Все записи
14:55  /  4.08.20

532просмотра

Иудея и Русь. Под сводами седыя тишины…

+T -
Поделиться:

(Фрагмент из книги "Преображения Мандельштама". Книга готовится к печати в издательстве "Алетейя". Фрагмент напечатан в журнале "Крещатик", выпуск 89)

      Есть у Мандельштама одно единственное стихотворение – «Люблю под сводами седыя тишины…» – , где он пытается примирить в своей душе два мира, еврейский и русский, примирить через сочувствие и любовь к обоим. Ключ к миру и гармонии в своей раздвоенной душе («двурушник я, с двойной душой») он находит в двух словах: несчастья и вера. Тема единства в несчастье, изначально «встроенная» в еврейскую ипостась поэта, возникает и в русской его ипостаси перед Первой мировой войной («Россия, ты – на камне и крови – /Участвовать в твоей железной каре/Хоть тяжестью меня благослови»). Возникает вместе с пророческим, а затем и конкретным видением гибели Петербурга и принимается как судьба: «В Петрополе прозрачном мы умрем,/Где властвует над нами Прозерпина». В 1916-ом, прозревая смерть Петрополя, он – еще адепт «русской веры», спрятанной в московских соборах:

А в запечатанных соборах,

Где и прохладно и темно

Как в нежных глиняных амфорах,

Играет русское вино.

 

Архангельский и Воскресенья

Просвечивают, как ладонь, –

Повсюду скрытое горенье,

В кувшинах спрятанный огонь…

 

В 1921-ом этот сумрак брошенных соборов отзовется-откликнется в «Люблю под сводами…»  Но уже в стихах 17-го года («Среди священников левитом молодым…», «Когда сгустится мрак над кончиком свечи, / Среди левитов тьмы останусь я в ночи») «русская вера» начинает мерцать, поглощаться туманом и налагаться на плывущие из тумана образы иудейства: он видит себя то левитом, то чуть ли ни последним московским патриархом Тихоном[1], а гибель Петербурга уподобляет гибели Иерусалима. С. С. Аверинцев пишет:

в мандельштамовской системе шифров обречѐнный Петербург, именно в своѐм качестве имперской столицы, эквивалентен той Иудее, о которой сказано, что она, распяв Христа, «окаменела»: он связывается уже не с Римом, а со святым, богоотступническим и гибнущим Иерусалимом[2].

Не забудем, что Мандельштам считал иудейскую цивилизацию навсегда погибшей – это было «общее мнение», внушенное двухтысячелетней идеологической работой христианской церкви, и причина сей гибели тоже была очевидна: не приняли Христа.

      То есть, в «христианских» стихах 1917 года Мандельштам видит революцию, как богоотступничество…

      В 21-22, когда создавалось стихотворение «Люблю под сводами…», Петербург, и означаемая им цивилизация, уже рухнули, рухнула и вера. Это чудесным (поэтическим) образом сплетало русские и иудейские культурные корни поэта. Тем более что на том пятачке времени и места, на котором оказалась его жизнь, истории двух народов странным и многозначительным образом пересеклись и слились[3].

      Из всех стихов Мандельштама это стихотворение самое христианское и самое иудейское, его можно поистине назвать иудео-христианским. Мандельштам творит в нем чудо соединения, чудо единства вер, по крайней мере, в его собственной душе.

Люблю под сводами седыя тишины

Молебнов, панихид блужданье

И трогательный чин — ему же все должны, —

У Исаака отпеванье.

 

Люблю священника неторопливый шаг,

Широкий вынос плащаницы

И в ветхом неводе Генисаретский мрак

Великопостныя седмицы.

 

Ветхозаветный дым на теплых алтарях

И иерея возглас сирый,

Смиренник царственный — снег чистый на плечах

И одичалые порфиры.

 

Соборы вечные Софии и Петра,

Амбары воздуха и света,

Зернохранилища вселенского добра

И риги Нового Завета.

 

Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,

Сюда влачится по ступеням

Широкопасмурным несчастья волчий след,

Ему ж вовеки не изменим:

 

Зане свободен раб, преодолевший страх,

И сохранилось свыше меры

В прохладных житницах в глубоких закромах

Зерно глубокой, полной веры.

 

      Отгремела Гражданская война, рухнул в Лету весь тот мир в коем Мандельштам себя видел и строил («императорская Россия умерла как зверь — никто не слышал ее последнего хрипа»[4]). Можно вспомнить, как фон к стихотворению, что в августе этого страшного (1921-го) года расстреляли Гумилева, угас Блок, Мандельштам пытался получить литовский паспорт, но отказался от эмиграции, а осенью 1922-го в изгнание отправились 160 ведущих представителей российской интеллигенции («философский пароход»). В позднем, затем отброшенном варианте, опубликованном весной 1922 года в Берлине[5], зазвучала зима: снег покрыл не только плечи сирого иерея, но и купол собора. И уже никаких «люблю», взгляд с высоты, чин торжественный, почти угрюмый…

Исакий под фатой молочной белизны 

Стоит седою голубятней, 

И посох бередит седыя тишины

И чин воздушный сердцу внятный.

 

Столетних панихид блуждающий призрак,

Широкий вынос плащаницы,

И в ветхом неводе генисаретский мрак

Великопостныя седмицы.

 

Это – отпевание, панихида, реквием.

      Надежда Павлович рассказывала В. Д. Дувакину: «Чудную сцену я помню: как раз февральская годовщина смерти Пушкина. Исаакиевский собор тогда функционировал, там церковь была. И Мандельштам придумал, что мы пойдем сейчас служить панихиду по Пушкину. И мы пошли в этот собор заказать панихиду, целая группа из Дома Искусств. И он раздавал нам свечи. Я никогда не забуду, как он держался — в соответствии с обстоятельством, когда свечки эти раздавал. <...> Это было величественно и трогательно». 

       Для Мандельштама это была панихида по русской культуре, что была его воздухом. Но – «отравлен хлеб и воздух выпит». Исаакиевский собор стал «саркофагом»[6]. В свете рассказа Павлович особое звучание приобретают незадолго до того написанные стихи — «В Петербурге мы сойдемся снова, / Словно солнце мы похоронили в нем...», «Что ж, гаси, пожалуй, наши свечи...» — как будто по стихам и вышло. Точная дата события устанавливается по дневнику А. И. Оношкович-Яцыны – она тоже была на панихиде, но не прониклась происходящим[7].

14. фев.21

В пятницу на службу ко мне явился Миш:

- Я по экстренному делу. В половине второго у Исаакия панихида по Пушкину, и я пришел за Вами.

   Раз-два. И я прямо из хаоса петроснабских дел попадаю в высокую тишину Исаакиевского собора. Идея панихиды принадлежит Мандельштаму. Он бродит между колоннами, выпятив колесом узенькую грудь, уморительно торжественный. Тут же невыспавшийся, измученный Ходасевич с женой. Невероятно грязная, как всегда, Павлович. Еще кто-то незнакомый. Служит древний, древний батюшка, и диким басом поет псаломщик. Хорошо, что я тут. Ведь я не только именем Божьим крещена, но и именем Пушкина.

      В стихотворении «Люблю под сводами седые тишины…» (1921) этот мотив принятия «несчастья», как крутого замеса русской жизни, становится выбором не только судьбы, но и веры. Воспев гимн великим европейским соборам («Соборы вечные Софии и Петра, амбары воздуха и света»), поэт выбирает сумрак, пасмурность и ветхость русского храма, присягая на верность русскому «следу несчастья»:

Не к вам влечется дух в годины тяжких бед,

Сюда влачится по ступеням

Широкопасмурным несчастья волчий след,

Ему ж вовеки не изменим.

 

      О том, что это именно «русский след» говорит эпитет «волчий» («русские» у Мандельштама – «волки»[8]). Этот же «русский след» возникает у него и в мольбе Сталину «Сохрани мою речь навсегда за привкус несчастья и дыма» (подчеркнуто мной – Н.В.). А «ветхий невод» храма, а с ним и «генисаретский мрак», и «ветхозаветный дым на теплых алтарях», напоминают о ветхозаветным корнях христианства. И в этом достигнутым в душе единстве вер, как единстве в несчастьи – «зерно глубокой, полной веры», в нем Мандельштам, быть может, впервые в творчестве (и в жизни) ощущает себя «преодолевшим страх», раб внезапно ощущает себя свободным.

      В 1922-ом он напишет о гибели Петербурга в очерке «Кровавая мистерия 9-го января»:  

…царь рухнул, дворец стал гробом и пустыней, площадь — зияющим провалом, и самый стройный город в мире — бессмысленным нагромождением зданий. …Никто не знал в этот желтый зимний день, что она принимает новорожденную красную Россию… Мрачно стоял обезглавленный Петербург, дымились костры на улицах, мерзли на углах запоздалые, ненужные патрули, но город без души немыслим — и освобожденная новая душа Петербурга, как нежная сиротливая Психея, уже бродила на снегах.  

Как и его собственная душа.

 

 

 [1] См. главу «Мандельштам и Мережковские» в моей книге «Любовной лирики я никогда не знал» (М, Аграф,  2015)

[2] Аверинцев С. С. "Судьба и весть Осипа Мандельштама"

[3] Не только в самой русской революции, но и в том, что одновременно с крахом русской империи «декларация Бальфура» провозгласила создание для евреев «национального дома» в Палестине. Здесь был тот самый «страшный противуестественный ход истории – обратное течение времени», так пугавшее Мандельштама в 17 году (статья «Скрябин и христианство»)

[4] Статья «Кровавая мистерия 9 января» (1922)

[5] Газета «Накануне»

[6] «Кровавая мистерия 9-го января», 1922

[7] «Минувшее». Исторический альманах. 13. М. — СПб., 1993, стр. 401 — 402.

[8] см. книгу Н. Вайман «Преображения Мандельштама», СПб, Алетейя, 2020

 

Комментировать Всего 1 комментарий

 Бог один, — сказал отец Христофор, крякнув и закусив маслиной, — это мы, дураки, разные.

Мария Галина, Красные волки, красные гуси.