Эхом неустанно повторялся петух.

Сом открыл глаз в окно. Сом в окно глаз открыл. Открыл глаз окном – это Сом, кто ж ещё. Главный герой и неглавный человек. Зато солнышко светило. Солнце жгло огненным диском то бок Земли, то лик, хотя шар боколик, ликобок..? Кратчайшим словесным путём: солнце было. И Сом встал. Встал после того, как открыл глаз. Это естественно, хотя лунатизмом страдал, судя по слухам, ходившим в его больной голове, что переживал этот момент в себе на протяжении, длящемся дурную бесконечность, длящемся как сегодняшний день, тяжко, с пропусками важного и рассмыслением посредственного.

Через длинные, тягучие предложения, как сквозь прокопчённую кухню продирался старик, делая то то, то сё, то-то всё – однообразное, как оконная муть: «Пора сымать рамы». Но это к этому “пора” поры не наступало и одинокие душа-в-душу старики задыхались, отпирая дверные щели. Так и пенье утренних птиц не достигало сквозь закупоренное пространство, равно как сквозь поношенные перепонки.

Никак не мог Сом выйти из дому. Никак не мог выйти из дома. Никак не мог смочь. Не справлялся, хотя выходил, делал всё верно, всё распланировано было уже, но что-то не позволяло, неизвестная сила, хотя выходил, выходил, вот же он, вот почти, почти что вышел, мы его уже видим, когда читаем, но нет, он остаётся внутри, внутри, не без нерва, хотя что нервничать, коли время не идёт? Оно только вокруг течёт, торопится, даже когда за Сомом никто не следит, а внутри-то, у него, там в доме, в домý, там-то ничего не движется, вот уже сколько, пока не может выйти никак нет. Да и куда? И так известно, так почему бы не подержать на месте, подержаться за место, всё равно возвращаться, возвращаться – конечно, да куда денешься, дурная, дурная же – остаётся только повторять следы, повторять себя, то есть повторяться, ходить по, не продолжая идиом, ведь и так известно; не продолжать, потому что если продолжить, можно всё закончить, а так – раз за разом, ходить по ходить по ходить походить на – вот и на, вот и выбрался, вот и новый виток, вот и тропа, на тропе, по тропе, на тебе, нá тебе, для дороги, для себя, для пространство самим собой, чтобы каждый раз утыкаться, ещё и ещё за разом ещё и ещё – а зачем? – чтобы вырваться, чтобы выбраться, и много ещё, много так вырываться.

И вспоминать уже начал, что там петух? что он? Кричал ли? Кричал, коли тут идёт мельник и идёт где – по дороге, мимо камней, многих, тысяч их, камней самых разных, что ни на есть, что не сделаешь ради пути, каких камней не повидаешь, не удивишься и такому, который не такой, как, или удивишься заурядному, потому что человек не местность, себя запомнить не может, так чтó говорить о пространстве, оно всегда при сиюминутной вечной памяти самого себя, в которой каждое изменение запланировано и встроено, каждое движение часть вечного, не воспринимаемого за изменение, лаже умирание, смерть, даже конец всего уже запланирован в местности, в природе, что иначе говоря, говоря другим языком, не меняя диалекта, говоря молча, символами, путано. Чего нет в искусстве: оно конечно, конечно, предполагает массу интерпретаций, конечно, и Сома можно называть кем угодно вплоть до Иисуса, не принимая в расчёт того, что он обычный старый человек, уморенный жизнью и страшащийся смерти, смерти; да, смерть – ещё одно отличие, точнее, страх её, отличие от искусства, искусство боится смерти, не любит, когда об этом рассуждают, не любит искусства, рассуждающего о смерти самого себя, потому что в итоге, после смерти, остаётся только один этот разговор с присказкой “Ну, мы же говорили, я же говорила, я же говорило” – хоть и само за себя не скажет, ничего не скажет, но ничего-ничего, это временно, как и рассказ, бесконечный рассказ, полотно, марафон, гигантский масштаб, поражающий время, и не порождающий ничего, никакого приплода, конечная точка. Искусство, доведённое до абсурда самого себя. Сом доведённый до безумия, до дурки, бесконечной дурки, до прогона, того самого, которого, о котором только двое, в котором внимательный читатель, в котором чего только, в не в том ли самом прогоне, где пропущены многоточия присказок и цитат, призрачных намёков, намеков, полный обман зрения, полный обманом зрения, одурманенный Сом тремя дочерьми Софии, скрытых за двумя перекрещенными, вот она сила бога, присовокуплённая к опиуму, которым грех не, но и не грех да.

Эх, бедный, усталый мельник, сколько вёрст тебе ещё пройти, сколько километров проглядеть, сколько деталей не запомнить, сколько растерять? Кто пожалеет тебя бедного, когда ездят на тебе беспробудно когда прячут тебя в лес, а ты сам дерево, даже не дерево, может, полено, небольшое берёзовое колесо, часть от него, ты гореть хочешь, а на тебе ездят, по кругу, ты циферблат, ты маховое колесо, ты жёрнов. Сколько тебе ещё терпеть это? трепать одёжку? надеяться? от тебя ли зависит? Ты лишь помыслишь раз-другой так: «Эх, вот живу, а ничего не знаю. Уже жизнь прожил, а ничего не узнал так. И умру в неведении, а когда умру смысл жизни найдут, вот обида будет. Жена пойдёт меня будить, рассказывать, в землю плакать, чтобы услышал я. А я буду ничего – непроницаем». – Да, всё мечтаешь быть собой, мечешься, метишь в будущее, а оно всегда на секунду позже, на минуту позже, а ты и опережаешь его, а ты и рад, только несмотря на это, всегда опаздываешь, не можешь предугадать, определить себя в, хотя… хотя что это? Зачем тебе, когда всё так определено. Сегодня любо скажет, что тебе завтра делать. Хотя что это?

Уже река, а она сразу после прогона, то есть Сом реку увидел гораздо раньше, просто не мог, не мог ступить на плашкотный мост, он просто не мог, простая невозможность, она как дурная бесконечность, она как другая сторона монеты, потому что никогда не знаешь, где именно находится другая сторона, ведь не знаешь какая сторона 

та самая

. Сому расскажи не поймёт. Конечно! Он же он, он же не может зависеть от другого времени, он в своём-то кое-как существует, теряет, находит потом то, чего не имел, и всё это за данность, он не знает, может, не помнит, иного устройства, иной модели, иновремени. Но чувство, да, безусловно, чувство, невнятное, как ощущение, неопределённое, как наитие, такое, без названия – оно имелось, но как ты его поймаешь, когда не скажешь его, как? Да, он помнил время детства, оно протекало в нём странно, вроде бы близко от него, как вот Кратка, но и далеко, как место, откуда она начиналась и куда утекала; или помнил время снов, неясное и всегда ошеломляющее, как непредвиденная точка, как бросок камня в воду; или он помнил время вообще, время его движения, туда укладывалось неопределимое 

вчера 

и 

завтра

, но никогда не охарактеризовалось им самим, потому что забывалось; ещё было время на работе, о котором о не мог ничего сказать точного, кроме того, что оно было не зря, чего он не мог сказать о времени сна или даже о времени детства, потому что какой-то явной пользы для сегодня почерпнуть не мог; но было и ещё одно время, очень странное, всеобъемлющее, но неизведанное – это время памяти. Память для Сома являлась загадочной и непостижимой, в памяти было всё и ничто, её нельзя было использовать как инструмент или как мечту; но ему нравилось думать над памятью, нравился процесс вспоминания, пусть даже того, чего не было, ведь это он тоже мог предполагать, что естественно: он же мог предполагать себя, а что человек, как не его память.

Предположительный Сом, чтой-то дальше с тобой будет? Ты готов к чему угодно, кроме того, что происходит. И происходит не прекращаемо, Сом. Ты уже чувствуешь, что не властен над временем, уже видишь Федьку на том берегу, но не можешь приблизиться к нему, хотя идёшь, идёшь ровно сорок два шага, да, ты их считаешь вслух, ты даже не сбиваешься, но сорок два шага не кончаются, даже на сорока двух, потому что это очень длинные шаги, и длина их не зависит от тебя, ты-то шагаешь обычно, как шагал всегда, пусть и с годами тебе приходилось всё больше принимать усилий, чтобы цифра не изменилась, ты и сейчас держишь марку в свои-то годы, да, над шагом властен ты, но не над временем. Пойми, над временем своим ты бог, потому что одинок в нём, ты властен над ним, да, но не над временем вообще, оно для тебя абсолют. Ты житель бесконечной жизни и не знаешь, какова она по объёму, но одно точно можно сказать точно – она всегда больше того, что можно помыслить. Есть кто-то над тобой, но и над ним есть кто-то. Только представь, Сом, есть кто-то над богом, и над царём богов, есть кто-то Высший, и над ним есть и так всё уходит в бесконечность, в которой и бог не бог, зато вот человек – Человек, ибо бог над ним уже не так велик, а человек меньше не станет.

Продираясь сквозь непонимание, преодолеть которое ему никто и никогда не сможет помочь, он до от, добрался-таки, выдержал-выдюжил, чтобы тут, чтобы сам, тот ему сказал, но не сказал. Так всегда. Эта игра! Не выбраться. Кошки-мышки.  Первый-последний. Федька – вот тоже шутка Вселенной. Он такой же ты, ждущий и ожидающий, вечный мальчик, растёт ли он? Будет ли он? Существует ли Федька без тебя? Насколько он вообще есть? В каком отношении тебя? «Надо, надо жену спросить про Федьку…» – решаеш ты, но ведь забудешь, непременно забудешь и сохранишь в себе этого мальчика. Только умерев, ты узнаешь, был ли Федька, был ли мальчик, была ли эта ежедневная встреча и твоя сирая корка на земле, уедаемая, как ты решил однажды, птицами. Но за смертью нет знания, вот незадача. Впрочем, ты забудешь, когда заснёшь, сон ддя тебя кладбищенская оградка от прошлого, сон для тебя, сон тебя длит, с твоим-то временем, похожим на холм, когда вся суть не видна под ногами, есть только видимость, непрозрачный мешок событий, и ты по ним иди по ним.

Над перспективою один. Только вот перспектива вокруг, в не в нём, не в седолысом путнике, не в его направлении, даже не в труде им производимом, и будущего у него никакого, нет, в таком значении нет перспективы мельнику, только вот эта на работающие поля, мыслимых людей на них, в этом небе далёком и дальнем, то высоком, то низком, и даже там, куда не дотягивается взгляд, куда-то за церковный шпиль в поднебесную дымь – это всё можно, доступно, только куда это девать-то всё? Ну, окинул раз-другой, а потом что? Ах, эта бесконечная даль, умножающая себя с каждым взглядом, с каждой деталью, с каждым слагаемым. И только человек может придать ей значение, только человек с помощью чудо-инструмента – человеческого глаза – может назвать вон то место утренним пейзажем, ограничить его, запомнить в идеальном сочетании частей, трёх и более, и назвать, а иной раз и повесить на стену, добавив, в целях борьбы с пустотой мира, одинокого мельника, спешащего на мельницу.

Бесконечность неустанна. Она не прилагает сил к самой себе, а, следовательно, не тратит сил. Бесконечность – её главное свойство. Понятие, состоящее из самого себя. Как человеческая душа. Часто абстрактные понятия односоставны. На том вышел их мельницы. Сколько можно сопровождать его от порога до порога, словно бы маленького, и нужно ли? Не пора ли забыть про то, что есть такой Сом, ведомый самим собой и страхом в свою хибару, халупу, убогую дыру, забыть про него совсем, будто навсегда, без оглядки, как сделают это миллионы, как сделали уже миллиарды, так и не узнав о нём, сойдя в землю на тот же срок, о котором тайно, а потом и явно, мечтает каждый зависимый от этого бесконечного движения, от этого нарочитого маятника, столь распространённого в человеческой среде; так не пора ли забыть и унестись в даль, туда, где, например, 

покой

; или туда, где роют страшный канал меж двух рек, который всё оправдает, но так и не оправдал ни в одной из попыток; или туда, где – да хоть куда, только подальше отсюда, или просто всё прекратить враз, поставить ту самую неожиданную точку, которая ошеломляет бедного-бедного мельника, в конце концов, как замедлять время, так же можно его и ускорить, а в ночи это делать проще простого, только бы подготовить гармоничный финал подходящим синтаксическим оборотом или просто об

орвать на утро вечера мудренее.