Петух опять затянул с утром.

Как будто от него что-то зависело. Мир следовательно разрушался до основания, и темнота, даже пронзённая горловым звуком, оставалась ею.

Сом встал раньше Перуна. Каждое утро как детство, каждая старость в длинь детства.

Спешил. Слишком в это мало времени. Опоздать – не проверишь. И так плоть изношена, вонючая, не отмоешь. Мякиш с водой и вкус получил – прогорклый, серый, вяжущий. И вот уже вышел.

Ему надо проверить, невыносимо больше, сегодня именно. И надо успеть. Потому что если не успеть – опять с ним начнут играть, убеждать, задурманивать. Нет, он вышел из дому раньше второго сна собаки. Господи, он не боится даже лика жены. Её рот был открыт, когда он видел её утром. Это запомнил. И ещё чёрного жука на раме. «Господи, сколько их в пологе, сколько в подвале их, мы живём на жуках. А они на нас.

Незрелый духом, шёл резкими ногами на северо-восток за воображением, которое отказывало ему всё чаще, как апокалипсис. Когда-то оно обещало избавление. Сом так предположил этим утром жить в один из отрывков времени. Как он всегда делал. Повторял судьбу камня, колодца, чужого дома с вялыми вьюнами в палисаде. Холодная тьма освещала ему слепой путь вдоль родной деревни: развалины дома Кривых, опустошённый Темнов дом, чужие края. Раздробленный прогон – не дорога, а направление – как не упал старик? Ангел вёл его под руку.

Но ангелов не существует. В этой мере точно. Здесь действуют силы могущественнее. Например, на ветке сидит сова и крутит головой, как циферблатом вокруг центра. Или вот: гора яблок вываленная, как головы казнённых, еще свежие, но обречённые на гниение. Сом берёт одно и надкусывает. Сок течёт по жидкой бородке. Теперь Сом ещё ближе, ибо так далеко он далеко не заходил. Всё ближе камню, всю ближе почве, и ближе к тёмному свету.

Дорога казалось короткой, но – взглянуть на часы – получилась длинной. Лучше бы не смотрел, продумал странник и окликнул нечто, сметавшее с церкви листья, вот оно ушло.

Вблизи церковь зачем выше, нежели вдали. Не может помыслить такого человек за свою полувековую да и половинчатую жизнь. Злаки в рось короче, если с поля глядеть на эту отёсанную бель. «Как это вообще в голову пришлось? Разве это можно повторить? Или мы уже растеряли всё, позабыли??? А может, и надо забыть, чтобы не разрушить. Чтобы навсегда. Этого должно хватить. Мы и так ­­– достойны взгляда. Какая глыбь…» ­– он думал…

Чёрные врата заперты. Обошёл храм кругом. Со всех сторон ваял он выше чаяний и отчуждений. На боку торчала дверь на колокольню приотворена. Её никто не закрывал вовеки. На дне узкого колодца оказался мельник. И если б на него свалилось голое ведро, не знал бы, чем бы. В темноте ещё дверка. Внутрь, в тело.

В спину застучал петух.

Как поступить теперь, дабы действия его были достойны глаз со стен? Так он не верил. Жил в потоке, протекавшем обок, и теперь – он здесь.

Нет магии, нет бога, нет печали.

Подошёл Сом, слепнущий, к пустому алтарю. Лишь лики. Взял и плюнул.

Ничего.

И плюнул.

Ничего.

– Какой же безучастный…

Взялся за голову, сжал волосы, за окнами полетел ветер; утреннее солнце сушило листья, отражалось в церковных витражах. И стало стыдно. Он вытер рукавом что сделал, сморщился и выбежал туда, откуда убегают воры. Зачем он стал преступник против самого себя. Это нисколько не вопрос ему, себе, всем нам, а повод.

Теперь-то он бежал. На сколько позволяли бедные колени. И небрежные силы следовали за ним, словно прикованные рабскими цепями. Прогон шумел. Смерчь двигалась за Сомом.

Осень падала на него. Засыпала, грохочущая. Насекомые затыкали ушные проёмы. Местная чудь пряталась под ворохами в оврагах и спала так, увлажняя листву. Земля медленно прогнивала.

Лишь в смерти мы способны слиться с пейзажем.

На реке осени слыло меньше. Плашкотный мост один трещал несносно. Кто расходил его до этой жути? Сом бросил камень. Тот пропал, не лист. Нет смысла оборачиваться ­– всё равно и верно.

У воды поэзии гораздо больше и всегда. Федька трепетал, он думал, говорил, он говорил, что думал, думал, что он говорил:

– Чем отличается 6 от 7? Тем, что при умножении на 3 у 7 происходит переход на два десятка. А между 3 и 4? Знаешь, такие мелочи обычно никто не замечает. Но потом они накапливаются. Казалось бы: всего единица. Но при умножении она вырастает… вырастает в…

Сом думал о плохом, наверно, что не обнаружил. А хотел. Ну можно? Нет, не можно. Дал последний шанс? А стоило? Имел ли право? Если дал, вестимо, есть кому. Ну не себе же. Нет, себе. А если б даже ­– всё равно он не спасёт, не курочка рябая. И сказал, взбираясь в холм:

– жили          были          дед          да баба          и была у них          курочка          ряба          снесла          курочка          яичко          да непростое          а золотое          дед бил-бил          не разбил          баба била-била          не разбила          прибежала мышка          хвостиком махнула          яичко упало          разбилось          дед плачем          баба плачет          конец сказки

Не обнаружил. Вот вчера наоборот. Зачем он вспомнил? Сколько можно жить-не принимать? И это всё, и это, всё это чужое, потому что после смерти будет не его. Тогда сейчас хотя бы ­– разве что-нибудь есть у него?

Сом входит в мельницу сам.

Обратно есть история короче. Пусть её никто не возвещает. Казусу достаточно лишь одного воображения. Идея больше ничего, но меньше никого.

Вновь взялся за голову, сжал волосы в солому, где летел, как ветер; вечернее постсолнце отражалось в церковных куполах, ему казалось; в деревню явились причудливые тени, сбежавшие из леса.

Сом смотрел ­– не видел, ну вот ещё один лганный сюжет людьми их тысячами, что они хотели передать? По всему земному шару, хорошо хоть с неизвестных им размеров. Сом взялся за голову над задачей бытия. Теперь опустошил отдел сомнений: ясно. Дальше что? Дальше:

Он кричит:

– Меня никто не слышит!

Возможно, шёпотом, возможно, не открывая рта, возможно, не кричит.

Его никто не слышит. Он добивался этого. Старик знал по жене и по себе. Люди истощились в разговорах, их теперь не удивить, давно уже, с начала языка. И потому им нужен был другой язык, на котором они могли бы выстроить другое, с чем-то всесакрально новым, но и он, и он так истончился, что исчез. И как исчез, так сразу стал всем нужен, и язык назвали в слове. Принялись искать. Слово, естественно, дали на том, на первом языке. С тех пор использовали много слов, но слова не нашли. Всё потому, что на чужом родного не сыскать.

И потому-то Сом не так общался и не то нашёл. Но поздно.

Снесла яичко. Не простое – золотое.

Теперь он всё равно умрёт: с или без. Что, впрочем-то, одно. И тоже кончилась река. И ничего не видно ни под ней, ни возле неё, только осень – всю марь от местной собой заслонила.

Значит, это чёрная метка.

Мельник не думает уже ничего. Он бредёт на эшафот, не зная, где тот нагрянет. Здесь? а может, у этого забора? а может вот тут, в канаве? одной ногой в этой луже, другой в той? лёжа а Девкине камне? И способ.

Так старик шёл мальчишкой. Почему? Вопрос со временем остался не решён. Его вело. Переходя через лужи, переходя через десяток. И всё накапливалось. Вдруг так: с ним кончится всё, есть ещё надежда, и тогда он обретает смысл. Много сразу на пустую голову. Посидеть бы с этим всем на дне колодца ­­– отпустить мысли, пусть уходят в небеса, звенят в колоколах, лишь бы не мешали.

 

СЛИШКОМ МНОГО МЫСЛЕЙ ДЛЯ ОДНОГО СТАРИКА

           

Кто бы думал, что настоящая агония проходит внутри, и как. И что этот камень в кармане? Что эта пища в желудке? Что одеяло на груди? Придавить себя к земле и только.

Старик бьёт-бьёт яйцо – не разбивает. Бабе не говорит, а баба знает, спрашивать боится, что это, утро вечера мудренее. И Сом ложится:

Только бы не мышь.

Только бы не мышь.