Большим городам надобны зрелища, развращённым народам – романы.

Ж.-Ж. Руссо

 

 

 

            «Кажется невероятным, что двадцативосьмилетнему американскому слависту могло прийти в голову написать книгу об американском романе, не имеющем почти никакой связи с русской литературой».

            «Всё это сказано для того, чтобы перейти к иронии Набокова, обернувшейся в «Лолите» одним из основных элементов романа, связывающим его с гениями нашего прошлого, с Достоевским не меньше, чем с Гоголем, и – глубочайшими и сложнейшими нитями – с Андреем Белым. Юмор уже в первых книгах был присущ Набокову, о связи его с Гоголем несколько раз писалось, но после «Лолиты» сомнений не может быть, что (тихою сапою, незаметно для самого Набокова) Достоевский заразил его самой субстанцией своего комизма…»

            Первая из приведённых цитат – из послесловия к русскому переводу «Ключей к «Лолите»» Карла Проффера, изданномув 2000 году [1] (в США книга вышла в 1968-м). Текст принадлежит Дональду Бартону Джонсону, другу и соратнику автора, написавшему, в свою очередь, широко известную монографию «Миры и антимиры Владимира Набокова». Джонсон – один из ведущих в мире набоковедов, дважды председатель Всемирного Набоковского общества и несомненный выразитель доминирующей в этой отрасли точки зрения. Второй фрагмент заимствован из статьи Нины Берберовой «Владимир Набоков и его «Лолита»», предварившей в 1959-м выход французского перевода романа. Полярность взглядов на предмет удивления не вызывает, в известной мере этот трюк подстроен самим Набоковым. Поразителен бесспорный на сегодняшний день перевес в пользу первого: двоящийся узор набоковской прозы, определивший в итоге композицию его писательской судьбы, заставляет искать зеркальной симметрии и в обширном массиве критических мнений. И хотя ничто не предвещает, что баланс будет восстановлен в обозримом будущем, то же ничто нисколько не мешает внести посильную лепту в лёгкую чашу весов. Очевидность наблюдений и аргументов убеждают сделать это немедленно.

            «Подзаголовок произведения <  « Л о л и т а.  И с п о в е д ь   с в е т л о к о ж е г о   в д о в ц а»  >  пародирует названия английских «исповедальных» порнографических романов XVIII в., например, широко известную в странах английского языка книгу Джона Клеланда «Фанни Хилл. Мемуары женщины для утех, рассказанные Джоном Клеландом» (1749)», – извещает нас комментарий к наиболее полному и добротному (пока) собранию сочинений Набокова [2]. Нет никаких причин не доверять уважаемому комментатору [3] – и уж во всяком случае нельзя не согласиться с его осторожной догадкой, что реминисценция эта вряд ли очевидна читателю неанглоязычному. Зато, коль уж речь зашла о XVIII веке, всем и каждому очевиден тот факт, что роман-исповедь (наряду с романом в письмах) – излюбленный жанр писателей-сентименталистов. В сцене, предшествующей совращению девочки, Г.Г. дурашливо именует себя Жан-Жаком Гумбертом, проводя, как справедливо подмечено в соответствующем комментарии, ироничную параллель между собой и Жан-Жаком Руссо сразу «по двум признакам: во-первых, он выступаетв роли воспитателя нимфетки (Руссо – автор философско-педагогического романа«Эмиль, или О воспитании» (1762) […], а во-вторых, подобно французскому философу, пишет исповедь, причём гораздо более откровенную». «Наконец, сексуалист [4] во мне (огромное и безумное чудовище)», – откровенно, хоть и не без кокетства признаётся Гумберт страницей позже, «ничего не имел против наличия некоторой порочности в своей жертве». Выделенное словечко режет и слух и глаз без всякого курсива, принуждая заподозрить ещё один не учтённый комментатором намёк, отсылающий, похоже, всё к тем же чудовищно громоздким романам, которые философия сенсуализма породила в пугающем множестве. Их персонажи, зажатые в тисках добродетели, прямо-таки корчатся от мук неутолённой страсти (точь в точь как Гумберт, вплоть до 165-й страницы); право же, неудивительно, что самого усердного из своих последователей милорд Руссо обрёл в лице достопочтенного маркиза де Сада.

            Коллекцию милых улик пополняет признательное письмо, написанное сдержанному жильцу пылкой, но добродетельной Шарлоттой. В сентиментально-возвышенном штиле его сквозят знакомые вымогательские нотки: «А теперь, мой дорогой, мой самый дорогой, mon cher, cher Monsieur, вы это прочли; вы теперь знаете. Посему попрошу вас, пожалуйста, немедленно уложить вещи и отбыть. Это вам приказывает квартирная хозяйка. […] самый факт вашего оставания мог бы быть истолкован только в одном смысле: что вы для меня хотите стать тем же, чем я хочу стать для вас – спутником жизни… » Трудно, нечеловечески трудно не припомнить в этой связи влюблённого Эдмонда Бомстона [5], чуть не силком склоняющего к переписке доверчивую Юлию д’Энтаж: «Передайте это письмо своим родителям; велите закрыть передо мною двери, прогоните меня, под каким угодно предлогом; от вас я всё приму, но сам я не в силах вас покинуть». После первой ответной записки (куда более благосклонной, чем он мог рассчитывать) длина посланий сокращается в обратной пропорции к заключённому в них напору: «Можно преодолеть себя во имя добродетели, но презрение того, кого любишь, непереносимо. Я должен уехать». Наконец, почуяв близость успеха, милорд переходит к откровенному шантажу, угрожая адресату самоубийством: «Завтра вы будете довольны, и, что бы вы не говорили, так поступить мне легче, чем уехать».

            Недостаточно возделанная почва, к счастью, не позволила русскому сентиментализму разрастись в своё время до столь же устрашающих размеров. Однако европейская прививка принесла свои плоды, один из которых, хотя и мал, особенно дорог. Речь, разумеется, о маленьком человеке, теме, известной в англоязычной славистике как the problem of the little man.

            Как справедливо заметил в своём эссе «Fin de siècle и Маленький Человек» П. Вайль, по заслугам наградивший героя большими буквами, Маленький Человек – «не русское изобретение (его истоки обнаруживаются ещё у греков и римлян), но таковым он воспринимается и, в конечном счёте, является». По православному календарю отсчёт его жития принято вести от «Бедной Лизы». Отсюда образ заимствует Пушкин, давший ему развитие в нескольких произведениях, в том числе пародийное – в «Барышне-крестьянке», где героине сохранено (смеха ради) имя предшественницы; на секунду отклонившись от курса, припомним куда более злую пародию, вплетённую в сюжет «Пнина», где жена главного героя, Лиза, предпринимает попытку суицида, к которой её толкает пренебрежение персонажа по имени Владимир Владимирович.

            Облачившись в мундир мелкого чиновника, Маленький Человек обретает привычную цельность в «Станционном смотрителе», где на роль униженного и оскорблённого назначен уже отец соблазнённой девушки – вопреки ожиданиям сделавшей блестящую партию (в момент первого появления в повести ей не больше 14 лет, что не мешает рассказчику всерьёз попасть под её обаяние). Дальнейший путь длиной чуть больше ста лет Маленький Человек проделает с остановками едва ли не на каждой станции, осенённой сколько-нибудь значимым для русской словесности именем – сохраняя, однако, на кротком челе родимое пятно сентиментализма. Его прискорбное исчезновение из русской литературы случится почти незаметно, но последствия этого ичезновения станут столь оглушительными, что не оставят сомнений, на чьи именно плечи приходилось основное бремя её величия. «Советская культура сбросила башмачкинскую шинель – на плечи живого Маленького Человека, который никуда, конечно, не делся, просто убрался с идеологической поверхности, умер в литературе», – констатирует П. Вайль, приравнивая пропажу к смерти. Думается, несколько преждевременно.

            Между тем сам факт пропажи предсказан в финале одноимённого рассказа Фёдора Сологуба [6]. Момент «исчезания» образа, одухотворявшего русскую культуру на протяжении целого века, описан с точностью, для которой было бы мало одного литературного чутья; тут надобна мистическая интуиция символиста:

            «Саранин всё меньшал. Каждый день ему шили по несколько новых костюмов, – всё меньше.

            И вдруг он, на глазах удивлённых приказчиков, только что надев новые брючки, стал совсем крохотным. Вывалился из брючек. И уже стал, как булавочная головка.

            Подул лёгкий сквознячок. Саранин, крохотный, как пылинка, поднялся в воздух.              Закружился. Смешался с тучей пляшущих в солнечном луче пылинок.

            Исчез.

            Все поиски были напрасны».

            Должно быть, именно к Фёдору Сологубу апеллирует П. Вайль, замечая, что «Маленький Человек из великой русской литературы настолько мал, что дальнейшему уменьшению не подлежит. Изменения могли идти только в сторону увеличения. Этим и занялись западные последователи нашей классической традиции». В качестве примеров приведены Кафка, Беккет, Камю. Набокова в списке нет. А жаль.

            Паутина высоколобых аллюзий и низменных фантазий, которыми Гумберт Гумберт опутывает свою жертву на протяжении первых трёхсот (из 375-ти) страниц романа действительно мешает разглядеть в маленькой девочке человека. «Внутренний облик» Долорес Гейз представляется «до противного шаблонным: сладкая, знойная какафония джаза, фольклорные кадрили, мороженое под шоколадно-тянучковым соусом, кинокомедии с песенками, киножурнальчики и так далее». Она, сокрушается блистательный Г.Г., «невзирая на некоторую живость ухваток и внезапные проявления остроумия, была далеко не столь блестящей девчонкой, как можно было заключить по её «умственному коэффициенту», выработанному её наставниками». Но, как с не менее явной, чем к Флоберу, отсылкой к Гоголю и Чехову признаётся в послесловии к роману сам Набоков, «нет ничего на свете вдохновительнее мещанской вульгарности». Сила Маленького Человека не в интеллектуальном блеске, не в отточенности художественного вкуса, а в той острой жалости, которую он способен вызвать, в жгучем чувстве несправедливости, которое пробуждает – в том числе, рано или поздно, и в своём мучителе: «Помню день, когда, взяв обратно (чисто-практическое) обещание, из чистого расчёта данное ей накануне […], я мельком заметил из ванной, благодаря случайному сочетанию двух зеркал и приотворённой двери, выражение у неё на лице – трудно описуемое выражение беспомощности столь полной, что оно уже как бы переходило в безмятежность слабоумия – именно потому, что чувство несправедливости и непреодолимости дошло до предела, а меж тем всякий предел предполагает существование чего-то за ним – отсюда и нейтральность освещения; и, принимая во внимание, что эти приподнятые брови и приоткрытые губы принадлежали ребёнку, вы ещё лучше оцените, какие бездны расчётливой похоти, какое вторично отразившееся отчаяние удержали меня от того, чтобы пасть к её ногам и изойти человеческими слезами…» Эти тщательно скрываемые от мира слёзы прорываются наружу, сквозь ткань романа, когда Великий и Ужасный папаша Гумберт навещает беременную дочь, едва протискиваясь в «бедную, кукольногообразца комнату» – ровно того сорта, в каких обитают бедные люди со времён Гоголя и Достоевского. Меж тем «сквозь пройму задней двери» видно, как что-то приколачивают к соседней лачуге («мужчины, мол, любят строить») супруг миссис Скиллер, Дик, с приятелем Биллем – парочка деловитых кэрролловских ящерок. Маленький Человек никуда не исчез. С парохода современности его сбросили не нарочно, но впопыхах, попросту не заметив, а волна эмиграции прибила к чужому берегу – вместе с кукольной комнатой, как чудом спасённого Гулливера.

            «Итак», – переспрашивает для верности франкофон Гумберт, «вы собираетесь в Канаду? То есть, не в Канаду. Хочу сказать – в Аляску». Заветная цель четы Скиллеров была когда-то российской провинцией; русскому читателю это особенно греет сердце. По возвращении в Рамздэль Г.Г. сообщает миссис Чатфильд, что его падчерица «только что вышла замуж за блестящего молодого инженера-горняка, выполняющего секретное правительственное задание в северо-западном штате», в шутку примеряя к Долли роль «жены декабриста» – в позднейшем, сниженно-фразеологическом понимании. Название далёкого посёлка Се..р.ая Звезда довершает аллюзию.

            Так вот по-гоголевски отшучиваясь, Набоков отводит внимание от главного: Лолита не осуждает Гумберта. Маленький Человек, он ведь немножко святой. И Дик ведь не просто что-то там приколачивает, он, ясное дело, плотничает. Ребёнок, которого они ждут, веря, что это мальчик, должен поспеть «как раз к Рождеству». Но Ave Maria в финале не прозвучит – Долорес Скиллер умрёт, «разрешившись мёртвой девочкой». Надо отдать должное писательскому целомудрию автора «Лолиты» (в недостатке которого его по сей день уличают), заведомо ограничившему простор для дальнейших интерпретаций: имя Долорес рождает неизбежные ассоциации с Mater Dolorosa, образом Скорбящей Богоматери, – разрешись миссис Скиллер мальчиком, она бы поставила и отца своего, и творца в крайне двусмысленное положение.

            Впрочем, «Лолита» и без того доставила своему автору массу хлопот. Запрет на издание, угроза потери авторских прав, феноменальная популярность, экранизация – вся эта жизненная канитель была распущена и заново вплетена в узорное полотно «Ады»; даже злосчастная «Олимпия» г-на Жиродиа удостоилась отдельного намёка. Тереза же, маленькая героиня дебютного (и, как можно предположить из названия, эпистолярного) романа Вана Вина «Письма с Терры», «обаятельный микроорганизм» из нанокосмоса и травестийный двойник Лолиты, помимо прочего, наводит на смутные мысли о том, куда мог деваться пропащий Саранин… таким вот окольным образом естественнонаучное любопытство Набокова помогло проторить ещё одну не ведомую ранее литературную дорожку.

            Между тем квантовый мир открывает перед нами всё более грандиозные перспективы. Цивилизация больших городов грозится выйти за пределы планеты уже в ближайшие пару десятилетий. Стремительно ветшает граница между романом и зрелищем. Маленький Человек привычно оттеснён на периферию этих свершений. Но на каком-то новом, головокружительном витке искусство, вооружённое ещё не ведомыми средствами «расширения художественной впечатлительности», его неизбежно заметит. И не так уж, в сущности, важно, какой язык оно выберет, чтобы замолвить словечко о нашем герое, стойком, как оловянный андерсеновский солдатик. Он обречён быть опознан по двум родовым чертам – любви и малости, love & little, – слитых в одно в имени бедной маленькой американки.

 

 

 

[1] К. Проффер. Ключи к «Лолите». Симпозиум, С-Пб, 2000.

[2] В. Набоков. Собрание сочинений русского и американского периодов в 10 томах. Симпозиум, С-Пб,

[3] Автор комментария А. Люксембург.

[4] Курсив мой.

[5] Герой эпистолярного романа Ж.-Ж. Руссо «Юлия, или Новая Элоиза», из которого заимствован эпиграф, предваряющий этот текст.

[6] Фёдор Сологуб. «Маленький человек», 1905.