В "Восьмистишиях" Мандельштам окончательно распрощался с культурой пространства и "глубоко ушел в немеющее время". В какой-то мере это был и отход от русской культуры ("тоска по мировой"[1]).

      Перед этим, летом 32-ого он пишет триптих "Стихи о русской поэзии", цикл начинается с обращения к Державину и панегирика Языкову, а заканчивается посвящением Сергею Клычкову. Это прощание с Россией, заочная ностальгия, и имена  выбраны не случайно. Державин здесь – татарская Русь ("и татарского кумыса твой початок не прокис"), а "татарва", "спускающая князей на бадье" в срубы-гробы, она же "нехристь" – нечто совсем чуждое, если не сказать враждебное Мандельштаму, хотя от нее никуда не деться:

 

Какое лето! Молодых рабочих

Татарские сверкающие спины…

Могучий некрещеный позвоночник,

С которым проживем не век, не два!

 

И не случайна тут преемственная связь именно с Языковым, ему, а не Пушкину Державин передает эстафету в виде бутылки ("Дай Языкову бутылку/И подвинь ему бокал"). В молодости Языков был гулякой и пьяницей, а позднее стал крутым патриотом типа "нашистов" и "крымнаш". Для иллюстрации достаточно привести фрагменты из его обширного послания "К не нашим":

 

О вы, которые хотите

Преобразить, испортить нас

И онемечить Русь, внемлите

Простосердечный мой возглас!

Кто б ни был ты, одноплеменник

И брат мой: жалкий ли старик,

Её торжественный изменник,

Её надменный клеветник;

Иль ты, сладкоречивый книжник,

Оракул юношей-невежд,

Ты, легкомысленный сподвижник

Беспутных мыслей и надежд;

И ты, невинный и любезный,

Поклонник тёмных книг и слов,

Восприниматель достослезный

Чужих суждений и грехов;

Вы, люд заносчивый и дерзкой,

Вы, опрометчивый оплот

Ученья школы богомерзкой,

Вы все — не русский вы народ!

      "Жалкий старик", "изменник" и "клеветник" – это, конечно, Чаадаев. А вот "сладкоречивый книжник, оракул юношей-невежд" – адресат не совсем ясный, некоторые литературоведы утверждают, что это Т.Н. Грановский, известный историк, преподававший в Московском университете ("оракул юношей"), но мне кажется, что речь здесь о Петре Вяземском, написавшем "За что возрождающейся Европе любить нас?" У Вяземского есть и "антирусское" стихотворение "Русский Бог"[2], Языков в дальнейшем будто на него отвечает…  И, кстати, нет ли тут намека на наше все, на Александра Сергеича, как тоже нечто в некотором смысле "нерусское": автор "беспутных мыслей и надежд", а князь Петр, соответственно, его "легкомысленный сподвижник"… "Поклонник темных книг", как полагают, – А.И. Тургенев, чиновник высокого ранга в Министерстве юстиции, близкий сотрудник Александра 1 в пору его реформаторских замыслов, литератор и тоже друг Пушкина. Так или иначе, все в этом списке "нерусских" – "западники", люди книжные, мыслители. По Языкову 

 

…..               Русская земля

От вас не примет просвещенья,

Вы страшны ей: вы влюблены

В свои предательские мненья

И святотатственные сны! ………………

Умолкнет ваша злость пустая,

Замрёт неверный ваш язык:

Крепка, надёжна Русь святая,

И русский Бог ещё велик!

6 декабря 1844

 

Чаадаеву Языков посвятил даже отдельное, особое послание:

 

Вполне чужда тебе Россия,

Твоя родимая страна!

Её предания святыя

Ты ненавидишь все сполна.

Ты их отрёкся малодушно,

Ты лобызаешь туфлю пап,—

Почтенных предков сын ослушной,

Всего чужого гордый раб!

Своё ты всё презрел и выдал,

Но ты ещё не сокрушён;

Но ты стоишь, плешивый идол

Строптивых душ и слабых жён!

 

       Кн. Святополк Мирский писал, что Языков "сблизился со славянофильскими и националистическими кругами Москвы и их национализм отразился в нем как грубейший джингоизм (агрессивный шовинизм)", и вообще "он был не слишком умен". И вряд ли Языков был "героем романа" Мандельштама, с его "тоской по мировой культуре" и поклонением Чаадаеву, скорее – антигероем. То есть к этому времени русская поэзия в лице ее "патриотических" представителей уже представлялась ему чем-то чуждым, с этой поэзией он прощается, но, "неисправимый звуколюб", уже тоскует на берегах пустынных волн ее звукового моря, будто остался без них, будто вспоминая их необычное и родное звуковое раздолье. Пушкин как-то сказал с досадой о сборнике стихов Языкова: «Зачем он назвал их: „Стихотворения Языкова!“ Их бы следовало назвать просто: „Хмель“! Человек с обыкновенными силами ничего не сделает подобного; тут потребно буйство сил». Буйство сил всем любо, особенно на Руси, любил его и Пушкин, и его за это любили и любят. Гоголь обожал Языкова за эту силушку: "Имя Языков пришлось ему недаром. Владеет он языком, как араб диким конем своим, да еще как бы хвастается своею властью". Тут появляются, на пару к буйству, арабы, дикие кони и прочие аксессуары русской удали ("Под звездным небом бедуины,//Закрыв глаза и на коне")… Дикость влечет удалью. Влеченье – род недуга. Итак, Державин, Языков и Клычков (который говорил Мандельштаму: "а все-таки мозги у вас еврейские"), и больше ни о ком в "Стихах о русской поэзии". Остальное – шум-гром, да с конским топотом.

 

Гром живет своим накатом –

Что ему да наших бед?

……

Капли прыгают галопом,

Скачут градины гурьбой,

Пахнет потом – конским топом…

 

Вот вроде бы и о природе, но с такими знакомыми человеческими коннотациями:

 

И угодливо поката

Кажется земля, пока

Шум на шум, как брат на брата,

Восстают издалека.

……

И деревья – брат на брата –

Восстают…

 

Михаил Лотман пишет в своей книге "Мандельштам и Пастернак":

Основной темой “Стихов о русской поэзии”, как я их понимаю, является русская речь, лишившаяся своего эллинизма, аморфная азиатчина, беспомощная, лживая и зловещая стихия. …из достойных хотя бы поименования оставлены лишь Державин с его татарщиной и ухмыляющийся Языков (в первоначальном варианте в эту компанию входил и Некрасов), остальные же – так, “народец мелкий”. … Центральное для “Стихов о русской поэзии” противопоставление структурирующей твердости и обволакивающей ее, стремящейся ее поглотить аморфности было со всей определенностью заявлено уже в эссе “Петр Чаадаев” …

 И дальше Лотман цитирует эссе Мандельштама "Петр Чаадаев", написанное еще в 1914 году, где поэт восхищен независимостью русского мыслителя и солидарен с ним, включая и мысль о "побеге":

Начертав прекрасные слова: “истина дороже родины”, Чаадаев не раскрыл их вещего смысла. Но разве не удивительное зрелище эта “истина”, которая со всех сторон, как неким хаосом, окружена чуждой и странной “родиной”? Мысль ’Чаадаева – строгий перпендикуляр, восставленный к традиционному русскому мышлению. Он бежал, как чумы, этого бесформенного рая.

 И после "Стихов о русской поэзии" Мандельштам вдруг шарахается от нее прочь, ему "хочется уйти из нашей речи". Потому что все, что написано по-русски, написано на песке и занесет аравийским ураганом. И как еврейская Свобода и еврейское Время родились в пустыне при выходе из Египта, прочь от вязкого рабства Великой Империи, так и ему, потомку царей и патриархов, пришло время уходить.

 

Давай же с тобой, как на плахе,

За семьдесят лет начнать,

Тебе, старику и неряхе,

Пора сапогами стучать.

 

Это из стихотворения "Квартира тиха, как бумага", написанного перед "Восьмистишиями" (осень 1933 года), стихотворения о том, что "пески египетские" уже засасывают, засасывает рабство.

 

А стены проклятые тонки,

И не куда больше бежать,

И я как дурак на гребенке

Обязан кому-то играть.

 

Наглей комсомольской ячейки

И вузовской песни бойчей,

Присевших на школьной скамейке

Учить щебетать палачей.

 

Почему "за семьдесят лет начинать", ведь Мандельштаму было только сорок два? А потому что за семьдесят было Аврааму, когда он удрал с семьей куда глаза глядят из фашистского Шумера (Авраму было 75 лет, когда вышел из Харрана. Быт.12:4)

      Не случайно Мандельштам припомнил в этом стихотворении и Некрасова (идеальная компания Державину, Языкову и Клычкову):

 

И сколько мучительной злости

Таит в себе каждый намек,

Как будто вколачивал гвозди

Некрасова здесь молоток.

 

Дело не только в том, что Некрасов, поэт-бытописатель – самый презренный по Мандельштаму вид "изобразителей" ("какой-нибудь изобразитель, чесатель колхозного льна…"), здесь речь о другом, о Некрасове – ненавистнике евреев, из тех самых братьев-поэтов, что продали Иосифа в Египет, из-за коих у Иосифа и тоска египетская, чьей ненавистью отравлен его хлеб и выпит воздух. А брат-поэт Некрасов был так щедр на злобные намеки насчет жидов-кровососов, что в пору уже не только видеть себя проданным в Египет, но прибитым-распятым этими смертельными "поэтическими" гвоздями:

 

На уме чины да куши,

Пассажиров бьют гуртом:

Христианские-то души

Жидовине нипочем. …………………

 

Денежки есть – нет беды,

Денежки есть – нет опасности

(Так говорили жиды,

Слог я исправил для ясности)[3].

 

      Куда же "уйти из нашей речи"? В немецкую ("К немецкой речи"), где (как полагает на тот момент Мандельштам) "торжествует свобода и крепость". "Поучимся ж серьезности и чести/На западе, у чуждого семейства". М. Лотман считает, что

стихотворение написано от лица слова, желающего освободиться от своего воплощения в русской речи, чтобы (пере)воплотиться в речи немецкой.

А, может быть, – в итальянскую: "О, если б распахнуть, да как нельзя скорее,//На Адриатику широкое окно" ("Ариост")? Но за эти измены, "за беззаконные восторги лихая плата стережет".

 

И в наказанье за гордыню, неисправимый звуколюб,

Получишь уксусную губку ты для изменнических уст.

 

То есть опять же – Распятие[4]. И подступает отчаянье, совсем уж невыносимо становится русское житье-бытье, да как же он попал в эту карусель, где "белок кровавый белки//Крутят в страшном колесе", что тут не так в самой основе? И вырывается крик: "Мы живем, под собою не чуя страны",//Наши речи за десять шагов не слышны"…

 

[1]  Фраза Мандельштама о тоске по мировой культуре дошла до нас из книги "Воспоминания" Надежды Яковлевны: "Это было в тридцатых годах либо в Доме печати в Ленинграде, либо на том самом докладе в воронежском Союзе писателей, где он заявил, что не отрекается ни от живых, ни от мертвых. Вскоре после этого он написал: «И ясная тоска меня не отпускает от молодых еще воронежских холмов к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане»..." По мнению Надежды Мандельштам эта "ясная тоска" и есть "тоска по мировой культуре". Но, если придерживаться смысла слов самого поэта, его тоска не по мировой культуре, а по воронежским холмам. Это они не отпускают его "к всечеловеческим, яснеющим в Тоскане", к этой самой "мировой культуре". То есть у поэта речь здесь о тоске по России, с которой он мысленно уже расстался и унесся к холмам Тосканы.

Так гранит зернистый тот

Тень моя грызет очами…

      Это о камнях Флоренции…

[2]  Бог метелей, бог ухабов,

Бог мучительных дорог,

Станций — тараканьих штабов,

Вот он, вот он русский бог.

Бог грудей и жоп отвислых,

Бог лаптей и пухлых ног,

Горьких лиц и сливок кислых,

Вот он, вот он русский бог….        Ну и т.д.

[3] Поэма Некрасова "Современники" (1875)

[4]  См. разбор этих стихотворений в моей книге "Черное солнце Мандельштама", М, Аграф, 2013