Все записи
22:44  /  2.01.19

1028просмотров

Каблуково

+T -
Поделиться:

1

Все лета с рождения до школы я проводила в Коктебеле. Когда же мы перестали ездить на лето в Крым, родители стали снимать «дачу» в Подмосковье. Отец не любил дачные посёлки за то, что в них нет простора, а есть заборы. Поэтому «дачу» снимали в деревне. Когда у родителей был отпуск, мы путешествовали по стране на машине, а остальные месяцы я проводила с нянькой в деревне. В Каблуково.

Каблуково родители нашли очень просто — это была ближайшая к дому деревня, где слобода с домами располагалась не вдоль шоссе, а перпендикулярно ему. То есть выбирали из соображений безопасности. Подальше от дороги. Но выбор оказался удачным, мы потом ездили в Каблуково семнадцать лет, последние годы уже без отца. В этой деревне было хорошо всё — от названия до обитателей. Был рядом лес, была речка Воря и впадающий в неё ручей Лашутка. Огород, ягоды и парное молоко тоже были.

Вдоль шоссе тоже стояло несколько домов, а ещё там был магазин, почта, библиотека, начальная школа, полуразрушенная церковь и кладбище. Почта, библиотека и школа делили между собой бывший дом причта, поэтому стояли в церковной ограде и одним боком выходили на деревенское кладбище. Школа, понятно, летом была закрыта, на почту мы почти не ходили — разве что позвонить в Москву, но не помню, чтоб это происходило часто. А в библиотеку я ходила чуть ли не каждую неделю, потому что книг, привезённых из дома, не хватало.

Церковь я воспринимала как архитектуру. С этой точки зрения я и теперь смотрю на культовые здания любых конфессий.

Я выросла в русско-еврейской семье, причём обе её части были не только не религиозны, но даже антиклерикальны. Это удивительно, потому что прапрадеды с обеих сторон были священниками, а с маминой, еврейской стороны, раввином был также и прадед. Но вот к моменту моего рождения религиозность выродилась и выветрилась напрочь. Впрочем, неприязни к религии во мне тоже не было, а было лёгкое любопытство. Когда девочка во дворе говорила: «Знаете, как надо креститься? Вот так: сиська-сиська-лоб-пиписька!», я воспринимала это как науку — на всякий случай.

Каблуковская церковь стояла заброшенная, с покосившимися крестами, прохудившимися куполами, обсыпавшейся штукатуркой. Кованые двери были не заперты, но из-за проржавевших петель открывались совсем немножко, только дети и могли войти. И мы входили. В церкви было сыро и сумрачно, пахло подвалом, прогнившие половицы были завалены кучами битого кирпича, на стенах, исписанных поколениями безбожников, угадывались лики святых в еле заметных нимбах. Особый интерес, конечно, вызывала лестница на колокольню, но ступени совсем прогнили, и шагнуть на них было страшно.

Напротив церкви, через дорогу, стоял совхозный коровник, в котором месили ногами грязь и навоз сотня молодых бычков и тёлок. На водопой их гоняли к Лашутке, ручью, за которым начиналась длинная слобода домов, перпендикулярная дороге. Через Лашутку было целых два моста — автомобильный и пешеходный. Автомобильный мост, сколько его ни ремонтировали, всегда был страшен — часть досок отсутствовала, часть была не закреплена и поднималась свободными концами, когда проезжала машина. Пешеходный же мостик был прекрасен. На нём можно было играть в палочки — любимую игру Винни-Пуха. Доски и перила этого мостика были гладкие и тёплые, и хотя он был гораздо выше автомобильного моста, ходить по нему было совсем не страшно.  

В первом же доме за мостом нам сдали тёплую комнату и летнюю пристройку к ней в виде терраски, кухоньки и прихожей. И ещё кусок огорода под окнами, чтобы выращивать овощи.

Изба-пятистенка, снаружи казавшаяся небольшой, внутри была довольно просторна. Горница делилась пятой стеной примерно пополам. Летом дверь между двумя половинами избы забивалась фанерой — чтобы половину сдавать дачникам, нам. Зимой же между комнатами была только занавеска. Хозяйская половина казалась меньше, чем дачная, потому что печка там была огромная, с лежанкой. В эту печь можно было не только горшки задвигать ухватами, но и человеку залезать. Ольга Ивановна, наша хозяйка, рассказывала, что зимой мылись внутри печки. Это меня почему-то страшно пугало. Сразу представлялся Ивашка-под-простоквашкой, которого коварная Баба-Яга задвигает в печь на лопате: погрейся, мол.

К хозяйской половине тоже была пристроена маленькая терраска с чуланчиком, эта пристройка не отапливалась, летом в чулане жила жиличка Вера, а зимой на терраске стояли укутанные в тряпки кадушки с кислой капустой.

Хозяйская половина была довольно тёмная, потому что освещалась всего одним небольшим окошком, выходящим на картофельный огород, называемый «усадьбой». У нас же три окна выходили на улицу, то есть тоже на огород, но маленький, для овощей. И было четвёртое окно, выходившее на хозяйский двор. Под этим четвёртым окном во дворе стояла лавочка, на которой по вечерам деревенские ребята собирались попеть под гитару. Я часто присоединялась. Казавшиеся взрослыми парни меня не обижали, а уважали, потому что я знала слова большинства песен до конца, а не только первые два куплета.

Вернёмся на хозяйскую половину. У длинной стены стояли две железные кровати с сеткой и шишечками на спинках. На одной спала сама хозяйка, на второй — кто-нибудь из гостивших внуков. (У Ольги Ивановны была большая семья: четыре дочери, пять внуков, правнуки). Вдоль кроватей от двери к окну пол был застелен пёстро-полосатой домотканой дорожкой.

Напротив хозяйкиной кровати был красный угол — висела темноликая Богородица, мерцала лампадка. Там же стоял и стол, а на столе, точно под иконой торчал крохотный чёрно-белый телевизор с мутным изображением и глухим звуком. Стена напротив божьего угла была завешана фотографиями семьи. Изначально это были две большие рамки с отретушированными свадебными фотографиями новобрачных Оли и Вани. Ваню я никогда не видела, Ольга Ивановна вдовела уже много лет. Каждая новая, уже мелких современных форматов (9x12 и совсем крохотные, для документов) фотография вставлялась в те же рамки, снизу, сверху, с боков. Постепенно обе большие рамки превратились в многофигурные коллажи, которые можно было рассматривать часами. То, что стало модной фишкой в современных интерьерах, было полста лет назад интуитивно найдено неграмотной деревенской старухой.

У печки на табурете жила керосинка. Летом печь разжигали редко, поэтому готовила Ольга Ивановна на керосинке. Керосин привозили в деревню по четвергам. Цистерна останавливалась у магазина и долго гудела, созывая старушек с бидонами. Мы-то за керосином не ходили, потому что готовили на складной газовой плитке, баллоны привозили с собой из Москвы или обменивали в Щёлкове на станции.

Там же, у печки, был прикручен к стене рукомойник с настоящей жестяной раковиной, под которой впрочем стояло обыкновенное ведро, и его надо было выносить на двор, по звуку определяя когда оно наполнится. На дачной половине и таких удобств не было, рукомойник был прибит к забору, под ним стояла дюралевая шайка с двумя ручками, а под шайкой жила красивая коричневая жаба.

Мыльную воду из умывальника выливали под яблоню, а для мусора копали глубокую яму напротив дома, на краю болотца, заросшего рогозом, который дети называют «камышом» и любят за толстый мохнато-шоколадный стержень цветка. Когда яма наполнялась, её закапывали и рыли рядом следующую. К одной яме ходили жители трёх–четырёх соседних домов.

В деревне было шестьдесят дворов и пять колодцев — один с воротом и цепью и четыре журавля. В ближайшем к дому колодце вода была самая вкусная — так местные говорили, и не только говорили, но и ходили к нашему колодцу с дальнего конца деревни.

Чтобы реже ходить за водой, многие сооружали специальную тележку из поставленной на колёса сорокалитровой молочной фляги. В такой тележке можно было привезти сразу четыре ведра, а то и все восемь, если фляги было две. У нас фляги на колёсиках не было, а были обычные эмалированные вёдра, три, кажется. Я любила ходить на колодец — мне, конечно, наливали по полведра. Поднимать воду с помощью журавля было интересно и поначалу трудно. Чтобы конструкция тебя слушалась, нужно было иметь определённый рост и некоторую силу в руках.

Рост был нужен, чтобы дотянуться до пустого ведра, болтавшегося выше метра над срубом колодца. А сила больше всего требовалась, чтоб опускать ведро, пересиливая тяжесть укреплённого на другом конце журавля груза. Обратно-то ведро ехало силой груза, то есть само, нужно было только направлять его, чтоб не оббить щепок и мха со сруба — всё это могло оказаться в твоём ведре.

Я научилась годам к десяти только — когда доросла. Ведро, привязанное к «носу» журавля было слегка сплющено, чтобы легче наливать из него в свои вёдра, в месте излома образовалась трещина. Когда вода лилась через треснутый край, струя красиво ломалась над трещиной, разделяясь на два потока. Невозможно было преодолеть искушения попить прямо из ведра. Все, все пили! Вода была ледяная и действительно очень вкусная.

Вода из колодца, уборная на улице, помойная яма в болоте и стирка в тазу — иногда мне кажется, что всё это мне привиделось, что я просто выдумываю всё это, постукивая по нарисованной клавиатуре своего телефона.

(Расскажите мне кто-нибудь сорок лет назад, что у меня будет телефон, который я буду носить в кармане, и буду писать на нём книгу и сообщения людям, живущим в дальних  странах!

Кто-нибудь расскажите мне сорок лет назад, что я буду легко оперировать такими словами «всего десять–двадцать–тридцать и даже сорок лет назад»).

 

2

Улица была широкая, в середине проходила немощёная дорога, изрядно расквашенная колёсами тракторов и машин, сбоку вилась пешеходная тропка, ровная, хорошо утоптанная. По этой гладкой тропе было сказочно приятно ехать на велике.

Моё велосипедное детство прошло в Каблукове — в Москве мне ездить не позволяли, считалось, что это слишком опасно. Я страшно завидовала соседу Кирюше, которому велосипед в городе был разрешён, но мне «отрываться» приходилось в деревне. И я отрывалась по полной. Под руководством старшей подруги Тани Костровой я быстро освоила все доступные велотрюки, вплоть до езды без рук. Мы гоняли с ней наперегонки и вдоль деревни, и по полю почти до дальнего «страшного» леса, и к реке, разумеется. Видела бы это мама, она бы и в деревне велик запретила, но она не видела.

Танина семья снимала дачу в соседнем от нашего доме, у Евдокии Тихоновны, которую вся деревня считала куркулихой. Она брала со своих дачников триста рублей за лето, тогда как наша хозяйка Ольга Ивановна брала всего сто пятьдесят. Таня была совершеннейшим атаманом, решительная, бесстрашная, придумывавшая каждый день новые развлечения для всей честной компании. Кроме нас с ней в компании все дети были местные — деревенские или из соседних городов — Щёлкова и Фрязина, приезжавшие на лето к бабушкам в деревню. Таня была самая старшая и пользовалась всеобщим уважением. Благодаря Тане все деревенские дети знали, что дачники из Москвы — тоже стоящие ребята!

Пацанов в компании не было, но игры и, вообще, занятия были совершенно пацанские. Ни в какие куклы-дочки-матери  мы не играли, а играли в «казаки-разбойники», «сыщик-ищи-вора» и в разведчиков. У меня и погоны бумажные были пришиты с буквой Р — разведчик.

Тут главное — не скатиться в стиль ежегодного школьного сочинения «Как я провёл лето?» Однажды, классе в пятом, я написала «… по вечерам мы ходили в кусты…», чем немало развеселила нашу англичанку. «Что же вы делали в кустах, Надя?»

Что делали, что делали — строили шалаши, жгли костры, смотрели в огонь, следили зачарованно, как искры улетают в тёмное небо. Всё это, конечно, потому, что мамы наши были в Москве, а нянькам такое времяпрепровождение не казалось опасным.

На речку тоже ходили чаще без нянек. Мимо общественных амбаров, через заливной луг, дальше тропинка ныряла в ивовые заросли, и сразу открывался небольшой пляж. Шириной метров десять–пятнадцать, длиной — не больше пятидесяти метров. Места, как ни странно, хватало всем желающим. Слева — выше по течению — было совсем мелко, дно заросло травой и кувшинками, справа — под водой опасно чернели полусгнившие опоры разрушенного моста. В центре было достаточно глубоко, чтобы уйти под воду «с ручками». Там все и плескались. На другом — высоком и обрывистом — берегу росла старая толстая ива,  к ветке которой над водой была привязана тарзанка. Залезть на неё отваживались только самые ловкие подростки, а я могла только издали смотреть. Так ни разу и не прыгнула! Со столбиков моста, впрочем, прыгала, хотя это тоже было страшновато: кто там знает, сколько ещё этих столбиков в глубине?

В дальнем конце деревни был ещё один пляж, назывался почему-то Гусиный уголок. Ребята с того конца деревни хвастались своим пляжем, говоря, что наш никуда не годится, что он совсем малышовый, а Гусиный — взрослый, для взрослых независимых людей, а не для таких малышей, как мы. Этим они, конечно, страшно разожгли наше любопытство, и настал день, когда мы с Таней — без спросу, чтоб никому ничего не объяснять — сели на велики и удрали на дальний пляж. Там мы довольно долго плавали, ныряли и загорали, но ничего особенного так в нем и не нашли. Когда накупались — покатили домой, и тут-то и стало понятно, что день для праздника непослушания мы выбрали неудачно. Я совсем забыла, а Таня и не знала, что в этот день меня должны были везти в цирк на вечернее представление. Поэтому усталые паломники дальних пляжей были встречены моим разъярённым отцом, приехавшим за мной, и встревоженной нянькой, которая не знала, где этих неслухов искать. В тот день мне единственный раз в жизни прилетело по мягкой попе твёрдой отцовской ладонью. Запомнилось поэтому. В цирк мы, помирившись, разумеется, поехали. А вот на пляж дальний почему-то больше не тянуло.

Самое девчачье из всех наших занятий — выращивание найденного котёнка. Где мы нашли его, бесхозного, уже не помню, а вот выращивали его всей компанией в чистом поле, где поселили его в большой коробке и отпаивали принесённым с собой молоком из принесённого с собой блюдца. Примерно сутки выращивали, а потом бабушка одной девочки из нашей шайки разведчиков смилостивилась и разрешила взять котейку в дом.

С Таней мы дружили с утра до вечера. Дачные наши владения разделялись, конечно, забором. Хоть и высоким, но прозрачным. Вообще, в то время в деревне заборы были только средством межевания и защиты от скота. Препятствий глазу они точно не создавали. Да и зачем? Не принято это было. Хозяйства победнее были огорожены заборами из некрашеных тонких кольев, побогаче — штакетником, выкрашенным в тёмно-жёлтый или тёмно-зелёный цвет. Во всей деревне был один только двор, огороженный сеткой, про которую я теперь знаю, что её зовут рабица, так мы специально ходили смотреть на диковину, за которой лохматились кусты богатейшей малины. Разумеется, у Ольги Ивановны был забор из кольев, а у зажиточной Дуни — аккуратный штакетник. Кроме реденького забора наши дворы разделял большой куст сирени и два тощих деревца ирги. Но видимость была полная, поэтому мы были вместе с утра и до вечера, и семьи наши тоже дружили. Маму и папу Таниных я не очень-то помню, то есть помню только, что они были. Зато хорошо помню Таниного дедушку. Я запомнила его из-за неприличной истории. Кажется, его звали дед Саша, но Таня говорила, что звать его нужно Бэмбел. «Почему Бэмбел?»

«Потому что он Бэмбел и есть! Знаешь песню: "Шаланды полные кефали в Одессу Бэмбел привозил”?»

Мне-то казалось, что песня звучит немного иначе. Но Бэмбел, так Бэмбел. Что означало это имя, она мне не рассказала, но понятно было, что это такое специальное имя для игры дедушки и внучки. Я, конечно, никогда его так не называла.

Танин дед относился к нам снисходительно, участвовал в наших играх. В игре мы забывали, что дед — взрослый, а не ровесник нам. Однажды я, разыгравшись, дёрнула деда сзади за трусы, да так сильно, что стянула их совсем — на глазах у всей семьи. Взрослые были сконфужены чуть ли не больше меня самой, но засмеялись, а меня совсем не ругали. Но мне-то было ужасно стыдно, конечно.

Мы с Таней и в Москве жили не очень далеко друг от друга, но не помню, чтобы встречались. Письма друг другу писали изредка, посылали друг другу маленькие подарочки. Чаще всего такими подарочками оказывались удачно добытые пластинки жевательной резинки. Таня учила меня: «Будешь посылать жевачку, клади в конверт два листа картона, а пластинку прячь между ними, а то на почте прощупают и вынут». Можно ли было после таких слов зажилить и не послать вожделенную пластинку? Таня мне тоже присылала.

Ах, жевачка! Такая недоступная, такая желанная! Предмет культа и универсальная валюта советских детей. В СССР её в то время не выпускали, редким счастливчикам привозили из-за границы. Остальным перепадало от счастливчиков — от случая к случаю и понемножку. Пластинка, подушечка, шарик, палочка-сигаретка. Ещё и бумажки от использованной жевачки не выбрасывались, потому что тоже служили валютой. У сестры среди её взрослых сокровищ скопилась за школьные годы целая коллекция обёрток и вкладышей, аккуратно разложенная по полиэтиленовым кармашкам специального кляссера. Мне трогать нельзя было, но из рук сестры смотреть и нюхать не возбранялось. Все эти фантики вкусно пахли иноземной чудесной жизнью.

Одна девочка постарше рассказывала детсадовской малышне, что жевачку можно самим делать — из чёрного хлеба. В хлебе, дескать, клейковина, и если его жевать долго-долго, то клейковина превращается в жевачку. Она даже демонстрировала нам это, неизменно доставая изо рта крохотные кусочки резинки. Я ни разу не смогла дожевать хлеб до нужной консистенции, но всё равно девочке верила. Я не знала ещё, что люди могут выдумывать неправду. Я и сейчас правду больше люблю, потому что, мне кажется, она интереснее.

К концу семидесятых в Москве появилась жевачка из Прибалтики — брусочки и пластинки Таллинского завода «Калев». Она, конечно, отличалась от импортной примерно как счёты от калькулятора, и в качестве детской валюты ценилась гораздо меньше, но всё равно это был прогресс.

Только с концом Советского Союза жевательная резинка потеряла сакральность и стала простым недорогим продуктом, имеющим своё ограниченное применение.

Таня была для меня очень важным человеком в первые школьные годы. Потом приезжать в Каблуково она перестала, потому что родители её сняли дачу чуть дальше по Щелковскому шоссе, сразу за первой бетонкой, в деревне Протасово, где на автобусной остановке была гордая надпись «Олимпийская деревня Протасово». До московской олимпиады оставалось ещё несколько лет, а олимпийская деревня уже была! Мы пару раз гостили друг у друга, но постепенно встречи становились реже, а потом и вовсе сошли на нет. Когда появился интернет с соцсетями, я пыталась Таню разыскать, но ничего не вышло. Большие девочки обычно выходят замуж, и кто ж их найдёт с новой неизвестной фамилией?

 

3

Детская жизнь в деревне происходила с утра понедельника по утро пятницы, а с вечера пятницы до вечера воскресенья, когда в деревню наезжали родители, жизнь менялась. В «родительские дни» компания распадалась, все проводили время по-своему. Мы с родителями и сестрой обычно ездили по окрестностям — в лес, на озеро, на пляж в Воре-Богородское, в Огуднево или Фряново, в Черноголовку или в Киржач, а то даже и в Дмитров. В большой лес за деревней тоже ходили в выходные, с родителями. Туда нужно было довольно далеко идти по полю, мимо страшных силосных ям, к которым детям и близко подходить не разрешалось, но мы, конечно, подходили, хотя и с «холодком под ложечкой», и именно там устроили тайное убежище котёнка-найдёныша.

Экипировались в лес серьёзно: длинные рукава и штанины — от комаров, косынка или панамка — от клещей. Еду брали с собой, потому что шли на несколько часов. Еду брали такую, чтоб не испортилась на жаре — хлеб, яблоко, огурец. Устраивали привал на солнечной опушке. Этот хлеб с яблоком и огурцом в лесу казался неимоверно вкусным. Мы валялись на траве, а в синем небе проплывали белые облака, и звенели комариные крылья.

В большом лесу водились подосиновики и белые, были черничники и малинники.

А однажды мы нашли гнездо вальдшнепа и несколько недель наблюдали за жизнью птичьей семьи — от кладки до выкармливания желторотиков. Слайды остались. Откуда знаю, что это вальдшнеп был? Очень просто — из определителя! У нас все были — и про птиц, и про зверей, и про растения. С картинками и тщательными описаниями. Поэтому всё незнакомое тотчас же определялось и запоминалось.

В Петровском лесу, например, за деревней Огуднево, мы познакомились с лиловым пятнистым ятрышником — маленькой подмосковной орхидеей. Лес тот мне вообще-то не нравился — глухой, тёмный, сырой. В нём всегда «водило» — нет, ни разу не заблудились по настоящему, но и ни разу не вышли точно к оставленной на опушке машине, а во всех других лесах всегда легко выходили. И оса однажды маму укусила, забравшись под одежду. Зато вот ятрышник! Его я нигде больше не встречала.

В Огуднево ездили больше по хозяйству — село было большое и магазин большой, из двух отделов. Продовольственный мало чем отличался от каблуковского сельпо, но зато в промтоварном можно было купить удивительные вещи. Такие, каких и в Москве не купишь. Оно и понятно: то, что подходило горожанам, совершенно не привлекало жителей села, поэтому красивые платья и туфли, доставленные в магазин по разнарядке, лежали долго и раскупались только такими вот проезжими дачниками. Там и телевизор можно было купить, и кухонную технику. Но это долго стояло, скорее, из-за дороговизны, а не от ненужности этих вещей деревенским. А за книгами ездили во Фряново или в Черноголовку. Во Фрянове книги не раскупались, потому что были никому особо не нужны, а в Черноголовке было академическое снабжение, потому что процент академиков был большой. Черноголовка ведь была одним из трёх подмосковных академгородков. Дубна, Пущино-на-Оке и Черноголовка.

В отличие от первых двух Черноголовка даже городом в те годы не была, а считалась посёлком городского типа. Но в этом «посёлке» было несколько академических исследовательских институтов (главная специальность — химическая физика), широкие проспекты, красивые кирпичные дома и неплохая, как теперь говорят, инфраструктура. То есть школы, магазины, парки. Кстати, парк, организованный на краю старого соснового леса, тоже был для нас точкой притяжения: в нём были настоящие теннисные корты, и мы иногда приезжали просто поиграть в теннис.

Отец, кажется, пару раз ездил в Черноголовку и по работе — когда писал сценарии для своих киножурналов.

Тут удивительно, что городок дал материал не только для «Науки и техники», что академгородку по статусу положено, но и для «Строительства и архитектуры». А дело было вот в чём: город строился по совершенно новой, неслыханной для русских технологии. У нас ведь как строили? Сначала в чистом поле возведут коробку, потом, едва прикопав остатки траншей и котлованов, заселяют людей. И ещё несколько лет люди месят грязь по пустырям до ближайшей автобусной остановки. В Черноголовке же строили прогрессивным методом: сначала прокладывали дорожки и даже ставили фонари, а потом уже строили дом. Люди заселялись уже в полностью готовое пространство. Месить грязь было негде. В те годы это казалось прорывом, да, по сути, таковым и было — потому что меняло приоритеты. Человек становился важнее государственной необходимости. 

 

4

 

Купаться можно было ходить пешком, но в выходные с родителями было интереснее ездить на машине в те места, куда так просто не дойдёшь. В Воре-Богородском, например, был большой песчаный пляж, и главная прелесть этого пляжа состояла в том, что идти к нему нужно было через реку по настоящему подвесному мосту! Я такие мосты видела в Прибалтике и в Закарпатье. Мост над Ворей был не такой высокий и длинный, но тоже раскачивался, и этим был привлекателен. И ехать до него было совсем недалеко — километров пять.

Столько же было и до Чёрного озера. Чёрное, потому что торфяное, вода в нём была очень чистая и очень тёмная, берега, скреплённые корнями могучих сосен, мягко пружинили под ногами. На середину озера вели длинные деревянные мостки, а с них в разных местах в воду опускались деревянные же лесенки. Вода была гораздо теплее, чем в Воре, а, значит, и плавать можно было гораздо дольше. Говорили, что где-то в окрестных лесах прячется ещё одно озеро — Голубое, но годы прошли в выспрашивании дороги к нему, а мы так на нём и не побывали.

Сейчас я легко нашла Голубое озеро на карте Яндекса, доехать до него совсем не сложно, летом обязательно попробую. Но в СССР карт не было. Были схемы, по которым можно было передвигаться только хорошо зная местность. И достопримечательности, и дороги к ним узнавались из разговоров с людьми. Разговоры были и вместо гугло-поиска, и вместо яндекс-навигатора.

Именно поэтому вместе с машиной в нашем доме появились (и умножались каждый год) пухлые блокноты, в которых мама, или Наташка, а потом уж и я, по очереди исполняя роль штурмана в ближних и дальних поездках, записывали: «Киевское шоссе, 42-й км от Москвы, хороший съезд направо в сторону леса», «Минское шоссе, 580 км от Москвы съезд налево, прекрасный ночлег на берегу Бобра, на полпути до Вильнюса», и так далее. Каждую поездку кто-то не выпускал из рук карандаша, остальные наблюдали и диктовали.

Блокнотами дело не ограничилось. Через некоторое время отец придумал нарисовать карту окрестностей — километров по десять во все стороны от Каблукова. К задаче он подошёл серьёзно — склеил вместе листы миллиметровки, обзавёлся самым лучшим из существовавших в то время компасов, тщательно измерил ширину своего шага, и Наташкиного, и моего, и моей школьной подруги Юльки, которая часто у нас гостила. Она до сих пор помнит — её шаг 77 см, мой 73. (Юлька, поздравляю, у тебя очень длинные ноги!) На карте ставилась точка — в том месте, где стоял наблюдатель. В те стороны, где находился видимый ориентир, с помощью компаса брался азимут, дальше нужно было посчитать шагами расстояние до ориентира. По всем этим многочисленным точкам отец постепенно вычерчивал свою карту. Ему наука эта была хорошо известна — он половину войны проработал чертёжником-картографом при штабе Второго Белорусского фронта.

Отец рассказывал мне, как однажды чуть не попал под трибунал из-за своей работы. Карты тогда чертили разноцветной тушью, имевшей сладковатый вкус. Он всю ночь чертил карту к предстоящему совещанию. Закончил, но заснул под утро, уронив голову на свежевычерченную карту. Проснувшись утром, увидел перед собой чистый лист, всю тушь с которого съели мухи. Остался только клочок карты, на котором он спал. Только так он и смог доказать начальнику штаба, что всё-таки делал свою работу, а не бездельничал всю ночь. Ну, и пришлось, конечно, восстанавливать утраченное в авральном режиме.

Мы делали эту карту не один год, и могли бы делать и дальше, но появилась спутниковая съёмка. Спутниковые фотоснимки принёс отцу Женя Боданский, математик и давний друг родителей по коктебельской компании. Женя работал в каком-то секретном московском институте, где обсчитывали такие снимки. Через несколько лет Боданские уехали в Америку, и там Женя участвовал в разработке системы gps. Поэтому каждый раз, включая в машине навигатор, я вспоминаю дядю Женю. Отцовская карта совпала с Жениными снимками совершенно точно! Карта, кстати, жива, хранится у меня в архиве.

Отец выдумывал для нас и другие интересные занятия. Одно лето мы провели за плетением переносной сетки для игры в теннис. Сетка плелась на специально для этого сколоченной раме с гвоздями, вбитыми в два ряда по ширине ячеек сети. Чтобы ячейки сетки получались одинаковыми и ровными, их нужно было связывать вокруг нужного гвоздя. Потом кусочек готовой сетки сдвигался, а на гвоздях вязался новый ряд. Работа для терпеливых и аккуратных! Когда сетка была готова, отец сделал для неё специальные стойки из тонких металлических трубок, и мы играли в теннис на одной из асфальтовых дорожек, ведущих от бетонки в какую-то военную часть. Машины там почти не ездили, и можно было спокойно играть хоть целый час подряд.

 

 5

 

Раз в год, в разгаре лета, мы, ехали в Дмитров, на базар. Потому что приходила пора варить варенье. Варенье было обязательным атрибутом дачной русской жизни, да и русской жизни вообще. Его варили каждый год, много, всех сортов, да ещё и обменивались семейными рецептами.

Часть ягод покупали у соседки Евдокии Тихоновны — у неё было много малины. Оправдывая свою репутацию женщины жадноватой, Дуня ходила хвостом за мамой и Наташкой, собиравшими малину в таз, и без умолку разговаривала, задавала вопросы, чтобы не допустить нецелевой сборки малины в рот. Только что петь хором не заставляла — возможно, просто Пушкина не читала.

Лесные ягоды — землянику, чернику и  опять же малину — таскали из дальнего леса. Сливы и абрикосы обычно покупали в Москве, благо жили рядом с Преображенским рынком.

И обязательно ездили в Дмитров. Почему-то считалось, что тамошний базар — самый лучший. Чтобы успеть к большой торговле, вставать приходилось ни свет ни заря, потому что езды до Дмитрова было километров семьдесят. Базар в Дмитрове был, и правда, большой, шумный, многолюдный и многоязыкий. В Наташку нашу, красавицу, лет в пятнадцать влюбился джигит из Дагестана. Бросив товар на произвол судьбы, он шёл за нами через весь рынок, чуть не плача и просил: «Отец! Прошу, отдай девушку, в горы повезу, любить буду, триста баранов дам за такую красоту!»

Отец долго Наташке припоминал несостоявшуюся сделку: «И чего я не согласился? Триста баранов — неплохая цена!»

Съездить в Дмитров за ягодами — это было полдела. Или четверть. А, скорее, десятая часть. Ибо варенье — дело долгое. Больше всего варилось черносмородинового, как по мне, так самого невкусного из всех, но довольно трудоёмкого. Шутка ли, перебрать несколько килограммов ягод, оторвав все хвостики и засушенные кончики цветков, вымыть в несколько заходов в тазике и разложить сушить тонким слоем на марле, а второй марлей прикрыть разложенные ягоды от мух. Потом варить, засыпав сахаром. Варить, правда, недолго — мама предпочитала «пятиминутку», считалось, что в ней сохраняются витамины. Остывшее — разложить по тщательно перемытым, ошпаренным кипятком и высушенным банкам, каждую банку накрыть чистым бумажным листком, обжать вокруг горлышка и туго натуго обвязать тонким шнурком. И написать на крышке сверху, что за варенье и когда варили. На это не один день уходил!

А ещё было желе из красной смородины и варенье из коричных яблок, и вишнёвое! Косточки из вишни доставали или по старинке — шпилькой, или специальной машинкой, похожей на шприц. Мне больше нравилось машинкой, но шпилькой получалось аккуратнее, потому что машинка выбивала косточку насквозь, от чего в ягодке оставалась не просто ранка, а дырка.

Для варенья у нас было целых два специальных таза — один белый алюминиевый, с ручками, и один медный, такой красивый, что зимой он висел на кухне в виде украшения. Стена, на которой он висел, была выкрашена чёрной гуашью (чёрной водоэмульсионки купить тогда нельзя было, колеровочных станков тоже, конечно, не было, а гуашь была). Медный таз на чёрной стене смотрелся здорово! Когда стена забрызгалась и перестала быть такой матовой и красивой, её обили вагонкой. Впрочем, на фоне вагонки таз тоже неплохо смотрелся.

Кроме варенья были ещё заготовки грибов — белые сушили, свинушки солили, опята мариновали. Рыжики хороши были во всех видах, но мне больше всего нравилось их жарить. Как мясо — на почти сухой сковороде, слегка присыпав солью. Вкуснее не знаю грибов. Однажды, остановившись пописать в случайном месте на бетонке, мы с отцом нашли белый гриб размером с большую тарелку. Это было как раз по дороге в Дмитров, то есть грибы не были целью поездки. Я несла свой гриб-красавец за спиной, а папа уже подошёл к машине и сообщил маме и Полине Константиновне: «Надька вон гриб несёт, будет из чего суп сварить». Спокойно так сказал, почти равнодушно. Женщины подняли его на смех: что за суп из одного гриба?! И тут я показала свой гриб. Как раз на хороший суп его хватило.

Кстати, чтобы набрать грибов в Каблукове, необязательно было даже в лес идти. Грибы росли прямо посреди улицы, особенно много — по дороге на речку. Выглядели как поганки, по-научному назывались Marasmius oreades (луговой опёнок), а местные называли их говорушками. И годились эти говорушки хоть в суп, хоть на жаркое. Без всякой подготовки. На лугу можно было нарвать и щавеля, и сурепки, и лебеды с крапивой — так что, что такое «подножный корм», в деревне узнавали не из книг.

Поездки и заготовки — это была дневная часть летних выходных с родителями. Вечера мы проводили на уютной терраске за уютными занятиями. Пили чай с вареньем и конфетами, играли в слова или города, отгадывали кроссворды с фрагментами из «Науки и жизни», в карты играли. В игре в слова — той, где из одного длинного слова нужно было придумать как можно больше маленьких слов, — побеждала обычно мама. Мы с сестрой не дотягивали по возрасту, а отец был слегка дисграфик, поэтому часть придуманных им слов обязательно забраковывалась мамой, которая писала грамотно, никогда не зная правил. Я от неё унаследовала это умение, и оно не раз выручало меня в школе.

Каждая игра в слова или в города (назвать город на последнюю букву предыдущего названного) прибавляла детям знаний, но играли не только, и не столько из-за этого, а просто было интересно и хорошо проводить так вечера.

Кроссворд с фрагментами каждый отгадывал на специально нарисованном листочке. Отец собственноручно вычерчивал их на клетчатом тетрадном листке. А в журнале кроссворд оставался чистым, даже если его уже отгадали хоть десять человек. Когда я подросла, изготовление таких листочков перешло ко мне.

Иногда читали вслух книги, интересные всем. Отец читал замечательно, в Москве даже гости приходили на его чтения, а в деревне это было занятие камерное. В карты играли. Пока я маленькая была, играли в кинга, когда подросла, научили меня преферансу, и с тех пор был преферанс. Родители любили преферанс, гости в Москве приходили чуть не каждые выходные писать пулю. Начинали после ужина, заканчивали глубокой ночью, когда дети уже спали. Поначалу мне нравилось играть с родителями — взрослости добавляло, но само занятие так и не стало любимым, поэтому сейчас я не играю в преферанс.

 

6

 

В деревне всегда много родственников, и если даже родства уже не вспомнить, фамилии у многих одинаковые. В Каблукове в большинстве были Канаевы, Можаевы и Грачёвы. Молоко мы брали у Канаевых, мёд приносила старуха Грачёва. А наша хозяйка была Можаева.

Звали её Ольга Ивановна. И она была удивительная! Невысокая, неширокая, в длинной юбке, шерстяной кофте, в фартуке с нагрудником и всегда в тёплом платке. Лицо загорелое и морщинистое. Зубов, видимо, нет совсем. А глаза смешливые. Всегда улыбка на лице. А жизнь-то досталась ей трудная. Но это же не повод не улыбаться, правда? Впрочем, всплакнуть она тоже любила, и тут поражал контраст и скорость перемен: только что улыбалась, светилась глазами, и вдруг подбородок вздрагивал, а глаза заволакивало слезами. А ещё через минуту слёзы высыхали, а улыбка опять расплывалась по лицу. Даже предположить не могу сейчас, сколько Ольге Ивановне было лет, но немало. Вдовела давно. Четырёх дочерей родила, а сына ни одного.

Старшей дочери Нины к тому времени уже на свете не было. Были Лида, Тамара и младшая — Надя. От Нины осталась дочка, жившая с семьёй на Сахалине, а потому называвшаяся Тамарка-Сахалинка, чтобы не путать с тёткой. Я её и не видела никогда, но имя её звучало как стихи, а потому запомнилось. Остальные дочери приезжали часто. Все жили не далеко: Надя во Фрязине, Тамара в Щёлкове, а Лида рядом в совхозе Литвиново. (В этот момент отчётливо пахнуло свиным навозцем))

Из всех наличных дочерей муж был только у Лиды. Митя был родом с Кубани, мужик работящий, но горький пьяница. Ясно, что вещи эти плохо совмещаются, поэтому будем считать, что было у Мити две ипостаси — то Хозяин, то Пьяница. Будучи хозяином Митя всё время что-то строил, улучшал, заводил зверьё — то кроликов, то поросёнка (это называлось «откармливать кабанчика»), без конца варил поросёнку какое-то варево и косил траву для растущего стада кроликов. Когда же Митя был пьяницей, то и пьяницей он был отменным: пил много, ругался громко, особенно с тёщей, жену поколачивал. (Лида, впрочем, тоже ругалась неплохо и всегда давала субтильному мужу сдачи). Ипостаси сменялись часто — как день и ночь, но не всегда на одной и той же планете. Была у Мити ругательная присказка «ёкарный козырёк».

Он и трезвый-то слова не мог сказать без этого козырька. А когда был пьяный, то только и слышалось: «Э-э-э-э! Ёкарный козырёк!»

У Лиды с Митей было двое сыновей — Сашка и Колька. Сашка, старший — оторви да брось, пил, гулял, сидел за пьяную драку с поножовщиной. На гитаре играл, пел: «…остался у меня на память от тебя портрет, твой портрет работы Пабло Пикассо…», слыл дамским угодником, девки за ним сами бегали и чуть не дрались. Он же их не баловал. В жиличку Верку, кажется, ненадолго влюбился. Но вскоре бросил, как бросал и других своих подружек. Вроде, и дети у него подрастали — может, трое, может, четверо — все от разных жён.

И родители, и бабка Сашку побаивались, но слова поперёк сказать не могли, опасаясь дикого его нрава.

А Колька был мамина радость, бабкино утешение. Здоровый, крепкий, исполнительный. Плечи широченные, волосы до плеч. И всегда за работой. Голоса его не помню, потому что молчал больше, зато помню как он красиво рубил дрова. Я совсем маленькая была, а красоту этой работы понимала.

Заготовка дров тогда занимала чуть не целое лето. Сначала надо было купить сколько-то кубометров дров в леспромхозе, да желательно подешевле — денег-то одна пенсия 12 рублей. На дрова копили. Сговориться с начальником, чтоб побольше берёзы, поменьше сосны. «Сосна сгорает быстро, а тепла от неё мало», — объясняла мне Ольга Ивановна. Про машину договориться. Погрузка-разгрузка, естественно, своими силами — большая экономия! Внуки для того и выросли, чтоб бабке помогать. В основном, Колька, конечно. И Мишка у Кольки на подхвате.

Мишка — сын старшей из оставшихся дочерей, Тамары — жил с матерью в Щёлкове, но всё лето проводил у бабки в деревне. Он был меня всего года на три старше. Тихий был, работящий, всё всегда делал, что бабка просила, да и сверх того тоже. Вот они с Колькой дрова грузили-разгружали.

Не помню, сколько кубометров Ольга Ивановна покупала, но куча брёвен перед домом была большая. Лазить по этой куче было большим детским удовольствием, а по вечерам брёвна оккупировали подростки с гитарой.

Днём во двор выносились старенькие дощатые козлы, и Колька с Мишкой пилили брёвна большой двуручной пилой. Это, кстати, только выглядело лёгким делом, а на самом деле без сноровки было трудно. Я пробовала.

Куча брёвен постепенно уменьшалась, рядом росла гора чурбаков. Весь двор был устелен белыми душистыми опилками.

Потом начиналась собственно колка дров. Сначала чурбак ставился торцом на большую колоду и распускался надвое с помощью колуна.

Колун отличается от простого топора примерно как кувалда от обычного молотка, или как бультерьер от чихуашки. Он некрасивый, грубый, тяжёлый. Чтобы раскроить толстый чурбак, часто приходилось переворачивать его и стучать по колоде обухом колуна с насаженным на него чурбаком. Работа очень тяжёлая и очень красивая. Но любоваться можно только издали — техника безопасности — может в лоб прилететь.

С колуном только Колька мог управиться — сила позволяла. Половинки чурбака уже обычным топором раскалывали на аккуратные полешки. Тут и Мишка Кольке помогал. Когда полешек скапливалось много, их перетаскивали в крытый двор и укладывали в поленницу на окончательную просушку и хранение. Тут уж все помогали, и мне разрешалось помогать тоже. Поленницу складывать тоже с умом надо — чтоб была высокой, но устойчивой, плотной, но не слишком, чтоб воздухом продувалась всё же.

А внучка рядом с бабушкой была всего одна, старшая-то внучка на Сахалине. Внучка Наташка, дочь младшей дочери, моя почти ровесница, на год старше всего.

Надя была самой младшей и самой любимой дочкой Ольги Ивановны. На фоне мрачноватой Тамары и грубоватой Лиды, Надя была ясным солнышком. И умная, и добрая, и весёлая. Самая образованная из всех дочерей — окончила медучилище и работала фармацевтом во фрязинской аптеке.

И именно на Наде судьба оттопталась с особым цинизмом. Ещё подростком Надя заболела. Простуда, сопли, гайморит. Пока ничего страшного, как у всех. Фронтит. Тоже бывал у многих. Но инфекция распространялась. Начался сфеноидит. Это без гугла не многие знают. И это фактически приговор. Если гной попал в решётки основной кости (Os Sphenoidale), его оттуда почти невозможно удалить навсегда. К тому же, это прямо в геометрическом центре человечьей головы, между глаз, в глубине, чуть впереди гипофиза. Отныне Наде предстояли ежегодные (а иногда и чаще) тяжёлые операции, а в дополнение — постоянные головные боли и изуродованное лицо. Глаза у Нади стали глядеть в разные стороны, вокруг носа и на лбу образовались глубокие расщелины. Смотреть на её лицо было страшно.

При этом судьба одарила её лёгким характером: у неё из развороченного черепа гной сочится, глаза почти не видят, а она смеётся, жизни радуется.

Дочку вот родила и вырастила. Наташке, правда, тоже не везло, но по-другому. Выросла тихо, незаметно, замуж вышла в восемнадцать лет, родила, и тут же — в девятнадцать — овдовела. Муж её на мотоцикле разбился. В двух километрах от дома.

Дочку потом всей большой семьёй воспитывали. Всё лето — у прабабки в Каблукове.

У меня к тому времени уже подрастали любимые племянники, и разницу между городским и деревенским воспитанием я видела отчётливо. Нежных городских детей спрашивают: «Как собачка говорит? Как киска говорит?» Они отвечают: «Гав-гав или мяу».

Суровых деревенских детей спрашивают: «Как жопа пердит?» И прелестное дитя исторгает из нежных губ громкий неприличный звук, а родня хохочет. Это был один из любимых семейных приколов.

К тому же налить восьмимесячному дитяти кислых щей с чёрным хлебом — нормальная практика, и ест ребёнок с аппетитом, и живот у него не болит. А у нас — суп-пюре и тёртое яблочко, и каша, куда ж без неё.

Свадьбы деревенские тоже от городских отличались.

Я на каблуковскую свадьбу впервые попала, учась уже в институте. Родителей моих всегда на эти свадьбы звали, как почётных московских гостей, да и уважаемых людей. Мама всегда же всех лечила. Но я на такое действо попала тогда впервые. Наверное, это Наташкина свадьба и была. Кажется, поздней осенью дело происходило. Во всяком случае, не в дачный сезон. И холодно, вроде, было, но снега точно не было, значит, не весной. Сначала народные игры с выкупом невесты, всякими рушниками да вениками, потом, конечно, застолье.

Всё лишнее вынесено из избы, и всё пространство занято бесконечными столами, и набито десятками пьяных людей. Водка стоит на нашей терраске, чтоб доступ к ней был ограничен — на нашу терраску даже зимой никто кроме хозяйки не заходит, там сложены наши летние вещи. Водки много — не меньше четырёх ящиков. А в каждом — по двадцать бутылок.

Когда водки становится заметно меньше, а народ становится заметно веселее, действо перемещается во двор. Во дворе пляшут и поют частушки. С каждым кругом плясуны хлопают и топают громче, а частушки делаются всё забористей. Наконец, мата становится больше, чем приличных слов. Но это всё ещё до драк и упившихся тел по углам. А драки будут, и тела тоже будут.

Мне становится совершенно понятно, отчего меня раньше не брали на деревенские свадьбы.

 

7

 

Молоко мы берём у Канаевых. Они живут через дом от нас. Варвара Ивановна и Иван Иванович. Добрые славные люди. Люди, любящие животных, — всегда добрые.

Корову у них зовут Дочкой, а дочку — Диной. У Дины — больное сердце, и мама, встречая Варвару Ивановну, всегда спрашивает: «Как дочка?»

— Ничего, доится хорошо, — отвечает Варвара Ивановна.

Все смеются.

У них много животных — корова, овцы, куры. И, конечно, собаки. У большинства каблуковских жителей собаки большие и страшные, их держат на цепи и в конуре. А у Канаевых Муха — маленькая коротконогая жёлтая собачка. Иван Иваныч в Мухе души не чает.

Живёт Муха с людьми в горнице, и спала бы, наверное, с хозяином, но он предпочитает спать на печке, для Мухи слишком высоко. Кормят Муху тоже не так как уличных псов. Тем-то плеснут пару раз в день «супу» — объедков, залитых кипятком. У них и миска чаще всего сделана из большой селёдочной консервной банки. А Муха ест из собственной чашки и отлично знает слово «мясо». Иван Иваныч любит показывать фокус: если Мухи рядом не видно, то он шёпотом говорит «мясо», и Муха тотчас же прибегает на своих коротких ножках. Однажды у Мухи родился щен. Иван Иваныч и подумать не мог о том, чтобы отобрать дитя у своей любимицы. Тузик остался в доме. Внешне похож на Муху — до шерстинки, до пятнышка, только немного крупнее и, кажется, глупее.

Канаевы все — работящие. Иначе с таким хозяйством не справиться. Иван Иваныч целый день на улице: сад, огород, усадьба с картошкой, сено для овец и коровы на зиму накосить, насушить, собрать, выгнать овец на выпас, Дочку привязать к колышку там, где трава самая сочная. Муха, а потом и Тузик, всегда с хозяином — охраняют. А он с ними разговаривает.

Овцы глупые, глаз да глаз за ними. Однажды пришли в гости — увязавшись за нашей вовремя не подстриженной пуделицей Бешей, приняли её за свою. Она от них, а они за ней. Пришлось вести их в загон. Это не трудно: идешь впереди и зовёшь «кать-кать-кать», они послушно идут за тобой. Овцы жили в ограде соседнего с Канаевыми дома. Дом давно сгорел, наследники не объявились, вот овцы там и жили на ничейной территории.

Варвара Ивановна из дома почти не выходит — только вечерком посидеть на лавочке. У неё дома дел много. Дом у них большой, высокий. Классическая изба — с сенями, горницей и крытым двором. Во дворе стойло для Дочки, сеновал и дровяник. И уборная тоже там, под крышей. В прохладных сенях вдоль окна длинная скамейка. На ней вёдра, накрытые марлей. Вкусно пахнет молоком.

В выходные из города приезжает Дина с мужем Володей и сыном Валеркой. Володя тоже целый день по хозяйству — тестю помогает. Валерка — всю семью возит на мотоцикле, мать в коляске, отца верхом.

Дине к работе и притронуться не дают — берегут её больное сердце.

Я к ним каждый вечер хожу с бидоном. Молока берём много — два–три литра. У нас все его любят. Ставишь банку в холодильник (крохотный Саратов, взрослому человеку по пояс) — утром под крышкой слой сливок в пять сантиметров.

Володя учит меня косить, а потом ворошить граблями душистую траву. Варвара Ивановна учит доить корову. Дочка оглядывается на хозяйку, и терпит мои неуверенные прикосновения. Не то чтобы мне нужны были все эти умения, но это же так приятно — уметь.

 

8

 

Топ летних ощущений:

Лежать на траве и рассматривать букашек

Ехать на велике по твёрдой гладкой тропинке

Ходить босиком по глубокому слою мелкой дорожной пыли

Ходить босиком по глубокой луже, дно которой заросло травой

Ловить в траве маленьких лягушат, чтоб случайно не наступить на них, потому что если раздавить лягушку, обязательно пойдёт дождь

Купаться же, купаться!