Не досказал, не успел?

Напротив, прежде им приходилось прищуриваться, всматриваться, разгадывать мою к ним любовь, всеми моими слоями сокрытую, а теперь они все знают, они теперь могут сквозь, и могут в этой любви купаться, барахтаться, нежиться могут. Они теперь все про неё знают, они теперь в ней, и им от этого совсем спокойно и хорошо.

А ведь знаешь, однажды я прожил день, мы сели в высокий белый автобус, черный внутри, и на улицу аккуратно спускался свет, уступал нам, пропускал нас вперёд, старался не глядеть нам в глаза, незаметно становился сзади, чтобы не мешать. Когда мы приехали, её уже нарядили в ненадеванное белое платье, а на голову повязали платочек, которым в детстве она обвязывала мне уши после купания, мягкий, белый, в толченый цветок. Вокруг её светлого и уже чужого лица благоухали пионы и астры, возле рук — хризантемы, и кто-то сказал, — невеста.

А ночью я увидел её на иконе: лик божьей матери обернулся ко мне её лицом и улыбнулся её огромной любовью, которая больше и сильнее даже самого плотного ангела.

Знаешь, и ты и я — и в общем-то все они — много раз написали, что если умер, то не досказал, ещё хотел что-то сказать, а вот не сказал, не успел...

А у меня всего этого нет.

Как-то иначе.

Думаю, лежат они там какое-то время, прибранные, аккуратно уложенные, почти всегда красивые, с правильным изменением лица, не нарушенным ни страхом, ни улыбкой, в укромном местечке, — как когда в детстве построишь нору из подушек, и скорее туда забраться, — все прикрыто, скрыто, защищено, плодородной землёй, а сверху цветы и рябины, а у кого-то даже кустарники флоксов, а потом и не лежат уже, а наоборот, летают всюду-повсюду, и где тебе захотелось заговорить с ними, там и заговорил, вечное присутствие — тихое, свободное, невесомое; и как будто они стали добрее, честнее, справедливее, лучше стали, прошли через землю и стали лучше, как сквозь сито, весь сор остался в земле, и на нем, на этом соре, как ахматовские стихи, растут лучшие растения: если малина, то ягоды с птичью печень, если сосна, то ствол маслянистый с кулак, если нарциссы, то хоть кисть окунай — рисовать; все само так и прет, мясистое, наливное — лучшее.

А они — легкие и святые, и всюду и везде.

И всегда.

 

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений,

Давным-давно рассыпались вы в прах,

Как ветки облетевшие сирени.

Вы в той стране, где нет готовых форм,

Где всё разъято, смешано, разбито,

Где вместо неба - лишь могильный холм

И неподвижна лунная орбита.

Там на ином, невнятном языке

Поёт синклит беззвучных насекомых,

Там с маленьким фонариком в руке

Жук-человек приветствует знакомых.

Спокойно ль вам, товарищи мои?

Легко ли вам? И всё ли вы забыли?

Теперь вам братья - корни, муравьи,

Травинки, вздохи, столбики из пыли.

Теперь вам сестры - цветики гвоздик,

Соски сирени, щепочки, цыплята...

И уж не в силах вспомнить ваш язык

Там наверху оставленного брата.

Ему ещё не место в тех краях,

Где вы исчезли, лёгкие, как тени,

В широких шляпах, длинных пиджаках,

С тетрадями своих стихотворений.

Н. Заболоцкий