Все записи
11:38  /  26.04.19

772просмотра

И я выхожу из пространства… («Восьмистишия» Мандельштама)

+T -
Поделиться:

(Поскольку философская часть затронутой темы пересекается с дискуссиями, уже не раз случавшимися на страницах "Сноба" - о науке, религии, метафизике и т.п. - , я был бы очень рад, если бы участники этих дискуссий (конечно, в том случае, если им это интересно) как следует меня "покритиковали". Это поможет мне выстроить хотя бы "научную" и философскую линию более точно и убедительно.) 

 1. Игры пространства и появление ткани.

 

      "Восьмистишия" – стихи мировоззренческого итога: о пространстве и времени, творчестве и эволюции. Об исходе из культуры пространства и созерцания-описания в культуру времени и его переживания. Если в "Ламарке" Мандельштам со своим провожатым спускается к началу эволюции, подобно Данте с Вергилием в преисподнюю, спускается к началу разлома, где "зренья нет" и "глухота паучья"[1], то "Восьмистишия" – это постепенный подъем, жизнь творится заново и заново осмысливается.

       1

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох.

 

И дугами парусных гонок

Открытые формы чертя,

Играет пространство спросонок —

Не знавшее люльки дитя.

      Ноябрь 1933, июль 1935

 

       2

Люблю появление ткани,

Когда после двух или трех,

А то четырех задыханий

Придет выпрямительный вздох.

 

И так хорошо мне и тяжко,

Когда приближается миг,

И вдруг дуговая растяжка

Звучит в бормотаньях моих.

     Ноябрь 1933 – январь 1934

 

"Ткань" – любимый образ Бергсона.

 

 Один и тот же процесс должен был одновременно выкроить интеллект и материю из одной ткани, содержавшей их обоих. … реальность предстанет не просто как поток, но как поток, по-особому структурированный, в котором постоянно осуществляющийся синтез прошлого и настоящего составляет субстанциальную ткань – прочную, но не неизменную, а непрестанно претерпевающую сложное внутреннее преобразование[2].

 

 Мотив  ткани жизни у Мандельштама – с самых ранних стихов.

 

Неразрывно сотканный с другими,

Каждый лист колеблется отдельно.

Но в порывах ткани беспредельно

И мирами вызвано иными –

 

Только то, что создано землею:

Длинные трепещущие нити,

В тщетном ожидании наитий

Шелестящие своей длинною.

             (1911?)

"Длина" кивает на Бергсонову длительность, "наития" – выбросы жизненного порыва, толчки творческой эволюции, а "нити" – линии эволюции.

 

 Эволюция предполагает реальное продолжение прошлого в настоящем, предполагает длительность, которая является связующей нитью (выделено Бергсоном – Н.В.)[3].

 

Мандельштам и Данте называет "текстильщиком", ткущим и жизнь и текст:

 

 Азбука его – алфавит развивающихся тканей… Текстиль у Данте – высшее напряжение материальной природы[4].

 

 А линии-нити связуют все и вся.

 

 …всякая изолированная система остается подчиненной известным внешним влияниям. …эти влияния являются нитями, связывающими одну систему с другой, более обширной…

 

 Например, для изучения Солнечной системы ее можно считать изолированной, но

с другой стороны, Солнце вместе с увлекаемыми им планетами и их спутниками движется в определенном направлении. Конечно, нить, связывающая его с остальной Вселенной, очень тонка. И, однако, именно по ней даже мельчайшим частицам того мира, в котором мы живем, передается длительность, присущая Вселенной, как целому. Вселенная длится[5].

 

То есть Вселенная пребывает во времени, она – живой организм, где "все переплетено". Мандельштам полностью принимает этот посыл Бергсона, подхваченный им еще в юности, когда он увлекся "Творческой эволюцией". Об этом и юношеское стихотворение "Бесшумное веретено" 1909 года:

 

Все в мире переплетено

Моею собственной рукою;

И, непрерывно и одно,

Обуреваемое мною

Остановить мне не дано –

Веретено.

 

Это чувство всеобщей связи, всё и вся связующих нитей не только присуща Мандельштаму изначально, но он осознает эту идею в контексте еврейской традиции понимания истории. Вот фрагменты еще одного стихотворения 18-летнего юноши, где упоминается и Моисей:

 

Мне стало страшно жизнь отжить

И с дерева, как лист, отпрянуть, И ничего не полюбить,

И безымянным камнем кануть;

 

И в пустоте, как на кресте,

Живую душу распиная,

Как Моисей на высоте,

Исчезнуть в облаке Синая.

 

И я слежу – со всем живым

Меня связующие нити,

И бытия узорный дым

На мраморной сличаю плите;

 

И содроганья теплых птиц

Улавливаю через сети,

И с истлевающих страниц

Притягиваю прах столетий.

 

«Ничего не полюбить» и «и безымянным камнем кануть» значит оказаться вне живых связей, вне ткани жизни. Как писал Лев Шестов, «подавляющее число людей – не люди, как это кажется, а обладающие сознанием камни». А "появление ткани" – это возникновение жизни, это мировое событие, миротворение, теофания. Мир творится в каждое мгновение и в эти мгновения жизнь и смерть переплетены ("Все в мире переплетено"; "Сестры тяжесть и нежность, одинаковы ваши приметы") и составляют цепь взаимных метаморфоз, потому что творчество, и вообще жизнь – акт метаморфозы, неразрывно связанный с самопожертвованием. Не могу в связи с этим не процитировать из любимого фрагмента книги А.Ф.Лосева "Жизнь":

 

Вся жизнь, всякая жизнь, жизнь с начала до конца, от первого до последнего вздоха, на каждом шагу и в каждое мгновение, жизнь с ее радостями и горем, с ее счастьем и с ее катастрофами есть жертва, жертва и жертва.

 

Жизнь оживляет, претворяет и мертвую материю. Дух и материя, жизнь и смерть – как сообщающиеся сосуды: где жизнь убывает, мертвая материя возрастает, и наоборот.

 

между душой и телом существует только различие в степени напряжения, концентрации, поскольку душа есть активное начало, а тело – пассивное[6].

 

По словам И. Блауберг, автора монографии о Бергсоне, "Особое внимание Бергсон обращает на почерпнутую стоиками у Гераклита идею постоянно присущего универсуму ритма напряжения и расслабления, в чем и выражается гармония космоса".

 

в единой длительности существуют различные степени напряжения, и в зависимости от того, движемся мы вниз, по мере убывания напряжения, или вверх, по мере его усиления, мы оказываемся в сфере материальности или в области духа[7]

 

Материя – дух "опавший". Когда дух отлетает, напряжение становится протяжением, время умирает и становится пустым пространством ("и в пустоте, как на кресте…"). Материя – памятник жизни, ее застывший слепок. Остывание, затвердение жизни в материи связано у Мандельштама с темой "выпрямления". Так еврейство свое он воспринимал как врожденное искривление позвоночника (образ, близкий и Пастернаку: "О, если б я прямей возник!"[8]). Достаточно вспомнить "Яйцо": "Курицу яйцо учило:/Ты меня не так снесла,/Слишком криво положила…", или досаду, пусть и наигранную, по поводу собственной фамилии: "Что за фамилия чертова – криво звучит, а не прямо"[9]. Кстати, именно со Сталиным многократно связан эпитет "прямой":

 

Непобедимого, прямого,

С могучим смехом в грозный час,

Находкой выхода прямого

Ошеломляющего нас[10].

 

Происхождение искривляло не только "позвоночник", но и душу: "нет, я не каменщик прямой..., двурушник я, с двойной душой".

      Но в отличие от Пастернака, он принимает свою кривизну, более того, она – признак жизни, а "выпрямление" происходит только после смерти ("нюренбергская есть пружина, выпрямляющая мертвецов"[11]), оно есть признак смерти. "Выпрямившийся" становится памятником самому себе. 

 

Не мучнистой бабочкою белой

В землю я заемный прах верну — 

Я хочу, чтоб мыслящее тело

Превратилось в улицу, в страну:

Позвоночное, обугленное тело,

Сознающее свою длину[12].

 

Но смерть поэта – преображение. Когда тело застывает, становится слепком[13], проявляется образ и продолжает жить и участвовать в общей жизни. И тогда "еврей" исчезает, и является поэт, настигший свое предназначение[14].

      Тот же образный ряд Мандельштам выстраивает и в стихах на смерть Андрея Белого, с той же метафорой "выпрямления":

 

Меж тобой и страной ледяная рождается связь –

Так лежи, молодей и лежи, бесконечно прямясь[15].

 

Выпрямление-смерть, "когда после двух или трех, а то четырех задыханий придет выпрямительный вздох" (т.е. последний вздох), проявляет "рисунок жизни", заключает жизнь в некую общую "ткань". В этот момент длительность-жизнь с одной стороны превращается в орнамент, геометрию, слепок, в протяженность-пространство, но с другой стороны, преображаясь, становится вечно живым образом, вплетенным в живую ткань памяти. И Мандельштам как бы делит начало «Восьмистиший» на две части, на два стихотворения: в первом – о пространстве, о ткани-рисунке, во втором – о времени, о ткани-бормотании.

      Гераклит называл вечность (эон) – младенцем играющим, бросающим кости[16], и он же есть вечно сущее, Логос, «ребенок, всецело и навеки царь всего сущего…»[17]. У Гераклита эон, логос и космос – тождественны. Но "у евреев" (у того же Бергсона, хотя он и восхищался Гераклитом) все не так. Евреи вводят в картину мира время и память, кои от Космоса независимы, но формируют его, и в первом стихотворении Мандельштама именно пространство – дитя, не знавшее люльки, то есть рождения, становления, истории, оно дитя вечное. И оно не меняется, только играет, то есть бездумно чертит открытые (в другом варианте "зеленые") формы, случайные, вечно новые. Смертельный "выпрямительный вздох" как бы высвобождает пространство для игры, оно просыпается к свободной, вольной переменчивости ("играет спросонок").

      Но для движения материи и становления духа нужна некая сила, некое напряжение. По Бергсону это перепады напряжения духа-ветра[18]. И Мандельштам использует образ дуги и паруса на мачте, как метафору напряжения: ветер гнет мачту, надувает парус, лодки движутся, чертят свои траектории. И в то же время дующий ветр – ветер эволюции, ветер истории, напряжение духа, он рождает звук, он звучит в бормотаньях поэта, в его лепете.

Это как бы вечная война пространства и времени, геометрии и слова, смерти и жизни, и в другом стихотворении "Восьмистиший" Мандельштам задает вопрос, а кто же сильней:   

 

Ужели безудержность линий

Сильнее, чем дующий ветр?

 

В "Разговоре о Данте" есть попытка ответа:

 

Для того чтобы прийти к цели, нужно принять и учесть ветер, дующий в несколько иную сторону. Именно таков и закон парусного лавированья.

 

 2. Сила духа.

      Во втором стихотворении "Восьмистиший" первая строфа повторяется, а вторая сосредотачивается на созидательной силе "дуговой растяжки", этого "электрического" напряжения духа. "Ткань" появляется под воздействием этого напряжения и именно в момент смертельного выпрямительного вздоха и освобождения сил, момент метаморфозы. Это явление дано емкой метафорой "дуговой растяжки", соединяющей образ энергетической вспышки, пробоя, искры. Дуговая растяжка – что-то вроде молнии, электрического огня. Огонь и для и иудеев, и для стоиков – божественная сила или даже сам Бог[19]. "Молния правит всем", изрекает Гераклит. Творение есть напряжение силы, или энергии. Новое возникает под действием "центров силы", "силовых линий" и "молнийных" энергетических прорывов. Мир пронизан "силовыми линиями", вечно творящими мироздание. По Бергсону все проявления жизни результат напряжения духа: внимание – напряжение, сознание – напряжение, воля – напряжение. Подобного рода представления помогают Мандельштаму "уверовать" и в эволюционные идеи неоламаркизма, с которыми он познакомился благодаря Кузину.

 

Самцы жвачных сшибаются лбами. У них еще нет рогов. Но внутреннее ощущение, порожденное гневом, направляет к лобному отростку «флюиды», способствующие образованию рогового и костяного вещества[20].

Попросту говоря, рога растут от силовых линий злости. И так же растут стихи или музыка – как выброс энергии в результате разности потенциалов и возникающего напряжения.

 

Среда приглашает организм к росту. …организм для среды есть вероятность, желаемость и ожидаемость. Среда для организма — приглашающая сила. Не столько оболочка, сколько вызов[21].

О "дуговой растяжке" как созидающем энергетическом, силовом напряжении Мандельштам писал в "Путешествии в Армению":

 

силовое натяжение, бушующее вокруг листа, преобразует его сначала в фигуру о пяти сегментах. Линии пещерного наконечника получают дуговую растяжку.

 

 3.      Метаморфозы жизни и смерти

 

      Если жизнь – усилие, то остановка усилия есть остановка творчества жизни, превращение в инертную материю, смерть. Жизнь и смерть всегда рядом и ходят под руку. Все мироздание в этом постоянном переходе от жизни к смерти и обратно, в постоянных метаморфозах. Одна из самых чудесных метаморфоз в природе это засыпание-умирание червя и превращение его "куколки" в бабочку. Этому "диалектическому чуду" преображения посвящено третье стихотворение "Восьмистиший".

 

О бабочка, о мусульманка,

В разрезанном саване вся, -

Жизняночка и умиранка,

Такая большая – сия!

 

С большими усами кусава

Ушла с головою в бурнус.

О флагом развернутый саван,

Сложи свои крылья – боюсь!

 

Все в этом стихотворении на грани, на контрасте жизни и смерти. Бабочка – жизняночка и умиранка, она выпархивает из куколки-савана в мир жизни, она – сия! И она мусульманка-шахидка, ее жизнь мимолетна, но бесстрашна. Страшно поэту и иудею Мандельштаму: в такой мгновенной жизни нет места памяти. Он "накалывает" ее на свою память и изучает…

 

…живое существо есть главным образом промежуточный пункт и  самое существенное в жизни заключается в уносящем ее движении". 

…смерть индивидов отнюдь не кажется уменьшением "жизни вообще", или необходимостью, которой жизнь нехотя подчиняется. … Дело обстоит так, как будто  смерть была желанной или, вполне допустимой в виду наибольшего прогресса жизни в целом[22].

 

Жизнь бабочки, как метафора жизни вообще: она – флагом развернутый саван.

 

И, птица смерти и рыданья,

Влачится траурной каймой

Огромный флаг воспоминанья

Над кипарисною кормой…[23]

 

 4. Время, как "внутренний избыток" пространства.

Преодолев затверженность природы

Голуботвердый глаз проник в ее закон.

В земной коре юродствуют породы,

И как руда из груди рвется стон.

И тянется глухой недоразвиток

Как бы дорогой, согнутою в рог,

Понять пространства внутренний избыток

И лепестка и купола залог.

 

Это пятое из одиннадцати восьмистиший – метафора эволюции жизни. Американский поэт и философ Ральф Эмерсон писал в середине 19 века: "Стремясь стать человеком, червь/Карабкается по всем извивам форм". Голуботвердый глаз неба, божественная, небесная сила духа-сознания "проник" в тайну мертвой природы[24] и вселенная стала "длиться", время зашевелило грудами руд, камни ожили и издали стон – началась эволюция. Появилась жизнь, еще "глухая", бессознательная, и пошла своей неровной, кривой дорогой ("как бы согнутою в рог") к сознанию и его вершинам, суть коих – понять время, как движение к сознанию, от лепестка, до купола – каменной метафоры неба. Эта "согнутость" предполагает развертывание – один из принципов теории эволюции Бергсона, а купол – это напряжение всех дуг его полусферы. «Внутренний избыток» пространства есть время, четвертое измерение Вселенной, залог его (пространства) кривизны. Мандельштам привлек к этому творчески переработанному и сокращенному до метафоры изложению  "Творческой эволюции" Бергсона достижения современной физики: кривизну пространства, пространство-время с его единой динамической природой, включая связь с биологией. Мандельштам был не только поэтом, но и мыслителем, он не просто интересовался современной наукой, он пытался "услышать" ее движение и писал о "нашей поэзии, позорно отстающей от науки"[25].

Мы описываем как раз то, чего нельзя описать, то есть остановленный текст природы, и разучились описывать то единственное, что по структуре своей поддается поэтическому изображению, то есть порывы, намерения и амплитудные колебания. 

Это почти буквальное изложение идей Бергсона: "Самая живая мысль застывает в выражающей ее формуле. Слово обращается против идеи. Буква убивает дух"[26].Жизнь и материя у Бергсона предстают как разнонаправленные потоки, причем материя толкуется как угасшие и отвердевшие отложения жизненного порыва:

…в самой Вселенной… нужно различать два противоположных действия – “нисхождение” и “восхождение”. Первое только развертывает заготовленный свиток. Оно могло бы, в принципе, совершиться почти мгновенно, как это бывает с распрямляющейся пружиной[27].

Создание материальной Вселенной, как мгновенное разворачивание "заготовленного свитка" (мгновенное, "поскольку в материи длительность ничтожна") напоминает теорию Большого Взрыва и возникновение Вселенной из точки. Тут же приходит на ум и мандельштамов образ "пружины, выпрямляющей мертвецов", и образ свитка Торы, в коем свернута Память, и пушкинский образ воспоминания ("Воспоминание безмолвно предо мной свой длинный развевает свиток…").

      И Данте восхищает Мандельштама своими "многочленными, многопарусными и кинетически раскаленными сравнениями", включением в поэтику научных представлений о мире.

 

Страшно подумать, что ослепительные взрывы современной физики и кинетики были использованы за шестьсот лет до того, как прозвучал их гром, и нету слов, чтобы заклеймить постыдное, варварское к ним равнодушие печальных наборщиков готового смысла. Изумительна его /Данте – Н.В./ «рефлексология речи» — целая до сих пор не созданная наука о спонтанном психо-физиологическом воздействии слова на собеседников, на окружающих и на самого говорящего, а также средства, которыми он передает порыв к говоренью, то есть сигнализирует светом внезапное желание высказаться. Здесь он ближе всего подходит к волновой теории звука и света, детерминирует их родство.

В другом месте он пишет, что "Дант может быть понят лишь при помощи теории квант"[28]. В 1931 году вышла по-русски (первоначально она была опубликована во французском журнале) статья академика Вернадского, тоже последователя Бергсона, "Изучение явлений жизни и новая физика", где великий русский ученый и мыслитель ввел термин "биологическое время-пространство", распространив идею жизненного порыва Бергсона на всю биосферу. Как пишет Евгений Шраговиц в своей статье "Новая физика как источник образов в цикле Мандельштама «Восьмистишия»",

 

Фундаментальность представления о времени как о свойстве биосферы невозможно переоценить, поскольку оно приводит к новому пониманию космоса.

 

Стоит заметить, что совершаемый Мандельштамом в этом цикле окончательный переход от трехмерных, "эвклидовых" и детерминистских представлений к концепциям становления, "стрелы времени", необратимости и единственности событий, концепциям, где время – субстрат всех изменений, был вовсе не общепринят в то время. Более того, начиная с эпохи Просвещения господствовали оптимистические представления о мире, как созданном Творцом в благе и совершенстве, а значит и неизменности.

 

 5. Дух и пространство, порыв и материя, иудейство и язычество.

 

                 9

Скажи мне, чертежник пустыни,

Арабских песков геометр,

Ужели безудержность линий

Сильнее, чем дующий ветр?

- Меня не касается трепет

Его иудейских забот –

Он опыт из лепета лепит

И лепет из опыта пьет…

 

Чертежник пустыни – бог пространств, геометр аравийских песков, бог языческий, бог мертвой природы. В средние века Христа часто изображали с циркулем, как геометра и архитектора мира, и это, конечно, античное наследие. Аравийские пески для Мандельштама – царство смерти (был вариант "зыбучих песков геометр"), метафора еще из пушкинского поэтического наследства ("и в аравийском урагане, и в дуновении Чумы"). По Бергсону материя воспринимается рассудком (интеллектом), и он же материю «умертвляет», задавая ей единство «пустой рамки», а изменчивая жизнь воспринимается интуицией-памятью.

 

Нет вначале бессвязного, потом геометрического, потом жизненного: есть просто геометрическое и жизненное…[29]

 

Спиноза, один из столпов новоевропейского рационализма, связал рационализм с геометрией, написав "Основы философии Декарта, доказанные геометрическим способом", и даже постулаты своей "Этики" он буквально выводил "геометрическим методом", доказывая их, как теоремы. На что Лев Шестов, воитель против рационализма, с ядовитой иронией отвечал в работе "Афины и Иерусалим" (полагая Спинозу идейным наследником "Афин"):

 

Когда это математика интересовалась такими вещами, как summumbonum (высшее благо) или summavirtus (высшая добродетель)?… Бог Св. Писания стоит и над истиной и над добром…

 

Мандельштам, как и Шестов, выбирает Иерусалим. "Скажи мне, чертежник пустыни", центральное стихотворение "Восьмистиший", – на тему спора Афин и Иерусалима, «геометра» и «иудея», двух восприятий, двух метафизик, двух богов, пространства и времени-памяти. На древнееврейском языке ветер и дух – одно слово: руах. Дующий ветр – жизненный порыв, неизбежно встречающий сопротивление материи, слабеющий и остывающей в неисчислимых формах.

 

жизнь сама по себе есть подвижность, но отдельные проявления жизни неохотно принимают эту подвижность и постоянно отстают от нее. Первая постоянно идет вперед, последние стремятся остановиться на месте. <…>Как вихри пыли, поднятые пролетевшим ветром[30]...

 

Будто движутся навстречу друг друга и сталкиваются в борьбе два потока: жизни и смерти.

 

Те линии эволюционного развития, на которых сопротивление материи пересиливает, становятся тупиковыми; развитие на них сменяется регрессом, превращается в круговорот, -

 

пишет Бергсон в "Материи и памяти". Он считал Второй закон термодинамики самым "метафизическим", а истоки движущей жизнь энергии внепространственными. Истощение этой энергии, истощение жизни оставляет в пределе чистую протяженность, пространство-схему. Так что же сильнее, порыв или безудержное разнообразие застывших линии? Чей бог старше?

      Но Бог-геометр в надменности своей даже не удостаивает иудея ответом, он даже не обращается к нему – не видит его в упор. Мог бы сказать: меня не касается трепет ТВОИХ забот, тоже достаточно резко, но его "реплика в сторону" вообще игнорирует существование "иудейских вопрошаний": ЕГО заботы меня не касаются: пусть пьет свой опыт из лепета, иными словами "осмысляет жизнь через Текст"[31], который принято читать вслух, а из опыта строит новые тексты.

      Любопытно, что «забота» одно из основных понятий экзистенциальной философии Хайдеггера, для него бытие есть забота.

 

Забота означает не подавленность, хлопоты или тревоги, а форму отношения с бытием…[32]

 

И забота, а значит и бытие, связано со временем: «время вызывает заботу».

      Нет ответа на вопрос «чей бог старше», Демиург пространств и Владыка времени существуют как бы в разных плоскостях, в разных измерениях.

      Ответа на вопрос нет, но у человека есть выбор…

 

 6. Выбор Мандельштама.

  

      Продвигаясь вослед за его раздумьями, я невольно, ради понимания поэтики "Восьмистиший", вынужден углубиться в метафизические, даже научные, а значит, неизбежно, и идеологические проблемы того времени. Остановлюсь на них чуть подробнее в контексте "выбора Мандельштама" между "Афинами" и "Иерусалимом", между "геометрией" и верой. Для Шестова это выбор между необходимостью и свободой, он отвергает рационализм Спинозы с его свободой, как осознанной необходимостью и выбирает веру, и для него это не выбор "благочестия и повиновения", как определял веру Спиноза, а выбор свободы, как сути мира, которую Адам предал, соблазненный Змеем, ибо "протянувши руку к древу познания, навсегда утратил свободу". Он выбирает своевольного ветхозаветного Бога, потому что "к Богу обращаются за невозможным. Для возможного и людей достаточно".

 

Огромность, несравненная чудесность и вместе с тем ни с чем не сообразная парадоксальность, точнее, чудовищная нелепость библейского откровения выходит за пределы всякой человеческой постижимости и допускаемых возможностей. Но для Бога нет невозможного. Бог, говоря словами Киркегарда, заимствованными им из Писания, знает, что нет ничего невозможного. И в конце концов падший человек, несмотря на спинозовские запреты, только об обетованном ему "не будет для вас ничего невозможного" (ст. 38) и тоскует, только об этом и взывает к Творцу.

 

Книга "Афины и Иерусалим" "проникнута и одушевлена одной задачей:

 

стряхнуть с себя власть бездушных и ко всему безразличных истин, в которые превратились плоды с запретного дерева. «Всеобщность и необходимость», к которым так жадно стремились и которыми так упивались философы, будят в нас величайшее подозрение: сквозь них просвечивает грозное «смертию умрешь» библейской критики разума.

 

По Шестову "знание не оправдывает бытия, оно само должно получить от бытия свое оправдание".

 

В «пределах разума» поэтому можно создать науку, высокую мораль, даже религию, но чтобы обрести Бога, нужно вырваться из чар разума с его физическими и моральными принуждениями и пойти к иному источнику. В Писании он называется загадочным словом, «верой», тем измерением мышления, при котором истина радостно и безболезненно отдается в вечное и бесконтрольное распоряжение Творца: да будет воля Твоя. … Иерусалим только такой истины и держался.

 

И религиозная философия для Шестова

 

есть …преодоление ложного страха пред ничем не ограниченной волей Творца, страха, внушенного искусителем нашему праотцу и переданного нам всем. Иначе говоря, она есть великая и последняя борьба за первозданную свободу и скрытое в свободе божественное «добро зело», расцепившееся после падения на наше немощное добро и наше всеуничтожающее зло.

 

       Илья Пригожин, выдающийся ученый, лауреат Нобелевской премии по химии 1977 года, пишет в своей книге "Время. Хаос. Квант", что детерминизм, господствовавший в европейской науке до эйнштейновской революции в физике был результатом

свойственного западной науке стремления к умопостижению явлений. Формулировка фундаментальных симметричных по времени (т.е. независимых от времени – Н.В.) законов природы отвечала этому стремлению, но цена такой формулировки оказалась достаточно высокой, поскольку симметричные во времени законы природы привели к непреодолимому дуализму, отделившему людей от того мира, который они учились описывать и понимать. Между одним берегом – Вселенной, описываемой, как автомат, и другим берегом – человеком со всей его историей и творческой деятельностью, невозможно было навести никаких мостов[33].

 

Формулируя вкратце историю физики, Пригожин сводит ее к определению пространства и времени. В ньютоновском, привычном нам (со школы) описании, пространство было эвклидовым, а время текло равномерно, и не было никакой связи между "содержимым" (материей) и "оболочкой" (пространством и временем). Но в отличие от геометрии в механике Ньютона, геометрия в общей теории относительности "зависит от распределения материи", иными словами, от того, что находится внутри пространства и его "искривляет". И

 

решение парадокса времени, равно как и других парадоксов, возможно только потому, что пространство становится "темпорализованным", поскольку прошлое и будущее играют не одну и ту же роль[34].

 

Он разрабатывает концептуально новую картину мира, включающую необратимость времени и общую "хаотичность", или "неустойчивость".

 

Хаос вынуждает нас пересмотреть самый смысл законов природы. … Даже Вселенная не является замкнутой системой. … Ее рождение следует не детерминистическому закону, а реализует некую "возможность". … все законы физики с конце концов относятся к возможностям. … Будущее при нашем подходе перестает быть данным, оно не заложено более в настоящем (не зависит только от "начальных условий" – Н.В.). Мир процессов, в которых мы живем, не может больше  отвергаться, как видимость или иллюзия, определяемая нашим ограниченным способом наблюдения[35].

 

Пригожин руководствовался "неотделимостью проблемы реальности от проблемы человеческого существования", и «признался», что "дух поставленной Бергсоном проблемы пронизывает эту книгу". Но в научном плане его главный спор – с Эйнштейном, который "отстаивал концепцию реальности, … независимой от человеческого существования"[36]. Идеалом науки в глазах Эйнштейна, как и многих других физиков, было некое "полное" знание законов природы, когда можно, "исходя из полного описания настоящего Вселенной, вычислить ее прошлое и будущее". И тогда "свобода" в этом мире – это осознанная необходимость, в нем нет места непредсказуемости (непредсказуемость – результат недостатка знаний). Эйнштейн был «спинозистом». Рискну предположить, что для некоторых евреев «геометрическое» мировоззрение явилось результатом проблем ассимиляции в чужой культуре, но это иная, и слишком обширная тема. Мандельштам, как поэт-мыслитель, несмотря на то, что тоже стремился к ассимиляции в «эллинистической», «геометрической», пространственной русской культуре, все-таки интуитивно ощущал жизнь, как бытие во времени. Уже в юных стихах, периода увлечения христианством, он пишет:

 

И храм, как корабль огромный,

Несется в пучине веков,

И парус духа бездомный

Все ветры изведать готов[37].

 

Храм, как корабль, предназначенный бороздить не пространство, а «пучину веков», это не «геометрический» образ, а самый что ни на есть образ памяти. И Мандельштам все время возвращается к нему. Адмиралтейство для него «фрегат или акрополь»[38], и хотя «нам четырех стихий (сторон света – Н.В.) приязненно господство, но создал пятую свободный человек», и воображаемый фрегат разрывает «трех измерений узы». Позднее Мандельштам и «методологию» своего творчества выстраивает в ином, не пространственном, а временном измерении. Его героем становится Данте, с его спуском в Преисподнюю, как во глубь времен. Вот кто был мореплаватель в «пучине веков»! В «разговоре о Данте» Мандельштам  подчеркивает свой «бергсонизм», как творческий метод.

 

Вещь возникает как целокупность в результате единого дифференцирующего порыва, которым она пронизана. Ни одну минуту она не остается похожей на себя самое… Черновики никогда не уничтожаются. В поэзии, в пластике и вообще в искусстве нет готовых вещей… Нет синтаксиса – есть намагниченный порыв…

 

Известный философ, лингвист и литературовед Юрий Левин отмечает, что в поздний период своего творчества Мандельштам отказывается от принципа завершенности:

 

Фрагмент, в смысловом отношении часто незавершенный и “случайный”, получает законное место внутри цикла как элемент породившего его “порыва”[39].

 

В другой работе, «Заметки к «Разговору о Данте»», этот исследователь пишет:

 

Можно усмотреть у Мандельштама <…> представление о двух моделях мира, аналогичных бергсоновским (мир, предстающий перед интуицией, и мир, конструируемый интеллектом). Именно, одна из моделей – “истинная”, адекватная реальности, – представляет мир текучим, динамическим, напряженным, насыщенным силовыми полями; другая представляет “остановленную” вселенную, мир инертных вещей, подчиняющийся логике и причинности[40].

 

Ощущая жизнь, как бытие во времени, Мандельштам интуитивно, пусть и со страхом, ощущал его и как хаос, осознавая, что исток этого «экзистенциализма» – «хаос иудейский».

 

Иудейский хаос пробивался во все щели каменной петербургской квартиры угрозой разрушения, крючками шрифта нечитаемых книг Бытия и клочками черно-желтого ритуала[41].

 

7.     Причинность и вероятность.

 

В игольчатых чумных бокалах

Мы пьем наважденье причин.

Касаемся крючьями малых,

Как легкая смерть величин.

А там, где сцепились бирюльки,

Ребенок молчанье хранит,

Большая Вселенная в люльке

У маленькой вечности спит.

 

Надежда Мандельштам считает стихотворение "ключевым", и что следовало поставить его последним. Думаю, что это десятое восьмистишие образует с последним, одиннадцатым, смысловую пару. Евгений Шраговиц остроумно привлекает к ее интерпретации уравнение Шредингера для волновой функции, из которого следует, что место нахождения частицы в каждый момент времени неопределенно (принцип неопределенности Шредингера), имеет вероятностный характер. Шраговиц утверждает, что математический символ модуля, входящего в формулу для вычисления вероятности нахождения частицы в определенной точке "с виду походит на бокал", а в самой формуле имеется мнимая величина, что якобы объясняет выражение "наважденье причин" и "мнимое постоянство" из последнего восьмистишия. А "бирюльки" и "крючья" метафоры интегральных знаков, входящими в формулу:

 

символ интеграла похож на крючок, а «подвешенные» на него верхний и нижний пределы напоминают бирюльки, особенно когда они представляют бесконечность, обозначаемую в математике как ∞, или колечко нуля 0".

 

Опять же интеграл оперирует бесконечно малыми величинами. И

 

выражение между двумя символами интегралов действительно кажется помещенным в люльку. При этом этот зрительный образ совершенно не связан с физической основой проблемы, а только с её математической записью[42]

 

      Предположения Шраговица кажутся мне любопытными, хотя трудно себе представить, что Мандельштам довел свой метод метафоризации аж до символики математических знаков квантовых уравнений: я не склонен в интерпретации стихов, даже такого сложного и метафизического поэта, как Мандельштам, нагромождать «глубинные смыслы», подобно нагромождению конспирологических версий при интерпретации политических событий[43].

      Но, так или иначе, тема финальных восьмистиший – современная релятивистская физика, вольно или невольно ставшая метафизикой. В споре детерминиста Эйнштейна ("Бог не играет в кости") с вероятностными концепциями квантовой физики Шредингера и Бора Мандельштам берет сторону "свободы выбора" и случайности, хаотичности мировых процессов, кои есть процессы во времени. В стихотворении отвергается детерминизм с его жестким каркасом причинно-следственных связей, вера в них названа "наваждением", и это наваждение детерминизма мы пьем из "чумных бокалов", то есть наполненных смертельной отравой. И там где сцепились бирюльки причинно-следственных связей, время-ребенок, это гераклитово дитя играющее и оно же – "маленькая вечность", хранит глубокомысленное молчание, хранит в себе неопределенность, но именно оно все определяет: большая пространственная вселенная спит в маленькой люльке этого вечного младенца-эона.

      По определению Ильи Пригожина, новая картина мира это Вселенная, как динамическая, неустойчивая, хаотическая система, характеризующаяся необратимостью во времени, событийностью (уникальность и неповторимость каждого события) и стрелой времени (той самой необратимой переменчивостью во времени). Христианская теология долго придерживалась, вслед за Платоном, теории "вечных истин", неизменных событий (вроде воскресения Христа) и преопределенного будущего (Апокалипсиса), придерживалась детерминистской линии "Афин".

      Лев Шестов посвятил свою итоговую работу "Афины и Иерусалим" именно выбору между античной философией детерминизма и своеволием бешеного иудейского Бога. Для него детерминизм, или "необходимость", дитя античной философии Аристотеля и Сократа, – смертельный враг свободы, воплощенной в ветхозаветных откровениях.  И Мандельштам вслед за Шестовым между пространством и временем выбирает время, и это выбор цивилизации: между Афинами и Иерусалимом он выбирает Иерусалим. И для Шестова, Мандельштама и Паскаля – это выбор свободы:

 

Бог Авраама, Бог Исаака, Бог Якова, а не Бог философов. Бог философов – будет ли он началом материальным или идеальным – несет с собой торжество принуждения, грубой силы[44].

 

Последнее восьмистишие – декларация, метафизический манифест Мандельштама. Что-то вроде "я выбираю свободу".

 

И я выхожу из пространства

В запущенный сад величин

И мнимое рву постоянство

И самосогласье причин.

И твой, бесконечность, учебник

Читаю один, без людей, –

Безлиственный, дикий лечебник,

Задачник огромных корней.

 

Покидая пространство, он погружается во время. Но он выбирает не "вечное" и неизменное время античности и христианства, он выбирает время становления, время, которое не позади нас, а под нашими ногами, мы стоим на его шевелящемся океане-Солярисе.

      Не знаю как насчет «еврейской науки» (П. Флоренский утверждал, что есть «еврейская математика»[45], нацисты говорили о «еврейской физике»), но существует, на мой взгляд, еврейская метафизика. Мартин Бубер выделяет в еврействе три идеи-основы: единства, действия и будущего.

 

еврей по своей природе больше воспринимает связь между явлениями, чем отдельное явление. Для его взора лес существеннее, чем деревья, община существеннее, чем люди… В действии он обнаруживает больше существенности и личности, чем в восприятии, … для его жизни важнее то, что он совершает, чем то, что с ним совершается… Идея будущего основана на том, что чувство времени развито у еврея гораздо сильнее, чем чувство пространства… Его национальное и религиозное сознание питается главным образом историческими воспоминаниями и исторической надеждой[46]

 

Имя еврейского Бога – Будущее. И неверен канонический русский перевод третьей главы Книги Исхода (фрагменты 13 и 14):

 

И сказал Моисей Богу: Вот я приду к сынам Израилевым и скажу им: "Бог отцов ваших  послал меня к вам". А они  скажут мне: "Как Ему имя?" Что сказать мне им?" Бог сказал Моисею: "Я есмь Сущий". И сказал: "Так скажи сынам Израилевым: "Сущий, Иегова, послал меня к вам".

 

На иврите имя Божие звучит: אֶהְיֶה אֲשֶׁר אֶהְיֶה, эхъе ашер эхъе, "эхъе" и стало в русском языке обозначением еврейского Бога – Иегова. На самом деле перевод этих трех слов: "Буду тот (или то), что Буду", и имя Бога – Буду, или Грядущий.  

Пространство же изоморфно, у его частей нет самостоятельной ценности-величины, ценности для человека существуют только во времени. И поэт выходит в райский сад жизни, вкусить от ее Древа Жизни-Времени. Только оно учит (учебник) и лечит (лечебник), и остается глубокой тайной – задачником огромных корней[47].

 

[1] "В обратном, нисходящем движении с Ламарком по лестнице живых существ есть величие Данта. Низшие формы органического бытия — ад для человека". ("Путешествие в Армению")

[2] "Творческая эволюция"

[3] "Творческая эволюция"

[4] "Разговор о Данте"

[5]  Там же

[6]  Бергсон, "Материя и память"

[7] Бергсон, "Введение в метафизику"

[8]  "Любимая,— молвы слащавой…" (1931)

[9] "Это какая улица…" (1935)

[10]  "Ода" (1937)

[11]  "Рояль" (1931)

[12] Стихотворение 1936 года

[13] "Конь лежит в пыли и храпит в мыле,/ Но крутой поворот его шеи/ Еще сохраняет воспоминание о беге"; "Человеческие губы, которым больше нечего сказать,/ Сохраняют форму последнего сказанного слова" (из стихотворения "Нашедший подкову", 1923) – тиражирование идеи Бергсона о материи, как застывающем духе.

[14]  Как Блок говорил о выступлении Мандельштама: "Жидочек прячется, виден артист".

[15] "Стихи памяти Андрея Белого" (1934)

[16] Фрагменты ранних греческих философов. М., 1989. Часть 1, стр. 180.  

[17] Там же, стр. 190

[18]  Ветер и дух на иврите одно и то же слово "руах".

[19] Стоики считали, что материя возникает из Бога-огня вследствие уменьшения его напряжения, что полностью соответствует каббалистическому понятию "цимцум", Божественному "сокращению", в результате которого создан мир…

[20] "Путешествие в Армению"

[21] Там же

[22] Бергсон, "Творческая эволюция"

[23]  «Меганом» (1917)

[24] "Жизнь это сознание, брошенное в материю" (там же).

[25]  "Разговор о Данте"

[26]  Бергсон, "Материя и память"

[27]  Там же.

[28] Черновые наброски к "Разговору о Данте"

 

[29]  Бергсон, "Материя и память"

[30] Бергсон, «Творческая эволюция». Нет, не зря Бергсон получил Нобелевскую премию по литературе...

[31]  А.Б. Ковельман, "Толпа и мудрецы Талмуда"

[32]  Хайдеггер, «Бытие и время»

[33]  Пригожин и Стенгерс, "Время. Хаос. Квант", изд. "Либроком", М, 2009, стр. 15

[34] Там же, стр. 19

[35]  Там же, стр. 22

[36]  Как писал Гегель в своей "Логике": человек должен подняться в своем образе мыслей до той всеобщности, когда ему на самом деле безразлично… существует ли он или нет… А Плотин учил: "Пусть бесчестят наших дочерей, убивают сыновей, разрушают отечество – все это не мешает мудрецу в его блаженстве (Еnn. I. 4, 7, 8, 9)".

[37]  «Убиты медью вечерней…» (1910)

[38]  Стихотворение «Адмиралтейство» (1913)

[39]  Левин Ю. Тридцатые годы // Левин Ю. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: 1998. С.115. (Цитата и ссылка взята из книги Л. Видгофа «Статьи о Мандельштаме»)

[40] Левин Ю. Заметки к «Разговору о Данте» // Левин Ю. Избранные труды. Поэтика. Семиотика. М.: 1998. С. 144.  (и эта цитата из книги Л. Видгофа «Статьи о Мандельштаме»)

 [41]  «Шум времени». Черно-желтый у Мандельштама – символика иудейства (см. «Черное солнце Мандельштама»)

[42]  Все цитаты Шраговица взяты из его статьи "Новая физика как источник образов в цикле Мандельштама «Восьмистишия»"

[43] "Не превышай число сущего сверх необходимого", учит "бритва Оккама".

[44] Л. Шестов, "Афины и Иерусалим"

[45]  В 1904 году Флоренский опубликовал в журнале «Новый путь» статью «О символах бесконечности (Очерк идей Кантора)». Это было первое в русской литературе изложение теории трансфинитных множеств Кантора (Флоренский закончил физико-математический факультет Московского университета). «Не является ли важным затронуть еще один вопрос о творчестве Г. Кантора и о скрытых двигателях его деятельности? Мне кажется, да, и я, верно, не ошибусь, если захочу охарактеризовать Г. Кантора, как типичнейшего еврея, … а насквозь своеобразный дух его работы, — как дух лучших представителей нации. Пожалуй, даже, более того, Г. Кантор является завершителем еврейства, он, так сказать, ставит точку над i, как бы подводя итоги, формулируя и точно определяя в логических терминах многовековые идеи своей нации. Мысль Кантора так отделана, что трудно разглядеть за этой твердой оболочкой, что, собственно, создавало ее и с какою целью. Только иногда прорываются изнутри неукротимые пламена; огненные языки проносятся над стальной сетью, и только обожженный ими догадывается, какой огонь был импульсом творчества.  … Демонстрировать их возможно только для поэзии, но не для моего реферата. Лучше и не пытаться уловить неуловимое. … По своему рождению Г. Кантор был еврей… еврейское происхождение Кантора дает ключ к пониманию его творчества. Одинокий и непонимаемый, сидит он в своем Halle и обдумывает, упорно обдумывает, нет ли в его идеях ошибок и невязок, не ведет ли его учение к пантеизму, который очевидно претит его еврейской душе. Чтобы дойти до окончательной формулировки, нужно было чисто-еврейское упорство. У Кантора основной идеей является идея актуальной бесконечности, а у Дюбуа-Реймона потенциальной; можно подумать, что и тут сказываются расовые особенности обоих ученых. Кантор ярко выразил в себе лучшие черты еврейства, все „теократические добродетели“ своего народа. … Кантор, как еврей, имеет религиозность до самопожертвования. Эта черта преданности высшей Воле, всегда сохранявшаяся в духе нации, сказалась в сильнейшей степени и в данном случае. Идея законченной бесконечности, как у абсолютной личности — Бога, так и у человеческой, есть достояние еврейства. В то время как другие, арийцы, признают только потенциальную бесконечность, его душе мысль о невозможности актуальной бесконечности кажется чудовищной. Он не может помириться с нею и ищет средств оправдать свою веру».

[46]  Мартин Бубер, "Обновление еврейства", 1919 г.

[47]  А. Эйнштейн в своей "Творческой автобиографии" назвал мир "огромной вечной загадкой"