Все записи
19:59  /  16.02.19

492просмотра

БРОНЯ ЧИСТОТЫ И ЯСНОСТИ

+T -
Поделиться:

В издательстве "Аграф" вышла собранная мной книга "ВЕСНА. СТИХИ. ПЕЧАЛИ. Дневник Миши Файнермана"

публикую свое предислови и посолесловие к книге.

 

Броня чистоты и ясности. Писать свои Клоты[1], ни на что не надеясь…

ПРЕДИСЛОВИЕ

      Ты любил всех друг с другом знакомить, и многие до сих пор дружат между собой, или как-то связаны, связаны твоей жизнью. Связь – ключевое слово в твоей философии: религия – это связь, и свою философию ты назвал "лигаризмом".

"Слово «лигаризм» значит «увязывание», философия увязывания. С одной стороны, лигаризм склонен рассматривать умственное, умозрительное, духовное, идеальное увязывание как универсальный принцип нашей культурной деятельности. С другой – он хотел бы увязать разные манеры мыслить, жить. Наконец, лигаризм хочет помочь человеку, оторванному от стада, от рода, увязать себя с ними – и обрести покой[2]. Возможно, радость тоже". (Из философской работы "Лигаризм")

 Мише Файнерману

Прогуливались вдоль огромных луж

между пустырем, заваленным строительным мусором

и долгим, как стыд, фабричным забором.

Захлебываясь родниковым воздухом страны,

где не милость в чести, а удаль,

выходили к железнодорожным причалам

и молча –

все равно из-за грохота нельзя было разобрать слов –

наблюдали, как проползают мимо

тысяченожки товарняков.

 

Когда он, как лётчик из штопора,

выходил из любви,

в нем просыпался ожесточенный, неутомимый спорщик.

Мы были разных вер:

его – сочувствие,

моя – воля.

- Все кажется, что не кончилась

такая наша особая молодость, -

оправдывался, когда я звал его в путь, -

хочется дожить ее здесь.

 1991

 

Мише Файнерману

 

Жрец жалости жестоковыйный.

Неловкость прозы – хитрость мудреца.

Беспомощность в стихах – бытийственна,

они теплы на ощупь.

 

А я когда же избавлюсь

от тяжкой наследственности

задиристого иудейского пафоса,

от зноя германской романтики

и инфантильной ярости русских нравоучений?

 

Оскомина от рифм.

Казарменные ямбы.

Все мечтаю погулять с тобой по окраине

среди бараков и лопухов.

Я ведь тоже жил в Лианозово

в начале пятидесятых,

когда они

невзначай

создавали там

свои "конкретные" школы

("пора, пора писать без рассуждений,

с первого взгляда…"[3]).

В день смерти Сталина

мне исполнилось пять лет.

Отец слесарил.

1991

 

"Ответное" послание мне было написано примерно в это же время (не сговаривались):

 

Прилетели снегири,

снегири –

а воздух такой прозрачный,

что сразу понимаешь, это март

кончается.

Слушай,

бог с ней, с манерой, знаешь,

пиши то что есть мне

в письмах –

пиши: встретить весну в Иерусалиме,

на холмах,

на холмах…

 

      Достал из целлофанового пакета обгорелый Мишин дневник: ударил запах паленой бумаги, запах пожара... Сразу вспомнил эпизод из недавних приключений иерусалимской археологии: откопали кусок храмовой стены (Второго Храма), и камни могучей и ровной кладки были покрыты копотью, от того пожара, когда римские легионы пошли на штурм…

      Миша горел незадолго до смерти, все выгорело: книги, мебель, рукописи, двери, радиоприборы, которые он любил чинить и налаживать. Как могло что-то остаться от этого пожара, тем более бумаги – не знаю. После его смерти (я успел на похороны) Таня Михайловская передала мне этот пакет: "Все что осталось". Кроме дневника там еще были отдельные листочки случайных записей, телефонов, памятки, фрагменты стихов. Когда я готовил книгу Мишиных писем[4], я и дневник этот начал читать, но он показался мне чересчур односложным: "ушел, пошел, пришел", и я не стал с ним возиться. Но теперь, взявшись за оцифровку, понял, что был неправ. Это письмо-дыхание, удивительное своей естественностью и жаром.

      Конечно, он был серьезно болен, и травмирован психиатрической лечебницей, боялся в нее вернуться, сидел на лекарствах. Летом 74-го, когда к визиту Никсона в Москву зачищали столицу от диссидентов: ссылали, сажали на 15 суток, он говорил моей жене – любил вести с ней долгие разговоры – , что очень боится: вдруг и его повяжут, просто для профилактики (активным диссидентом он никогда не был), и не просто вышлют, а упрячут в психушку, и он этого не выдержит. "А ты будешь меня навещать?", - спрашивал он жену. Мне он таких вопросов не задавал – боялся проявить слабость, или не сильно рассчитывал?

 

      Обычные (обугленные по краям) школьные ученические тетради в строчку. Тонкие – в розовой обложке, и толстые – в серой, более плотной. На обложке первой тетради в правом верхнем углу: "№ 39" (обведено кружком) и дата – "5.3.73". Кстати, мой 26-ой день рождения. Но мы познакомились через год, на поэтической студии при Московском Университете, которую вел Игорь Волгин. О чем-то разговорились по дороге к метро, выяснилось, что по пути, и до конечной – "Преображенская площадь", а там выяснилось, что живем совсем рядом, на 2-ой Пугачевской. И долго еще гуляли допоздна по окрестностям, взахлеб разговорившись, почувствовав родственность душ и бесстрашие откровений.

 

      Михаил Сухотин, друг Миши, побудил меня оцифровать дневник, может, удастся издать. Можно было сфотографировать листы (не так много) а потом программа переведет "в цифру", но я стал медленно, каждый раз понемногу, перепечатывать Мишины слова. Помногу не получалось, они отнимали силы! Но я заворожено продвигался за ним по пятам, будто наблюдая издалека, смотрел те же фильмы, что он смотрел тогда, удивлялся его активности и широкому кругу общения. Кстати, многие из тех художников и поэтов, с кем он общался, знамениты сегодня, продают картины за сотни тысяч в твердой валюте или красуются на почетной доске современной русской литературы. На этой гробовой доске его нет. И я рад этому. Конечно, по молодости ему хотелось признания, он даже планировал сроки его достиженья. Но любой успех – это сделка. Успеху надо пойти навстречу, чем-то его поманить, в чем-то ему уступить. И дело не в том, что Миша был неуступчив, дело не в несокрушимом еврейском упрямстве, он просто не хотел поступаться наработанными приемами, дававшими ему внутреннюю устойчивость, литература была для него делом сугубо практическим, личным, делом выживания, а выживание требует стойкости. И это в нем было: стойкость, упорство. А из литературы он не ушел, просто отошел в сторону от большой дороги, побродить по нехоженым тропкам. Где больше неба мне – там я бродить готов[5]

 

Быть всегда одному, сталкиваясь с мирами и уходя снова.

 

Вчера понял две вещи. Первое – что не поймут.

[1] Клоты – от английского слова clot, что означает "сгусток", "комок", "тромб": название, которое Миша придумал для своих поэм, написанных верлибром.

[2] Идею успокоения в лоне рода и теорию искусства, как трансформации ритуала возвращения в родовое, развивал в нашей компании Иосиф Фридман, и, возможно, у него Миша их позаимствовал, а возможно и сам дошел. 

[3]  Цитата из стихотворения Яна Сатуновского, датированного 27 июля 1964 года, оно так и начинается: "Пора, пора писать без рассуждений…"

[4]  "Ямка, полная птичьих перьев", М, НЛО, 2008 год

[5]  Цитирую Мандельштама, стихотворение "Не сравнивай: живущий несравним…" (поясняю на всякий случай). Там в конце еще эта тяга от воронежских холмов "к всечеловеческим"…

ПОСЛЕСЛОВИЕ

      Даже хорошо, что так останавливается речь: на ходу, посреди планов. Как стоп-кадр. В том-то и дело, что это речь, нечто непрерывное, живое. Как у Миши в дневнике: «гармония в непрерывности, как преодолении дискретности». Бергсон, да и только. Действительно, кажется, что погружаешься во время. Не только эпохи, но в его личное время жизни. Будто это писание осуществляет грезы Бергсона о познании путем погружение в медленную и подробную длительность. Кадры сливаются, превращаясь в документальный кинороман: любовная история, муки неосуществимости, борьба за женщину, как за жизнь. Кино мелькающее, прерывистое, как в эпоху замедленной съемки, нервное. Этот обрывистый текст переходит в стихи, а стихи в текст. Стихи, похожие на дневник. История болезни с фиксациями состояний, слежением за ними, и таким образом борьба с ней. Ведь жизнь – это болезнь, медленное умирание, оползень. И вот ты пытаешься его остановить, ставишь подпорки, строишь плотины, придумываешь хитроумные отводные каналы, но могучая сила неумолимо тянет живую, шевелящуюся массу, набухающую в пути всем пережитым, все ниже, в затуманенные низины. И никак не остановить этот оползень, но зато ты можешь развлечь себя всеми этими разнообразными и изобретательными работами, которые иногда кажутся успешными, и это приносит радость, и учишься у других приемам этой борьбы, порой восхищаешься их достижениями, и это тоже приносит радость…

   А Саша Соколов вспомнился мне не случайно, он ведь тоже поэт: "Никакой череды нет, дни приходят когда какому вздумается, а бывает, что и несколько сразу. А бывает, что день долго не приходит. Тогда живешь в пустоте, ничего не понимаешь и сильно болеешь". Это проза, вставшая на котурны, изогнувшаяся в немыслимой позе: между пафосом и иронией. И все время хочется их сопоставить. Скажут: таланты не равны. Пусть так, но пропасть между их подходами к жизни и писанию так величественна, что разница в тех или иных талантах не имеет значения: Саша – над, он наблюдатель, он ставит балет о том, что видел, а Миша – барахтается в самой гуще, как та лягушка, что попала в горшок со сметаной и взбила ее своим отчаянным барахтаньем в плотное масло…

   Соколов, например, с оползнем жизни не борется. Не так простосердечен? Он скорее колдует над ним, и в этом смысле тоже наивен – творит против него заговоры и верить в них. А, может быть, жизнь для него вовсе не оползень? И для него вообще смерти нет, а есть вечное кружение-повторение? И отсюда эти танцевальные пассы. "Школа для дураков" это поэма, не то гимн, не то реквием, пение речитативом, скорее все-таки реквием, стихи одним словом, не зря же поэт Бродский говорил, что поэзия, это попытка заговорить смерть. Одни пытаются заговорить-заколдовать ее, уж себя-то и других они точно, при достаточном умении, околдовывают, а другие – борются. Мужайтесь, о други, боритесь прилежно,/Хоть бой и неравен, борьба безнадежна!/Над вами светила молчат в вышине,/Под вами могилы — молчат и оне...

 

Мужайтесь, боритесь, о храбрые други,

Как бой ни жесток, ни упорна борьба!

Над вами безмолвные звездные круги,

Под вами немые, глухие гроба.

Пускай олимпийцы завистливым оком

Глядят на борьбу непреклонных сердец.

Кто, ратуя, пал, побежденный лишь Роком,

Тот вырвал из рук их победный венец.

 

Насчет победного венца – это, пожалуй, приукрашивание действительности, лакировочка. Не удержался поэт, захотелось ему закончить такой вот звонкой, оптимистической нотой. По боевому. Оно понятно, бороться, так до конца, не сдаваясь и веря. Но мне что-то горько от этого оптимизма. Хотя в целом стихотворение, конечно, духоподъемное. Что не удивительно, поэт любил торжественные, стройные ритмы.

      А Миша был заикой, как Моисей, он и в письме косноязычен. А, может быть, именно здесь и таится жизнь, в косноязычии? Оно, как удостоверение в подлинности. Жизнь не может быть неподлинной (у Гумилева: " Высокое косноязычье/Тебе даруется, поэт"). И стихи служили Мише паролем, хотя он не всегда срабатывал: "Она вернула клот и просила не приходить". Его письмо естественно, как дыхание[1], а Соколов от героя своего отстранен, и все у него сделано-выточено, можно сказать, что он "выделывается", выламывается, особенно в "Палисандрии", да все его тексты – какой-то немыслимо грациозный и вычурный кордебалет. Миша танцевать не умеет, он и ходит-то с трудом, неловко, тушуясь. И вот – старый спор: абсолютная естественность, человек, как он есть, со всеми потрохами, голышом, а напротив этакий порхающий фехтовальщик. Один копается в себе, уходит в глубины самого себя, другой от себя бежит, взлетает-кружится в выморочных, замороченных, неописуемых эмпиреях. За кем интереснее наблюдать, кто тебе ближе, нужнее? Не знаю как там насчет искуйств, но мне, признаюсь, ближе и нужнее то, что нужнее в жизни. Изломы вычурных танцев восхищают, развлекают, но они неповторимы и у них трудно учиться. А я живу, чтоб учиться. И ломка от наркотика жизни заставляет со-переживать, со-чувствовать, то есть понимать. В конце концов, наше дело – понять жизнь. Или как? Вот Антон Палыч любил эдак отшутиться: "Настасья Тимофеевна: Чем тревожить меня разными словами, вы бы лучше шли танцевать. Апломбов: Я не Спиноза какой-нибудь, чтоб выделывать ногами кренделя. Я человек положительный и с характером, и не вижу никакого развлечения в пустых удовольствиях". Кстати, юмор у Миши редок, а у Саши он с уклоном в сатиру, гротеск, в едкую, с издевкой, иронию, а так чтоб прыснуть от смеха, или хотя бы весело улыбнуться – нет этого. У Миши иронии совсем нет. Звериная серьезность. Требование сочувствия. Это его лозунг – сочувствие. Саше никакого сочувствия не требуется, он оскорбился бы, если б кому-то вздумалось ему посочувствовать. Но уж и от него не дождетесь. Кьеркегор считал, что иронизирующий – человек определенной эпохи, эпохи кризиса устоев, и он – разрушитель, ниспровергатель этих устоев ломом своей иронии. Иронизирующий не видит будущего, он поглощен разрушением, с позволения сказать – деконструкцией. Но разрушая жизнь, демонстрируя ее нелепость, он при этом рубит сук, на котором сидит. И чтобы над жизнью иронизировать надо смотреть на нее извне, покинуть. Поэтому, как считает Кьеркегор, иронизирующий – трагическая жертва своего рвения. А противостоит  иронизирующему – пророк. Вот мы и пришли к старинной оппозиции, греческая литература, как говаривал Аверинцев, против ближневосточной словесности. Космос супротив олама, пространство супротив времени, описание в греческой словесности против повествования – в библейской. Я уж не говорю о том, что Соколов – одинокий волк, а Миша, как тот разведчик из старого фильма Барнета «Подвиг разведчика», «мучительно искал связи». И не только искал, но и сплетал новые. Да, жизнь – это связь, ты прав, Миша, и творчество, это создание новых связей. Вот и я к этому пришел…

И получилось, что изысканно одинокий Соколов, кочевник, цыган, бегущий всякой оседлости, убежал из России, а Миша в ней так и остался. "Всё кажется, что не кончилась такая наша особая молодость, хочется дожить ее здесь…"

 

Клот № 9 (окончание)

 

Смотрите, я уехал

И стою

Здесь

Распадается

Небо – на облака

Облака на фигуры

Те – на капли серой воды

Загнанной в небо

Змеем

Змей запускали

И вот

Остались лишь капли

В тучах –

Третий класс

Первые книги – о том

Что, где –

Реки

Текущие сквозь равнины в море

О Господи, реки…

Снег

Вечный снег над этой страной

Облака – и снег

Дорога на кладбище

Черные люди

Идут

Молча

Молча идут

Что значат

Знамена смерти?

Ничего

Пустой звук

Просто

Немного тише

На один голос

На один разумный голос

И больше

На один неразумный

Что же –

Кто знает

Что лучше?

Наверное, только он

И, тем не менее

Он молчит

Ленты, красные ленты

Нелепо…

Я не хотел бы грустить

Нет

Не хотел бы

Если можно, я буду радоваться

Как это сделать?

Как это делается?

Вообще –

Радость?

Вам объяснить?

Да, пожалуйста

Какая наивность…

Что ж

Сквозь окно – вы знаете

Можно увидеть довольно много

Вы даже не представляете себе

Сколько

Двор

Вот еще, и это

Здесь живу я

Между зеленым и красным

Крыши как на картинке

Или на фоне детства

Или – и это точнее

Падают скаты

И дым – утром

Туман, дым, туман

И никуда

Абсолютно

Никуда не идти

Только

Сидеть и думать

Пытаться вспомнить

Перейти от окна к столу

К кровати, к стене

Пытаться вспомнить – и

Не вспомнить

А только разглаживать скатерть

И складки бумаги

Молча

И вдруг понять – я сейчас заплачу

И сесть

Почему?

Почему всё так?

Почему это – так?

Я не знаю

Не знаю

Этого не знает

Никто…

 

Июнь, 1973.

 

[1] Это и Айги отмечал. Поэт Юрий Милорава вспоминает: «однажды мы с ним сидели в летнем кафе напротив мэрии на Тверской, и вдруг Айги вспомнил Файнермана: “Файнерман – вот у кого было дыхание”, – услышал я от Айги».

 

Комментировать Всего 2 комментария

Эк Миша тебя вдохновил! Ожил автор "Щели обетования": та же свобода, та же пронзительность, то же длинное дыхание. Не знаю, какой читателю покажется "начинка" книги, но уж ради столь любовного обрамления стоит в нее заглянуть. А тебе дай Бог на этом уровне, повторно достигнутом, удержаться.  

Дорогой Боря, я ужасно рад твоему впечатлению и твоей оценке моих стараний. Да, ты прав, вдохновение (все-таки!) главная вещь, оно должно вести... Попробуем держать марку.

Еще раз спасибо!