вскоре они составили заговор, возглавлявшийся журналистом Г. Бабефом. Позднее это движение получило название “Заговора равных” <...> В мае 1796 г. заговор был раскрыт, двое его руководителей (Бабеф и Дартэ. — И. Д.) <...> были осуждены на смертную казнь, остальные на тюремное заключение.

Репрессии против “левых” способствовали тому, что весной 1797 г. на очередных выборах трети Законодательного корпуса победу одержали сторонники монархии. В течение лета роялистское большинство отменило законы против эмигрантов и неприсягнувших священников. Оно готовилось сместить и Директорию, но та успела нанести удар первой». И помог ей генерал Бонапарт, который, хотя и находился в то время в Италии, однако внимательно следил за происходящим в Париже.

В мае 1797 г. к нему прибыла эстафета от генерала Ж.-Б. Бернадота из Триеста, уже занятого французами. Примчавшийся курьер передал Бонапарту портфель, который был изъят у графа д’Антрэга (E.H. L.A. de Launay, comte d’Antraigues; 1753–1812). В этом портфеле оказались документы, доказывавшие измену знаменитого генерала Республики, а с мая 1797 г. — председателя Совета пятисот (т. е. главы законодательной власти Франции) Шарля Пишегрю (Ch.Pichegru; 1761–1804), который, как следовало из документов д’Антрэга, вел тайные переговоры с Луи Фош-Борелем (L. Fauche-Borel; 1762–1829), агентом принца Конде.

Тем временем в Париже с весны 1797 г. позиции роялистов становились прочнее с каждым днем. В этой ситуации три члена Директории  — П. Баррас (P.F.J.N. vicomte de Barras; 1755–1829), Ж. Ребель (J.-F.Rewbell; 1747–1807) и Л. Ларевельер-Лепо (L.M.de La Révellière-Lépeaux; 1753–1824) — готовы были пойти на разгон законодательных советов, в которых преобладали роялисты. Бонапарт охотно откликнулся на их просьбу о помощи, отправив в столицу не только документы из портфеля д’Антрэга, но и 3 млн франков золотыми монетами, а также генерала Ожеро с отрядом солдат. Это развязало руки «триумвирам», которые наконец-то решились осуществить государственный переворот. Однако для этого необходимо было сначала нейтрализовать двух «умеренных» директоров  — Ф. Бартелеми (François, marquis de Barthélemy; 1747–1830) и Л. Карно, которые могли помешать замыслам заговорщиков. В 3 часа ночи 18 фрюктидора V года Республики (4 сентября 1797 г.) Баррас отдал приказ об их аресте. Друзья успели предупредить Бартелеми о распоряжении Барраса, но тот счел унизительным для себя спасаться бегством. В итоге он был схвачен и отправлен затем во Французскую Гвиану, которая к тому времени отчасти заменила гильотину (ее называли тогда «сухой гильотиной»). Карно, также предупрежденный о грозящем ему аресте, оставался в своей квартире в доме, расположенном во дворе дворца Малый Люксембург. Там он работал, как обычно, до часу ночи, затем лег спать. Но вскоре его разбудил брат, который прибежал сообщить, что солдаты уже направились к воротам сада, расположенного рядом с домом, где жил Карно. Как только братья покинули дом, к калитке сада подошли гвардейцы во главе с Баррасом. Глава правительства лично взломал топором дверь квартиры своего политического оппонента, но в помещении уже никого не было. Случайно подвернувшегося солдатам прохожего, которого приняли за сбежавшего генерала, немедленно расстреляли. Поэтому на следующий день в газетах появилось сообщение о гибели Карно и даже приводились слова, которые он якобы произнес перед смертью.

Сам же Карно скрывался тем временем сначала в бургундской деревне, а потом отправился за границу. В почтовой карете, в парике и в одежде слуги, под чужим именем он добрался до Женевы, где жил некоторое время в доме владельца прачечной, а оттуда, после того как агенты Барраса опознали его на улице, перебрался в Южную Германию, сначала в Аугсбург, а затем в Нюрнберг, где наконец-то смог продолжить прерванные еще в юности занятия наукой.

После переворота 18 фрюктидора начались аресты роялистов, чистка Совета пятисот и Совета старейшин. За арестами последовали высылка политических противников режима без суда в Гвиану, закрытие заподозренных в роялизме газет, массовые аресты в провинции. Конечно, все это было несопоставимо с дерзновенными временами якобинского террора, но все же впечатляло. На рассвете 18 фрюктидора повсюду были вывешены огромные плакаты: копии документов, которые Бонапарт прислал Баррасу. Бумаги из портфеля графа д’Антрэга опубликовала также газета Moniteur. Никакого сопротивления заговорщики не встретили, все помнили о том, чем кончился вандемьерский мятеж. «Директория победила, республика была спасена, и победоносный генерал Бонапарт из своего далекого итальянского лагеря горячо поздравляет Директорию (которую он уничтожит спустя два года. — И. Д.) со спасением Республики (которую он уничтожит спустя семь лет. — И. Д.)».

Правительство, в лице нового министра внутренних дел Франсуа Летурне (Fr. S.Letourneux; 1752–1814), потребовало письмом от 5 вандемьера VI года (26 сентября 1797 г.), чтобы генерал Л. Карно, которого называли «организатором побед (Organisateur de la Victoire) Французской республики» и который с апреля по июль 1796 г. и с мая по август 1797 г. возглавлял Директорию, а также вместе с Бонапартом разработал план Итальянской кампании, был исключен из состава Института Франции вместе с четырьмя другими роялистами. (По закону, принятому на следующий день после переворота, все места в Институте, занимавшиеся «фрюктидоризированными» членами, объявлялись вакантными.) 17 октября 1797 г. Первый класс Института удовлетворил требование министра, заверив последнего, что на освободившееся в секции механики место к ближайшим выборам будет представлен достойный кандидат. Вот тогда-то Фуркруа, правильно оценивший политическую ситуацию и идя навстречу пожеланию Ф. Летурне (который считал Бонапарта самым достойным кандидатом на вакантное после изгнания Карно место), зачитал ученым мужам лестное для них послание молодого генерала.

В итоге в декабре 1797 г. Наполеон был избран членом Института по упомянутой выше секции, наиболее подходящей для артиллерийского офицера. Замечу — имелись другие вакансии: к примеру, в секциях астрономии, натуральной истории и анатомии. Но Бонапарт в предыдущие годы своей жизни был очень занят далекими от естественных наук делами. Членам же других классов Института (второго, т. е. моральных и политических наук и третьего  — литературы и искусства) выдвигать генерала в свои ряды только за Souper de Beaucaire и несколько незначительных работ по корсиканской истории и моральной философии как-то не пришло в голову. Да и сам Наполеон, с его инженерно-математическим образованием и нелюбовью к «идеологам», уютнее себя чувствовал в обществе Лапласа, Монжа и Бертолле, нежели среди гуманитариев. Не лишне отметить также, что на выборах у Бонапарта, чьи научные познания, при всей его любознательности, вряд ли далеко выходили за рамки учебника Э.Безу Cours de mathématiques à l’usage du corps royal de l’artillérie, были серьезные соперники, причем в предварительном списке значилось 12 претендентов, в том числе Жак Диллон (J.V.M. de Lacroix Dillon; 1760–1807), генеральный инспектор новой системы весов и мер, автор нескольких важных работ по гидравлике, и выдающийся инженер М. Монталамбер (M.R. marquis de Montalembert; 1714–1800), который был членом старой Академии наук и автором нескольких блестящих работ по военно-инженерному делу. Но двадцативосьмилетний Бонапарт имел перед своими соперниками, обладавшими куда большей научно-технической эрудицией, заслугами и знаниями, одно важное преимущество: он был национальным героем! Ну как такому откажешь!? А сколько замечательных научных коллекций, приборов, рукописей и книг было под его руководством наворо... простите, отобрано для перевозки в Республику свободы, равенства и братства. Такой услуги благодарное научное сообщество забыть не могло.

11 ноября 1797  г. на заседании Первого класса Института, проходившем под председательством Ласепеда, из 12 претендентов выбрали троих для представления на общем собрании всех классов. Из сорока действительных избирательных бюллетеней в двадцати шести имя Бонапарта стояло на первом месте, в семи — на втором и третьем. Сам герой во время предварительного голосования был в Милане и в Париж вернулся только 5 декабря. 10 декабря на торжественный прием, данный в его честь Директорией во дворе Люксембургского дворца, было приглашено большое количество влиятельных членов Института, занявших почетные места на огромной сцене вместе с членами Совета старейшин, Совета пятисот и одетыми в римские тоги директорами.

В своей речи и в последующей беседе Бонапарт в свободной манере затронул множество тем и предметов, от метафизики до политики и от поэзии до математики. Лаплас и Лагранж были захвачены врасплох его описанием замысловатого геометрического построения, которое он позаимствовал из одного математического трактата, опубликованного накануне в Италии. Все это произвело сильное впечатление на присутствующих, настолько сильное, что спустя две недели, 25 декабря 1797 г., на финальных выборах молодой генерал возглавил список кандидатов. Диллон и Монталамбер остались далеко позади. Выборы в Институт стали одной из самых блистательных политических побед Наполеона, а по мнению Ж. Тюлара, то был «дальновидный маневр, обеспечивший ему [Бонапарту] поддержку идеологов, “неподкупной совести” нисходящей Революции», а кроме того, «членство в престижном учреждении еще более упрочило его славу».

На следующий день генерал послал в Институт (а заодно и в прессу) благодарственное письмо, в котором, в частности, было сказано: «Одобрение выдающихся людей, которые составляют Институт Франции, оказало мне честь. Я понимаю — прежде чем я смогу сравняться с ними, мне предстоит долгое время быть их учеником. Если бы существовал более красноречивый способ выразить то почтение, которое я к ним испытываю, я бы им непременно воспользовался. Подлинные победы, победы, которые не оставляют чувства сожаления, в отличие от кровавых побед на поле боя, это победы над невежеством (ignorance). Самое достойное и самое полезное для нации занятие — это развитие человеческих знаний (idées), и главной заботой Французской республики отныне должна стать забота о том, чтобы не допустить появления новых знаний, которые не принадлежали бы этой Республике». Последние слова перекликаются с тем, что Бонапарт написал в цитированном выше послании Ориани.

4 января 1798  г. состоялось общее собрание Института по поводу избрания Наполеона членом Первого класса. «Бонапарт,  — сообщала газета “Монитор”, — прибыл на заседание без всякой помпы, скромно занял свое место, сдержанно внимал похвалам, расточаемым ему докладчиками и зрителями, и удалился. Ах, до чего же хорошо знает он человеческое сердце, и в особенности психологию народных правительств (а также, добавлю, окормляемой государством интеллектуальной элиты. — И.Д.)! Скромностью и непритязательностью вынужден порядочный человек добиваться у них расположения, которое невежды и пошляки неохотно оказывают ему повсюду, и реже, чем где бы то ни было, — в Республиках». Лучше не скажешь!

Французское научное сообщество не просто приняло Бонапарта в свои ряды, оно этим гордилось, особенно после того, как корсиканец стал императором. Известный путешественник, президент Первого класса Института (с января 1808 г.), адмирал Л.-А. Бугенвиль (L.-A. comte de Bougainville; 1729–1811) в докладе Наполеону об успехах наук, начиная с 1789 г., писал: «...наши ученые, удостоенные протекцией Вашего Величества <...> просто обязаны добавить несколько лучей (rayons) в сияние национальной славы».

Еще раз подчеркну, Наполеон стал членом Института не за свои научные заслуги, которых у него просто не было, и даже не за его искренний интерес к наукам, особенно к математике и механике, но именно как национальный герой, «спаситель Отечества». И это обстоятельство свидетельствовало о том, что научное сообщество Франции стало забывать об одной из главных традиций старой Académie des Sciences: не принимать в свои ряды (или, по крайней мере, упорно противиться принятию) лиц, не имеющих научных заслуг, но являющихся politically attractive candidates. Да, у некоторых интеллектуалов, как, например, у Р. Шатобриана (F.R. de Chateaubriand; 1768–1848), который, по его собственному признанию, «был роялистом по велению разума, бурбонистом по долгу чести и республиканцем по вкусам», избрание Бонапарта членом Института вызвало лишь улыбку. К великому огорчению «спасителя Отечества», не все его современники смогли по достоинству оценить широту ценностной шкалы будущего «императора Республики».

Как и следовало ожидать, дело не ограничилось членством Бонапарта в Институте. Узнав, что генерал покинул Египет и 9 октября 1799 г. высадился во Фрежюсе, его коллеги по научной работе дружно проголосовали за вручение ему платиновой медали с изображением героя. Более того, 22 марта 1800 г. Наполеон был избран президентом Первого класса Института, хотя на ученых собраниях, по занятости другими делами, появлялся крайне редко, а с 1802 г. вообще перестал на них присутствовать, но в меру сил продолжал следить за происходящем в цитадели французской учености, особенно оживляясь, когда подвластные ему savants позволяли себе излишнее свободомыслие.

После того как на Первого консула 24 декабря 1800 г. было совершено неудачное покушение (он спасся случайно, благодаря сметливости кучера), Институт на следующий день явился к Бонапарту в полном составе, чтобы подтвердить свою лояльность режиму и заверить главу государства, что только он может гарантировать «сохранение и славу Республики». Впрочем, это не помешало значительной части академического сообщества спустя три с половиной года с завораживающим энтузиазмом отреагировать на провозглашение Наполеона императором. Некоторые представители класса языка и литературы, правда, возмущались и даже добились созыва внеочередного общего собрания Института 18 мая 1804 г. — как раз в тот день, когда сенатус-консультом было объявлено, что «правительство Республики доверялось императору, который примет титул императора французов», — но представители точных наук поправили еще не окрепших имперским разумом коллег-литераторов. Ж.-Б. Био, к примеру, заявил, что не дело Института вмешиваться в политику (сославшись на пример Берлинской и Санкт-Петербургской академий). В итоге большинство собравшихся — 38 из 63 — проголосовало за прекращение собрания, а на следующий день ученые мужи встретились вновь и решили отправиться в резиденцию Наполеона, чтобы засвидетельствовать ему — уже в который раз! — свою полную лояльность. На всякий случай! На торжества же по случаю бракосочетания императора с Марией Луизой (2 апреля 1810 г.) Институт собрал 8892 франка, которые были израсходованы на устройство праздничной иллюминации.

Получив в 1805 г. новые помещения в бывшем Collège Mazarin, члены Института обратились за разрешением воздвигнуть там статую Наполеона, который, как было сказано в прошении, «спас цивилизованные нации от новой вспышки (éruption) невежества и варварства». По мере того как корсиканец поднимался все выше по ступеням лестницы власти, лесть со стороны людей науки и искусства в его адрес становилась все более изощренной, куда более изощренной, нежели «стандартные» хвалебные речи и речевые обороты, обращенные членами старой Академии к французским королям.

3 марта 1802 г. Первый консул поручил Институту составить детальный обзор мировых научных достижений, начиная с 1789 г. Спустя пять с лишним лет труд был, наконец, завершен, и 6 февраля 1808 г. депутация от Первого класса во главе с Бугенвилем в торжественной обстановке преподнесла подготовленные отчеты императору и Госсовету (Conseil d’État). Хотя Наполеона интересовали научные достижения ученых разных стран, однако Ж. Деламбр (автор раздела по «точным наукам») и Ж. Кювье (описавший открытия в области натуральной истории), понимая, что в действительности от них ждет власть, основное внимание сосредоточили на достижениях французских исследователей. (Тем более что Наполеон просил Кювье быть предельно осторожным при составлении отчета, поскольку этот документ будет прочитан всеми образованными людьми Европы, которые должны увидеть, как процветают науки в Империи). Кювье, отметив, что «науки — это общая собственность всего человечества», добавил, однако, что французы могут позволить себе великодушие, отдав должное также заслугам иностранцев (nos émules, как он выразился, ибо теперь иностранные натуралисты уже не коллеги, но именно соперники). Пожаловался Кювье и на то, что поскольку французские ученые плохо владеют немецким языком, дать надлежащий обзор исследований германских émules не представляется возможным (иначе говоря, времена, когда французы активно переводили немецкие работы, прошли). Конечно, и Кювье, и Деламбр старались быть объективными (хотя, к примеру, превознося вклад французских ученых в развитие небесной механики, — значение работ Лапласа в этой области действительно трудно переоценить, — заслуги К. Ф. Гаусса авторы отчета оценили куда более скромно). Но дело даже не в содержании докладов, а в их форме. Оба автора всячески подчеркивали превосходство французской научной мысли над всякой прочей, не говоря уже о сожалениях Деламбра, по мнению которого, в лице Наполеона, выбравшего военную карьеру, мир потерял выдающегося математика. Теория Лавуазье в докладе Кювье называлась не иначе как chimie française, а о других научных достижениях своих соотечественников автор писал как о science française.

Если граждане République des Lettres полагали, что научные достижения служат прогрессу всего человечества, то авторы упомянутых докладов исходили из того, что французская наука (лучшая в мире!) приносит славу Франции.

Разумеется, из сказанного не следует, что дух «космополитизма» окончательно выветрился из научных заведений Первой Империи. К примеру, Наполеон высоко оценил открытие вакцинации Эдвардом Дженнером (E. Jenner; 1749–1823), который 20 июня 1808 г. был избран членом-корреспондентом, а 13 мая 1811 г. — иностранным членом Института Франции. Примером отношения к нему императора французов может служить такой эпизод. В  феврале 1805 г. Дженнер обратился к Наполеону (как императору и как человеку, который «оценил важность вакцинации и способствовал ее распространению и который, как то повсеместно признано, — покровитель искусств») с просьбой освободить из заключения двух его друзей, «людей науки и литераторов» и дать им возможность вернуться в Англию. Письмо Дженнера попало в руки Наполеона только в июне 1806 г. через личного врача императора барона Корвисара (J.-N. Corvisart-Desmarets; 1755–1821). Наполеон уже хотел было отложить бумагу в сторону, но императрица Жозефина обратила его внимание на имя просителя. «Ах, это Дженнер — воскликнул Наполеон. — Я ни в чем не могу отказать этому человеку!» Некоторые историки полагают, что это легенда (которая, как и многие легенды, таит в себе некую универсальную правду вымысла), другие — что эти слова были сказаны в связи с другим подобным обращением Дженнера.

Но как бы то ни было, в июле 1806 г. друзья английского доктора были выпущены на свободу. Сэр Джозеф Бэнкс (Sir Joseph Banks, 1st Baronet; 1743–1820), английский натуралист и президент Лондонского королевского общества, поздравляя Дженнера в декабре 1811 г. с избранием в Институт Франции, заметил, что теперь он (Дженнер) занял место «среди тех, кто столь мало унижались перед деспотическими предписаниями их суверена», благодаря чему их Институт, «сохранил название Национального, хотя ему предлагали называться Императорским». Бэнкс, разумеется, ошибался. Во-первых, Институт включал в свое официальное наименование прилагательное «национальный» с 1795 по 1806 г. и с 1809 по 1810 г., в 1811 г. он назывался сначала Institut Impériale des Sciences, Lettres et Arts, а с декабря 1811 (или с января 1812 г.) по 1814 г. — Institut Impérial de France, или просто Institut Impérial. Кстати, в полученном Дженнером официальном уведомлении о его избрании иностранным членом Института, в заглавие Institut de France было от руки вписано Imp[érial]. Во-вторых, что важнее, Бэнкс несколько переоценивал добродетели своих французских коллег, возможно, выдавая желаемое за действительное.

Когда в конце октября 1801 г. в Париж прибыл известный ученый граф Румфорд, ему был устроен теплый прием. «Я имел возможность, — писал граф, — свести знакомство с некоторыми самыми выдающимися личностями, находящимися ныне при власти в этой стране. Я близко познакомился с Шапталем, министром внутренних дел, и часто виделся с Талейраном, министром иностранных дел <...> Лаплас и Бертолле были очень внимательны ко мне, и каждый из них пригласил меня на обед, где я встретил много выдающихся парижских ученых». В итоге Румфорд переехал во Францию, где прожил до конца жизни. При реорганизации Института в 1803 г. он стал одним из семи иностранных членов Первого класса. Когда в следующем году Румфорд послал Бонапарту одно из своих сочинений по физике, тот, ознакомившись с ним, предложил ученому обсудить мемуар детально.

Еще один пример — отношение Бонапарта к А. Вольта и его работам по электричеству. Первый консул присутствовал на всех трех заседаниях Первого класса Института (7, 12 и 22 ноября 1801 г.), на которых итальянский физик рассказывал о своих открытиях. Наполеон выступил с краткой речью, заявив, что полученные Вольта результаты имеют огромное значение. Более того, он предложил, чтобы Первый класс «продемонстрировал свое желание собрать вместе мудрость всех людей, которые занимаются науками», а также «вручить гражданину Вольта, первому иностранному ученому, который выступил с докладом в этом Классе [Института] с тех пор, как был заключен мир, золотую медаль, в знак особого уважения к этому профессору и выразив тем самым горячее желание [Первого класса Института] радушно принимать труды всех иностранных ученых».

В письме министру внутренних дел Ж.-А. Шапталю от 15  июня 1802  г. Бонапарт предложил ежегодно награждать премией в 60 000 франков или же золотой медалью стоимостью 3000 франков авторов лучших работ по исследованию электричества и магнетизма, оговорив, что «французы и иностранцы всех наций допускаются к конкурсу на равных условиях». Более того, он предложил сконцентрировать основные усилия ученых на физических исследованиях (и особенно на изучении электричества и магнетизма), поскольку, по его мнению, именно «на этой тропе ... будут сделаны великие открытия». Копия этого письма была послана в Первый класс Института, где немедля назначили комиссию из пяти человек, включая Лапласа и Био, которая должна была сформулировать свои предложения по поводу того, как наилучшим образом выполнить пожелания Первого консула.

6 июля 1802 г. на общем собрании Института Био от имени комиссии произнес пространную речь, начинавшуюся следующими словами: «Класс математических и физических наук Института открывает общий конкурс, предложенный Первым консулом, к участию в котором приглашаются все ученые Европы, включая членов и ассоциированных членов Института. Первый класс не требует, чтобы ему были присланы работы немедленно. Каждый год будет награждаться автор лучших экспериментов, которые <...> способствуют прогрессу науки. Основной наградой будет удостоен тот, чье открытие составит эпоху в истории электричества и гальванизма (эталоном подобных исследований для Наполеона и членов Института стали работы Б. Франклина и А. Вольта. — И. Д.)». В числе награжденных были немец П. Эрман (P.Erman; 1764–1851) и англичанин Г. Дэви.

Так, может быть, никакого реального разрыва в научном сообществе времен Консульства и Первой империи с космополитическим идеалом République des Lettres вовсе не было? Мне представляется, что, несмотря на многие примеры сотрудничества французских ученых с иностранцами и высокой оценки научных работ своих зарубежных коллег, указанный идеал, если и не вовсе был забыт, то во всяком случае подвергся существенной деформации, которая выразилась прежде всего в том, что международное научное сообщество в глазах подавляющего числа французских ученых перестало быть «республикой», оно превратилось в арену межнационального соперничества, и, скажем, награда Г. Дэви (А. Вольта, по логике Наполеона, — это, так сказать, французский ученый итальянской национальности; см. цитированное выше письмо Бонапарта Ориани) была наградой, вручаемой Институтом Франции англичанину Г. Дэви, а не только Дэви-исследователю.

Приведу характерный пример — в речи (éloge), посвященной памяти Дж. Бэнкса, Ж. Кювье воздает должное англичанину, на первый взгляд, в лучших традициях République des Lettres. И  все-таки внимательно вчитаемся в этот текст: «За двадцать два года войн, опустошивших оба мира, имя Бэнкса везде было гарантией для тех наших соотечественников, которые посвятили себя полезным исследованиям <...> Когда моря оказались закрытыми для нас, они были открыты для наших научных экспедиций по его слову. География и натуральная история обязаны ему сохранением драгоценных вещей, без которых наши коллекции <...> сегодня были бы лишены тех богатств, которые их украшают» и т. д. «Галлоцентризм» Кювье дал себя знать в настойчивом использовании им притяжательных местоимений («наших соотечественников», «наших научных экспедиций», «наши коллекции» и т. д.). Поступки Бэнкса оценивались Кювье исключительно «инструментально», в контексте их соответствия интересам французской науки и французского государства. Это взгляд на иностранца через призму идеологии la grande nation, которая во все времена представляла собой взрывоопасную смесь снобизма и лакейства.

Между тем сам Бэнкс всю жизнь настойчиво придерживался космополитического идеала République des Lettres. В свое время он писал французскому коллеге академику А. де Жюссье: «Может быть, небесам будет угодно, чтобы те беспорядки, которые столь долгое время сотрясали вашу страну, наконец, прекратились раз и навсегда. Любовь к науке, которая нас связывает, тому залог (a good augury) <...> И каковы бы ни были превратности войны, науки и те, кто подобно вам, готовы развивать их, всегда будут более всего близки моему сердцу». То были не просто красивые слова.

Когда французский минералог Деодат де Доломье, возвращавшийся из Египта, где он был членом сопровождавшей Наполеона compagnie des savants, попал в неаполитанскую тюрьму, Бэнкс настоятельно просил английского посланника в Неаполе сделать все для освобождения ученого, хотя Англия находилась в состоянии войны с Францией.

Письмо Бэнкса выдержано в космополитическом духе République des Lettres. «Вы не представляете, — писал президент Королевского общества английскому послу, — <...> насколько обеспокоенные люди со всех концов Европы желают его [Доломье] освобождения <...> Я нисколько не сомневаюсь в том, что он отправился в Египет с научными, а не с политическими целями и что он руководствовался искренним желанием умножить человеческое знание. То, что его наблюдения, сделанные в Египте, послужат этой цели, несомненно. Что же тогда может препятствовать его освобождению?» Для Бэнкса Доломье — прежде всего гражданин République des Lettres и лишь в последнюю очередь подданный Франции. Но как только Бэнкс стал понимать, что идеалы République des Lettres у его французских коллег стали размываться, тон его писем изменился. И когда в марте 1801 г. Доломье наконец освободили, английский натуралист дал ему ясно понять, что следует строго различать его, Бэнкса, личные выступления в защиту французского минералога и позицию Королевского общества, которое, будучи public body, не может вмешиваться в политические дела: «...мы в Англии, сэр,  — подчеркивал Бэнкс,  — также прочно связаны с королевским правительством, как вы с республиканским». Видимо, француз в своем благодарственном письме сэру Джозефу принял научные симпатии последнего за политические.

Когда же Наполеон своим распоряжением от 22 мая 1803 г. приказал арестовать всех находившихся на территории Франции англичан в возрасте от 18 до 60 лет, Бэнкс, благодаря Первый класс Института за помощь в освобождении из тюрьмы натуралиста Джона Осборна (J. Osborn; 1743–1814), заявил, что подобные аресты «очевидно подрывают взаимные интересы цивилизованных наций». Он даже пригрозил, что исключит французских ученых из списка иностранных коллег, с которыми поддерживает общение, если не сможет переписываться с ними «без обвинений в использовании их с политическими целями и если почтенные джентльмены с хорошей репутацией не смогут посещать <...> [Францию] для обмена научной информацией, не выслушивая там при каждом изменении общественной ситуации грязных обвинений в шпионаже». По мнению Бэнкса, в том, что французское научное сообщество утратило (или начало утрачивать) главную ценность République des Lettres — нейтральность научного поиска по отношению к политическим и военным передрягам и национальным и религиозным различиям и предубеждениям, — виноваты не только французские власти, но и сами ученые, которые с легкостью поддались наполеоновскому национализму.

Чем же так полюбился властолюбивый корсиканец французскому научному сообществу? Почему он стал для многих ученых мужей страны, не лишенных известной фанаберии, миражом длительного действия? Только потому, что он стоял на вершине властной пирамиды, когда Францию мучили демоны перемен? Или им льстило его заинтересованное внимание к научным открытиям? А может, Бонапарт обладал какой-то особой харизмой, мания которой действовала даже на очень неглупых людей? Разумеется, все перечисленное имело место (научное, да и любое сообщество, как показывает история, всегда готово продаться власти за иллюзию куда меньших благ). И все же ответ на вопрос — на чем «играл» Наполеон, когда общался с учеными, как ему удавалось «приручать» их? — приведенными общими констатациями не исчерпывается.

Комментировать Всего 3 комментария

   "научное, да и любое сообщество, как показывает история, всегда готово продаться власти за иллюзию куда меньших благ"...

Как историк очень мало интересовался этой темой, но достаточно, чтобы оценить качество Вашей работы. Снимаю шляпу.

И все же поднятый Вами мимоходом вопрос остался занозой: мы все приходили в науку в очаровании надежды, что только здесь можно будет искать истину. И вдруг обнаружили, что научное сообщество всегда продается и покупается. Тем более это страшно в психологии, от лица которой пишу сейчас: эта наука умудрилась даже продать собственный предмет за право быть в числе наук-победительниц!

Бедная, безная психология\, сначала она утратила душу...

Историки тоже известны тем, что легко переписывают свой предмет, начиная с летописей...

Но об этом не хочется говорить публицистически, пусть это делает Невзоров. А если говорить не публицистически, творя из подобных фактов скандал, то как могут два ученых обсуждать подобную тему? Методологически?

Или же с точки зрения того служения, которым для нас является наука? А может, с точки зрения очищения души, которое достигается в борьбе за чистоту научного поиска?

Я не знаю, что ответить. Помню только, что еще в школе прочитал слова А. Эйнштейна (который и "привел" меня в историю науки):

"Храм науки — строение многосложное. Различны пребывающие в нем люди и приведшие их туда духовные силы. Некоторые занимаются наукой с гордым чувством своего интеллектуального превосходства; для них наука является тем подходящим спортом, который должен им дать полноту жизни и удовлетворение честолюбия. Можно найти в храме и других: плоды своих мыслей они приносят здесь в жертву только в утилитарных целях. Если бы посланный богом ангел пришел в храм и изгнал из него тех, кто принадлежит к этим двум категориям, то храм катастрофически опустел бы. Все-таки кое-кто из людей как прошлого, так и нашего времени в нем бы остался... .

Я хорошо знаю, что мы только что с легким сердцем изгнали многих людей, построивших значительную, возможно, даже наибольшую, часть науки; по отношению ко многим принятое решение было бы для нашего ангела горьким. Но одно кажется мне несомненным: если бы существовали только люди, подобные изгнанным, храм не поднялся бы, как не мог бы вырасти лес из одних лишь вьющихся растений. Этих людей удовлетворяет, собственно говоря, любая арена человеческой деятельности: станут ли они инженерами, офицерами, коммерсантами или учеными—это зависит от внешних обстоятельств. Но обратим вновь свой взгляд на тех, кто удостоился милости ангела. Большинство из них — люди странные, замкнутые, уединенные; несмотря на эти общие черты они в действительности сильнее разнятся друг от друга, чем изгнанные. Что привело их в храм? Нелегко на это ответить, и ответ, безусловно, не будет одинаковым для всех. Как и Шопенгауэр, я прежде всего думаю, что одно из наиболее сильных побуждений, ведущих к искусству и науке,— это желание уйти от будничной жизни с ее мучительной жестокостью и безутешной пустотой, уйти от уз вечно меняющихся собственных прихотей. Эта причина толкает людей с тонкими душевными струнами от личных переживаний в мир объективного видения и понимания. Эту причину можно сравнить с тоской, неотразимо влекущей горожанина из шумной и мутной окружающей среды к тихим высокогорным ландшафтам, где взгляд далеко проникает сквозь неподвижный чистый воздух и наслаждается спокойными очертаниями, которые кажутся предназначенными для вечности.

Но к этой негативной причине добавляется и позитивная. Человек стремится каким-то адекватным способом создать в себе простую и ясную картину мира для того, чтобы оторваться от мира ощущений, чтобы в известной степени попытаться заменить этот мир созданной таким образом картиной. Этим занимаются художник, поэт, теоретизирующий философ и естествоиспытатель, каждый по-своему. На эту картину и ее оформление человек переносит центр тяжести своей духовной жизни, чтобы в ней обрести покой и уверенность, которые он не может найти в слишком тесном головокружительном круговороте собственной жизни".

Мне к этому нечего добавить. И не хочется...

Эту реплику поддерживают: Alexei Tsvelik, Алекс Лосетт

Что ж, Игорь, уважаю ваше нежелание...

Новости наших партнеров