Кричал благим матом петел.

– Петух! – обозвал его Сом. Открыл глаз и увидел всё то же. Херачил снег. Брезгливо вставил ноги в домашние подошвы.

Прочистил глотку, зажевал опостылевшим, чтоб его, мякишем, корку в карман убрал. Надел тулуп, каждый день один и тот же, и вышел в путь до мельницы. Работа, работа, работа, работа, такая любимая им, сегодня вызывала неприязнь, даже отвращение.

«Это что-то новенькое, подумал Сом. Этак и жить расхочется. Дыра. Сплошная дыра наша жизнь. Мать её ети».

Харкнул в Девкин камень и попал, тот лежал на своём месте. Колодец манкировал старика, и Сом отмахнулся от него.

«Ещё эти дела грёбаные по дому, что за меня никто не сделает: дымоход надо прочистить там, ещё что-то. И нахрена я об этом вспомнил? Жил себе спокойно, а тут нá тебе. Ещё собака эта лает, падла». И он бросил палку в собаку, точнее, туда, где её предполагал.

Домá Темновых и Кривых, словно два антагониста, стояли по разные стороны прогона. Рознь меж ними развилась с того момента, когда они опустели и хозяева им оставили только названия. Сом увидел золото церковного купола и сказал одно:

– Ёп-т.

Матершина так и лилась из него, но скрывалась за звуком, как вода замёрзшей Кратки подо льдом. Сом не без гадливости прошёл сквозь долбаный снегопад и на середине остановился. С пренебрежением он вытащил из кармана и безжалостно швырнул камень в тонкий ещё лёд.

На той стороне стоял недружелюбный Федька, мальчик с перекошенным лицом, в детстве его называли чертовым отродьем, но он выжил, как-то сам собой выжил.

– Здаров, Сом-с-усом! Всё бараешься?

– Пошёл ты. – Пробурчал мельник.

– Чё? Да без бэ. Я-то пойду. А вот ты что делать будешь? И так уже ссучился, а вскорости ведь и ноги протянешь. Кто тебя заменит как не я?

– Уй! – Всего лишь и выговорил Сом, бросив, словно кость, жалкую корку. Федька вызывал у него чувство омерзения. А Сом у Федьки чувство презрения. Их дружба так и держалась на этой взаимной антипатии. Поэтому не имели права они прекратить вражду.

Зло старик взбирался на ненавистный холм. А наверху выдал пару матюгов, хоть уши затыкай. Разглядел мельницу и вошёл в её врата Эроса.

И вышел из ворот Танатоса вон. Любовь и смерть всегда стояли у kenti: у начала и конца, у родов и похорон. Одна бабка повивает, другая поминает.

Лютовал свирепый мороз, подминал всё под себя – ну, всё.

«Етить-колотить, думал Сом за холмом, над рекой. Холодно, сука! Матюками тут не согреешься. Песню что ль спеть?» И он вдруг спел то, что помнил из несложного репертуара, хлопая в ладоши:

А чу-чу-чу, а га-га-га,////А побараемся немного////Ты задери повыше ногу,////Я покажу тебе дорогу!

В деревне в нём дикая поднялась жестокость к этой тьме, пожирающей всё вокруг. И злоба вскипела. Он подумал сразу о жене: «Не даёт, блин. Да оно мне, можт, и не надо. Давно не проверял. Но это всё не важно, важно, что всё к чертям катится… А я хлеб пеку всё. Пекарь, ёп».

У дома взял камень, пофиг какой, всё равно выбрасывать, и вошёл в открытую заране дверь. Свет на минуту расшил мрак и захлопнулся. Любимый дом… а был ли он, вот если по чесноку, действительно любимым? Да и что тут любить: печь, дышащую наладом, жену, дышащую на ладан? Или эту еду, не оставляющую привкуса? Он лёг, злой от самого себя и зажмурил глаза: раздражал свечной свет и долдон жены. Но вот она заткнулась и легла.

– Ну как сегодня.

– Ни хрена.

– …Ты чего такой грубый?

– А ты чего такая дура? Видишь же, ничего. Чего каждый день одно и то же талдычишь, как петух? – Обидел он её.

– Вот как? Всё ясно. Утро вечера мудренее.