Все записи
16:49  /  12.09.19

445просмотров

Как помочь приматологу-нейробиологу?

+T -
Поделиться:

Размышляя над книгой Роберта Сапольски «Биология добра и зла. Как наука объясняет наши поступки», а точнее, “Behave: The Biology of Humans at Our Best and Worst”

  • Аксиомы науки и аксиомы морали
  • Религия Свободолюбия
  • Физики в помощь приматологам и нейробиологам

 

Наконец-то появилась книга биолога не о том, чем человек похож на (других) животных, а о том, что человека отличает от них (в скобках – дань взгляду автора-приматолога на главный объект и субъект антропологии). Книга содержит интереснейший материал и заслуженно стала одним из «книжных проектов Дмитрия Зимина». (В русском переводе, однако, есть ошибки и отсебятина, начиная с названия. Поэтому все цитаты ниже – в моем переводе.)

Не нашел я в книге лишь самое очевидное отличие человека – способность к творчеству, к изобретательству, благодаря которому люди меняли и меняют свой образ жизни со скоростью, невиданной у (других) животных. Зато много чего сказано о невидимом инструменте творчества – о способности к «символическому языку»:

«Символический язык принес огромные эволюционные преимущества», а «высшее проявление символичности языка – использование метафор».

Способность употреблять слова в прямом и переносном смысле и переносить смысл как угодно далеко проявляется, быть может, ярче всего в новых словах науки. Физические термины энергия, инерция, притяжение и отталкивание пришли в науку из обыденного языка.

Нейробиолог объясняет, как новая - невидимая, психическая - способность человека биологически управляет его старыми животными силами в осязаемо-земном материальном мире. Однако «способности символично-метафоричного мышления появились столь недавно [~50 тыс. лет], что наш мозг, если угодно, окрыляет их, импровизируя на лету, когда имеет дело с метафорой. В результате мы плохо различаем метафорическое и буквальное, забывая, что ‘это лишь фигура речи’; и следствие этого - наши самые лучшие и самые худшие поступки».

Метафоры предполагают язык чувственных образов, а не просто формальные символы неких материальных явлений. Окрылить можно лишь эмоциональный образ, но не абстрактную идею. На взгляд историка науки, символичная метафоричность языка - лишь часть ключевой способности человека «материализовать» воображаемые конструкции – относиться с полной серьезностью к ним, а иногда и материализовать в буквальном смысле. Любое изобретение начинается с воображения, с некоторой идеи, некого образа. И, если верить Эйнштейну, «воображение важнее знания, потому что знание ограничено, а воображение способно охватить весь мир, стимулируя прогресс». Лишь в воображении живут и моральные идеи – представления о человеке, о том, что такое «хорошо» и что такое «плохо».

Изобретение каменного топора, радикально изменив жизнь сородичей изобретателя, само по себе к морали отношения не имело. Моральное измерение возникло, лишь когда этим топором кто-то убил «ближнего своего». Решится ли этот «кто-то» убить, зависит от того, какие метафоры живут в его воображении, в его сознании. Если там живет метафора «все мы – дети одного Отца», то вряд ли. Метафора эта возникла за тысячи лет до того, как генетики и антропологи обнаружили нашу митохондриальную праматерь и нашего Y-хромосомного праотца. А то, что эти прародители человечества жили в разное время, не отменяет всеобщего братства-сестринства.

Автор не ставит вопрос, как человек понимает (правильно или нет) метафоры другого человека. И не обсуждает, как возникают и как передаются системы «общепонятных» метафор. Но фактически подсказывает ответ, обсуждая различие КУЛЬТУР - как разных СИСТЕМ МЕТАФОР. А важнейшим системообразующим источником метафор автор-биолог назвал РЕЛИГИЮ:

 «Религия, вероятно, - это самое значительное изобретение, определяющее культуру, невероятно мощный катализатор как самого лучшего, так и самого худшего в нашем поведении». «Поразительно разнообразие тысяч религий, изобретенных нами», и каждая «отражает ценности той культуры, которая её изобрела или приняла, и очень эффективно передает эти ценности далее». «Мы строим культуры, исходя из верований об устройстве жизни, и способны передавать эти верования на протяжении многих поколений, даже когда людей разделяют тысячелетия, как это делает вечный бестселлер – Библия».

При этом сам автор – атеист:

«В детстве я с глубоко религиозным чувством соблюдал все предписания ортодоксального иудаизма. Но в возрасте около 13 лет всё моё сооружение рухнуло. С тех пор я не способен ни к какой религиозности или духовности и, скорее, замечу разрушительные стороны религии, чем благоприятные. Мне, однако, нравится быть рядом с религиозными людьми, меня трогает их жизненная позиция, но в то же время я совершенно не понимаю, как они могут верить во все эти свои штуки. И страстно хотел бы, чтобы мог и я».

Это признание говорит о жизненной мудрости иудаизма, сделавшего 13 лет возрастом совершенолетия, начиная с которого человек сам отвечает (перед Богом) за свои действия. В этом возрасте и Эйнштейн, по его словам, перешел от глубокой традиционной веры к “прямо-таки фанатическому свободомыслию”. Аналогичный переход в том же возрасте совершил Андрей Сахаров от православия. Так что, библейская картина мира, воспринятая детским сознанием, не мешает взрослому свободомыслию. А возможно и помогает, вселяя в сознание библейскую метафору человека свободного и ответственного за свои действия, потому что «просто-напросто» таким его создал Творец мира.

Чем же биологу-вероотступнику симпатичны его бывшие единоверцы? Не остался ли он их единоверцем в чем-то очень важном, даже не признавая реальность чего-либо сверхъестественно-неземного? Он сам же подсказывает мысль, что это «очень важное» - общие метафоры, «самоочевидные истины», определяющие культурную общность в делах земных – в восприятии себя самого и ближних своих. Для американского биолога, полагаю, самоочевидные истины, помимо неотъемлемого права человека на свободу, включают веру в то, что следует с любовью относиться к ближним своим, помогать сироте и вдове и не обижать пришельца. Все эти истины будущий биолог впитал, приобщаясь к вполне определенной культуре прежде всего в семье еще до 13 лет. И поэтому позже, знакомясь с историей своей страны, легко, думаю, принял историческую формулировку 1776 года: “Мы считаем самоочевидными истинами то, что все люди созданы равными, что они наделены своим Создателем определенными неотъемлемыми правами, среди которых - права на жизнь, свободу и стремление к счастью, а чтобы обеспечить эти права, учреждаются правительства, власть которых основана на согласии управляемых”.

Повзрослев, биолог-атеист, вероятно, предпочел бы опустить слова «своим Создателем», но мог и не требовать этого из уважения к отцам-основателям нового государства. Главное – вполне земные и самоочевидные истины о том, как обустраивать жизнь.

Авторы Декларации независимости, мятежники в глазах британского короля, мыслили вольно и в государственном строительстве, и в религии. Томас Джефферсон, например, задолго до Льва Толстого составил «сводное Евангелие», опустив все упоминания о чудесах.

Религиозное свободолюбие и свободомыслие, опирающееся на Библию, привело к Реформации, а также к идее веротерпимости и отделения церкви от государства. Совершенно отчетливо эту идею выразил Джон Локк, изобретатель принципа разделения властей. Обе идеи были реализованы впервые в Новом Свете при создании нового государства. Насколько такое сочетание казалось странным в Старом Свете, засвидетельствовал француз А. де Токвиль, аристократ по происхождению, юрист по образованию и политический мыслитель по призванию, который в 1831 году почти год путешествовал по Америке и написал о своих наблюдениях:

“Прибыв в Соединенные Штаты, я прежде всего был поражен религиозностью этой страны, а впоследствии осознал огромные политические следствия из такого положения дел, для меня непривычного. У нас, во Франции, религиозная вера и дух свободы почти всегда направлены противоположно. А в Америке эти силы тесно связанны и властвуют сообща. Желая понять причину этого, я спрашивал верующих и особенно священников разных вероисповеданий. Все эти люди, расходясь лишь в деталях, объясняли мирную власть религии в своей стране главным образом тем, что церковь полностью отделена от государства”.

Уже из этого сопоставления видно, почему в Старом Свете библейскому предрассудку свободы было труднее укрепиться, чем в Новом. В Европе церковь слишком долго держалась за мирскую власть, слишком долго подавляла свободу мысли, и не было такого религиозного разнообразия, как в Америке. При этом всё американское разнообразие иммигрантов из Европы и их потомков можно было охватить супер-конфессией «Библейский теизм». И даже культурных евро-американских атеистов и агностиков можно было назвать «библейскими», поскольку главным общим текстом всех культур Европы Нового времени была Библия, образы и идеи которой, растворенные в европейских языках и литературах, были знакомы и тем, кто их не считал божественными.

Аксиомы науки и аксиомы морали

Самоочевидные истины «не требуют доказательства», т.е. принимаются на веру и в науке называются аксиомами. Аксиомы геометрии Эвклид изобрел, опираясь на всем доступный обыденный опыт. Современные физики, начиная с Галилея, изобретают свои аксиомы – фундаментальные понятия и принципы, опираясь на изощренные физические опыты, отталкиваясь от них и взлетая к аксиомам на крыльях изобретательной интуиции.

Аксиомы моральные тоже принимаются на веру, но исторически рождались они, как думает и биолог-атеист, в религиозных формах, как религиозные образы, соединенные в Священные Предания. Наиболее продвинутые Предания основаны на своих Священных писаниях. Из религиозных форм моральные аксиомы извлекают и применяют – сознательно или не очень – не только философы-теоретики, но и религиозные практики в обыденной жизни. В отличие от объективных истин естествознания религиозно-ценные истины, как и любые культурные истины, принимаются лишь носителями данной культуры, и то не всеми.

Культурное разнообразие человечества – «экспериментальный» факт, и автор-биолог пытается связать его (на мой взгляд, неубедительно) лишь с климатическими обстоятельствами формирования культур. Долгие века географической изоляции, конечно, способствовали различию культур, но содержание каждой – результат соединения разнородных факторов, включая роль великих культурных изобретателей, рождение которых науке не подвластно.

Само желание найти естественно-научную причину разнообразия культур говорит о «наукопоклонстве». Величие современной науки, однако, проявилось не только в могуществе инструментов, подсказанных наукой, но и в обнаружении пределов могущества. Невозможен вечный двигатель, невозможно разогнать тело до скорости большей световой, невозможно сколь-угодно точно измерить одновременно положение и скорость электрона.

Вера в существование законов истории, подобных законам естествознания, стала побочным следствием триумфально-практических успехов науки, начиная с изобретения телеграфа в 1830-е годы. А убедительно опровергает эту веру именно история современной науки, которая не только родилась в Европе в 17-м веке, но и, вплоть до 20-го, развивалась только в Европе, хотя до 16 века европейцы осваивали достижения трех цивилизаций Востока – Китая, Индии и мира Ислама. Загадочная евроцентричность современной науки особенно остро выражена «вопросом Нидэма», ответить на который можно, связав ключевое отличие современной науки от до-Галилеевской с ключевым отличием европейской культуры от культур Востока.

Идея общечеловеческой этики, общечеловеческих ценностей, увы, не является общечеловеческой. До нашего времени дожили очень разные системы культурных аксиом, самоочевидных лишь для их носителей. Если представление о человеке, как этическую основу данной культуры, назвать гуманизмом, то европейский, он же библейский, гуманизм отличается от других форм невероятно высоким статусом человека, его неотъемлемым правом на свободу, прежде всего на свободу познания.

На фоне первобытной этики в цивилизациях Востока изобрели/открыли другие продвинутые формы гуманизма. Говоря «в двух словах», в Китае были выше всего ценности общины: отдельный человек вне общины так же немыслим, как пчела вне улья – без коллективно собранного меда, а высшая ценность – гармония жизни улья. В Индии материальный мир считался иллюзорным источником реальных страданий, но любой человек волен стать на путь «просветления», избавляясь от мирских соблазнов-радостей-невзгод, чтобы улучшить свое следующее перерождение и в конце концов вырваться из колеса страданий.

Говоря о России и Европе, главный культурный «водораздел» можно обозначить вопросом Раскольникова: «Тварь ли я дрожащая или право имею…?». К этому вопросу он пришел почему-то под впечатлением от неродной религии: «О, как я понимаю “пророка”, с саблей, на коне. Велит Аллах, и повинуйся “дрожащая” тварь! ... Повинуйся, дрожащая тварь, и — не желай, потому — не твое это дело!»

Отечественное крепостное рабство давало не меньше оснований отрицать право человека на свободу, и этому соответствовало идолопоклонство в православных декорациях, обычное в России. Это видел Николай Лесков, свободно верующий внук православного священника и “самый русский из русских писателей, знавший русский народ глубже и шире других” (по оценке знатока русской литературы Д.П. Святополка-Мирского). В романе Лескова “Соборяне”, главный герой о. Савелий – в середине 19-го века - подытожил свои наблюдения и переживания в дневнике: “ …христианство еще на Руси не проповедано…».

Век спустя это наблюдение подкрепил известный православный священник и богослов Александр Шмеман, убежденный, «что в Православии – вся Истина, все ответы, действительно – спасение», но с горечью писавший: «Эмпирическое Православие насквозь проникнуто идолопоклонством, причем главный идол – оно само... идолопоклонством, а так же страхом, триумфализмом, нарциссизмом… О чем бы ни говорили «православные», они неизменно говорят каким-то приподнято-фальшивым тоном и при этом безответственно…». Вместо «традиционного отождествления православности прежде всего с крестьянством», он считал, что «именно крестьянство растворило христианство в язычестве». С другой стороны, в “мировоззренческом и моральном максимализме” таких людей, как А.Д. Сахаров,  Шмеман видел больше христианского, чем в риторике иных клириков.

Священник-богослов задолго до биолога-атеиста пришел к тому, что “«религия» – худшее и лучшее в человеке. Не только лучшее, а тоже и худшее.” «Религия» в кавычках и «православные» в кавычках вызывали горькое недоумение у священника. При этом, к некоторым людям, совершенно нецерковным и неправославным, он ощущал симпатию, а люди образованные, культурные и неверующие вызывали у него не меньшее недоумение. Например, Исайя Берлин: «Талантливый, блестящий, умный, правдивый – все на месте. Но как может он не верить! Мне все чаще кажется, что настоящий вопрос – не о том, как возможна вера, а о том, как возможно неверие».

Симметрично, атеист-биолог ощущал симпатию к некоторым религиозным людям и признавался, что «совершенно не понимает, как они могут верить».

Похоже, что в обоих случаях главной была моральная ( а не а/теистическая) общность - или, в терминах автора-биолога, общность культурных метафор, определяющих отношение человека к земным явлениям, прежде всего, к другим людям и к самому себе. Речь идет о библейском гуманизме, который исторически сформировался под воздействием библейского мировосприятия, растворился в разных культурах Западной цивилизации, сам по себе не требует религиозного обоснования, и может объединять теистов с атеистами при взаимном недоумении от различия религиозных способностей и потребностей.

Ослабить это недоумение может жизненное наблюдение свободно мыслящего и свободно верующего акад. Б.В. Раушенбаха (1915-2001), согласно которому способности к религиозному мировосприятию, как и все способности, распределены неравномерно, а на глубокое религиозное чувство способны примерно 10% людей. Остальные ведут себя «так, как принято в обществе». Данные истории, социологии и психологии подкрепляют эту оценку с одним важным добавлением: примерно такую же долю составляют «глубоко неверующие». Глубоких теистов и глубоких атеистов объединяет повышенная способность к самосознанию и потребность в самопознании, а разделяет их то, какой инструмент мышления преобладает – образный или логический, интуитивный или аналитический.

Священник-богослов А. Шмеман, вглядываясь в идолопоклонство «эмпирического православия», цитирует автора американо-французского и протестантско-католического происхождения: "Многие христиане на место Бога ставят идола, которого сами смастерили из всякой всячины, называют его Богом, и усердно ему поклоняются". Слово «христиане» здесь уж точно надо было взять в кавычки, поскольку главный сюжетный конфликт Библии – противостояние идолопоклонству. Идолопоклонник тоже верует, но в нечто совсем иное, чем библейский теист, даже если они участвуют в одинаковых церковных ритуалах и оба знают текст Библии наизусть.

Те, кто веруют в то, чему учил Иисус в Новом завете, не могут преследовать и, тем более, убивать «за веру». А те, кто могут, веруют в идола, которого именуют Христом и приписывают ему все, что им заблагорассудится. Так что, это не столько верующие, сколько врущие о своей вере. Ключевое различие их верований проще всего выразить уже процитированной формулой Достоевского-Раскольникова.

И воцерковленный человек может быть идолопоклонником, если считает свои отношения с богом «взаимовыгодными», т.е., отдавая «богу богово» - ревностно исполняя все положенные обряды, верит, что бог «за это» обеспечит его земное и загробное благополучие. Такая вера опирается на обыденный опыт взаимоотношений с сильными мира сего, начиная с детских впечатлений в семье. Поэтому идолопоклонство можно назвать детской или инфантильной стадией развития человеческого сознания.

Гораздо труднее и «сверхъестественнее» идея Библейского Бога, всемогущего Творца Вселенной, созданной ради человека, которого Он наделил свободой выбора, включая свободу принимать или отвергать библейские заповеди о добре и зле и главную заповедь о любви.

Атеист, в сознании которого не укладываются ни Библейский Бог, ни идолы, может подумать, что их сверхъестественные различия его не касаются вовсе. Различия эти, однако, проявляются в земной жизни, если верить американскому нейробиологу-атеисту, в базовых культурных “метафорах”, в моральных принципах, которые люди данной культуры, независимо от их а/теизма, считают самоочевидными, т.е. «свято верят» в них.

Осмысление-обоснование своих моральных принципов возможно лишь для человека достаточно взрослого, а «что такое хорошо и что такое плохо», хотят знать уже малыши. Они впитывают родную культуру, включая моральные представления, из своего ближайшего культурного окружения. Если с ребенком в семье обращаются как с «даром Божьим», а не как с «тварью дрожащей», велика вероятность, что ребенок вместе с родным языком усвоит и свое право на свободу. Забудет, как его усваивал, но будет им пользоваться, как чем-то самоочевидным. И легче признает такое же право за другими. А если ребенок с раннего детства ощущает себя «тварью дрожащей», то, повзрослев, он скорее всего просто не поверит, что у него есть, да еще и «неотъемлемое», право на свободу. И не только у него, но и у каждого другого. В этом механизме приобщения к родной культуре причина и устойчивости и косности культурных традиций.

Европейский атеизм, громко заявивший о себе в 18-м веке, был фактически плодом библейского гуманизма, развитием права на свободу познания мира и самопознания. Просвещенных европейских атеистов можно назвать библейскими атеистами. У них больше общего с библейскими теистами, чем у «православных» идолопоклонников с православными христианами.

В нынешних размышлениях на тему «российского менталитета» и его (не)совместимости с принципом разделения властей и отделения церкви от государства прозвучала мысль: “по каким-то причинам слишком большое количество людей в стране устраивает та плоская, противоречивая, ПРАКТИЧЕСКИ РЕЛИГИОЗНАЯ КАРТИНА МИРА, которую общими усилиями вдалбливает в головы населения вся пропагандистская машина.”

Понимая эпитет «религиозная», как «принимаемая на веру, не следующая из объективных научных знаний», рискну указать основную аксиому (или догмат) этой «практически религии»: человек – тварь дрожащая и может надеяться лишь на крепкую руку помощи грозного, но доброго царя, хоть тому и мешают сволочи бояре.

В какие мифы, легенды и обряды облачается эта аксиома, не так важно. Среди приверженцев этой религии - и «православный» идолопоклонник, презирающий всех неправославных, и патриот-сталинист, мечтающий надавать по мордасам всем загранцам, которые не хотят доверчиво прижаться к великой России. Возник и синтез этих двух типов – почитатели икон Сталина.

Для тех и других доходчиво-плоская простота этой религии - большой плюс, а большие минусы они находят во всех других религиях, атеизмах и уж точно в смехотворной фантазии о том, что кажный человек, дескать, имеет право, да еще неотъемлемое, на свободу. Ишь чё захотели! А где же обязанности? Раньше думай о Родине, а потом о себе! «Любите родину мать вашу…»

С другой стороны морального водораздела - свободолюбие. Оно объединяет людей с разными другими верованиями: православных, атеистов, лютеран и кальвинистов, адвентистов и баптистов, иудеев и буддистов…. Согласно соцопросам, свободолюбивые составляют ныне процентов десять населения России. Маловато, но гораздо больше, чем было сто лет назад. Увеличивает эту долю просвещение под влиянием испытанного в жизни и прочитанного, прежде всего просвещение активной, самостоятельно мыслящей части общества (составляющей, как считается, ~ 20%). В частности, просвещение «книжными проектами Дмитрия Зимина», подобными обсуждаемой книге.

 

Религия Свободолюбия

Свободолюбие, объединяющее людей разных верований, можно назвать мировой религией, единственный постулат-догмат которой - принимаемое на веру, как самоочевидное, неотъемлемое право человека на свободу, ограниченное лишь таким же правом других людей, принимающих тот же самый постулат.

Священным Описанием этой религии можно считать слова Андрея Сахарова: «идеология защиты прав человека — это та единственная основа, которая может объединить людей вне зависимости от их национальности, политических убеждений, религии, положения в обществе».

А в Священное Предание следовало бы включить примеры сердечной дружбы, объединявший людей, которые помимо постулата свободы верили и в разные другие. Начну двумя хорошо известными мне примерами.

Андрей Сахаров, недвусмысленно писавший о своем религиозном чувстве, считал “религиозную веру чисто внутренним, интимным и свободным делом каждого, так же, как и атеизм”, и знал, что “люди находят моральные и душевные силы и в религии, а также и не будучи верующими”. В его близком окружении преобладали атеисты: отец, любимый учитель, обе жены, большинство друзей и коллег. А среди правозащитников рядом с Сахаровым теистов и атеистов было примерно поровну. В 1981 году, во второй год ссылки Сахарова, правозащитники подготовили сборник к его 60-летию. И там есть такие слова православного священника Сергея Желудкова:

«Андрею Дмитриевичу не повредит, если я здесь признаюсь, что подсмотрел у него некоторые черты личной святости. Всякий раз я уходил от него глубоко взволнованный впечатлениями от обаяния его личности. Не постесняюсь сказать, что это были религиозные впечатления. Андрей Дмитриевич не принадлежит ни к какой из христианских церквей. Но он — величайший представитель единой всечеловеческой Церкви людей доброй совести и воли».

В верхнем ряду (справа налево): Андрей Сахаров, о. Сергий Желудков, Наталья Великанова, Петр и Зинаида Григоренко, Софья Каллистратова, Наум Мейман. Нижний ряд: Александр Подрабинек и Генрих Алтунян. Фото: memo.ru/history/diss/books/grightml/isx/s33.html

Священник с изумленным восхищением видел и других праведных атеистов, одному из которых — астрофизику Крониду Любарскому — посвятил свою работу «Церковь доброй воли, или Христианство для всех».

Другой пример открылся мне лет двадцать назад, в публикации беседы журналистки Юнны Чуприниной с поэтами Семеном Липкиным и Инной Лиснянской. Об этой супружеской паре я слышал от Лидии Чуковской, которая говорила о своих друзьях с какой-то ласковой улыбкой, любуясь жизненным союзом очень разных личностей. Из публикации узнал, что различались они и религиозно: Липкин – иудей, Лиснянская - православная. А Лидия Корнеевна о своем отношении к религии писала в дневнике«Моя душа к религии неспособна. Не говорю уж к церковности. Искусство, честь, достоинство человеческое, справедливость – вот моя религия. Ненависть к насилию, в особенности над мыслью».

В беседе 1997 года, озаглавленной “Покурим, Семен Израилевич?”, речь шла в основном об истории поздней любви и о неподцензурной литературе в СССР. Поэзия чувств, однако, переплеталась с драматической прозой советской жизни и с религиозным восприятием того и другого. Выделю религиозные фрагменты (всячески рекомендуя беседу целиком, в сборнике «Угль, пылающий огнем»).

 «Она: <…>В одном из издательств мне сказали: ничего из того, что вы принесли, мы печатать не будем. Это слишком далеко от народа и чересчур религиозно. Нам не нужны вторые Ахматовы и Цветаевы. А я на это: «Вам и первые не нужны».< …>

Он: Любовь — это не только отношение мужчины к женщине и детей к родителям. Самое главное, это понимание того, что любовь есть Бог, а Бог есть любовь. Надо просто любить Бога и его создания.

Циник не может любить никого, кроме себя. И жену, и ближних он любит только как приложение к себе, как обслугу своей любви. Именно из любви к себе рождается тоталитаризм и национал-социализм. Такие люди встречались всегда. Но, как мне кажется, сегодня их особенно много.

Мы как будто завоевали абсолютную свободу, но при этом утеряли чувство любви к человеку. В первую очередь благодаря атеизму. И главным образом — атеизму воинствующему. Когда я был ребенком, я сам видел, как грабят церкви, выносят оклады, какой это разврат для человека. Это был конец любви. Поэтому сегодня только любовь спасет нас.

Она: А никакая не красота. Вот посмотрите на Окуджаву, он был моим другом почти 40 лет. Он все время повторял: «Я атеист, я не верую». Но если бы он действительно не веровал, откуда бы возник «Надежды маленький оркестрик под управлением любви»? <…>

Как и прежде аполитичные, Семен Израилевич и Инна Львовна недавно попали на страницы газеты «Завтра». С самыми лестными для себя эпитетами: газета напечатала сообщение о том, что «наши прекрасные поэты Семен Липкин и Инна Лиснянская» обвенчались. И прокомментировала: да как же они, столько лет писавшие все больше о Христе, жили необвенчанными, попросту говоря, в блуде? Но газета в который раз обманулась: никакого венчания не было и быть не могло. Семен Израилевич и Инна Львовна принадлежат к разным религиозным конфессиям.

Она: Мне кажется, что вопрос о Боге — это самый щекотливый вопрос в любви. Ведь эти отношения еще более интимны, чем отношения между мужчиной и женщиной. Я не ортодоксально верующий человек. Мать была армянкой, бабушка и няня крестили меня втайне от комсомольцев-родителей. Сегодня, когда всех по разным причинам потянуло в церковь, я хожу туда все реже. В своей комнате держу икону, зажигаю лампадку. Когда хочу, молюсь. Во мне никогда не было обязательной церковности. Никакого агрессивного отношения, как у некоторых сегодняшних неофитов. Может, я не права и говорю нечто антицерковное, но ведь верно было сказано: не человек для субботы, а суббота для человека.

Он: Я верующий иудей. В прежние времена, когда был поздоровее, я пытался следовать некоторым обрядам. Всегда постился. Однажды во время войны, когда служил в Кронштадте, пропустил пост: мы тонули, и я даже не знал, в какой день его следует соблюдать. Это мой грех.

Но я люблю Христа. Я считаю, что Нагорная проповедь, хотя она во многом повторяет слова иудейского пророка Исайи, есть величайшее творение человеческого разума. Я не могу принять святую Троицу. Но это не значит, что православный человек мне чужд. Я люблю Инну Львовну, люблю все, что ей дорого. И ее крестик кажется мне таким трогательным…»

 

После этой беседы прошло 22 года. После земных жизней Инны Лиснянской и Семёна Липкина - 5 и 16 лет. Земная жизнь Лидии Чуковской завершилась 23 года назад. Учитывая различие их религиозных ориентаций, можно думать, что разными у них были и представления о жизни после смерти.

Самое интересное свидетельство я нашел у (неверующей) Лидии Чуковской. После исключения ее – в 1974 году – из Союза советских писателей и, значит, запрета на публикации, она продолжала работать над своими рукописями и так объяснила это: «Ведь не с самозванцев же[, исключавших ее,] спросится на Страшном Суде, а с меня”. А в дневнике 1977 года рассказ об очередной встрече с Сахаровым она завершила словами: «Да хранит его Бог».

По свидетельству (православной) Инны Лиснянской, Лидия Чуковская нередко заканчивала разговор словами: «Дай Бог вам сил и здоровья!», а о книжке стихов сказала: «Стихи ваши трагичны, но утешительны, и это богоугодно». «Свое неверие в Бога Чуковская декларировала», пишет Лиснянская и не придает этому особого значения: мало ли что человек декларирует, «важно, как поступает».

Перед нами трое инаковерующих. Верили они вопреки канонам любой конфессии: иудей любил Христа, православная считала, что дела важнее веры, атеистка чувствовала ответственность пред Высшим Судией и надеялась, что Он будет охранять дорогих ей людей.

Что связывало этих разноверующих людей? Быть может, вера в поэзию, как самый точный язык, чтобы говорить о самом главном? Для всех троих это было жизненно важным, но вряд ли определяющим.

Способность чувствовать язык поэзии даруется не за какие-то заслуги, а как цвет глаз. Такая способность была дарована советскому поэту и партийному функционеру Сергею Наровчатову. Не будь у него поэтического таланта, не дружили бы с ним в 1930-е годы Павел Коган, Михаил Кульчицкий, Михаил Львовский, Давид Самойлов и Борис Слуцкий.

Лет десять назад мне довелось беседовать с поэтом Наумом Коржавиным об этой поэтической компании и о странном номенклатурном взлете Наровчатова до секретаря СП СССР, главного редактора журнала «Новый мир», члена Московского горкома КПСС, депутата Верховного Совета РСФСР, Героя СоцТруда. Все молодые поэты той компании изо всех сил старались разглядеть в действительном настоящем горячо желаемое коммунистическое будущее. Лучше всех это получилось у Наровчатова. Его первые книги были изданы в 1948 и 1952 гг., в самый мрачный период сталинизма, а первые книги его друзей-поэтов – лишь после смерти Сталина.

Какое отношение имеет Наровчатов к нашему сюжету? В 1974 году под эгидой Наровчатова исключили из советских писателей Лидию Чуковскую, а в 1979-м - Семена Липкина и Инну Лиснянскую.

При всем при том Наровчатов продолжал писать стихи, и Коржавин прочитал мне по памяти:

Много злата получив в дорогу,
Я бесценный разменял металл,
Мало дал я Дьяволу и Богу,
Слишком много Кесарю отдал.
Потому что зло и окаянно
Я сумы страшился и тюрьмы,
Откровенье помня Иоанна,
Жил я по Евангелью Фомы.

В строках жило чувство хоть и мутное, но сильное. Потом я нашел это стихортворение, датированное «Между 1954 и 1956». Оказалось, что Коржавин прочитал мне лишь первые две строфы. Следующие три - «медь звенящая» (по моему нескромному мнению). Присмотревшись к первым двум, я попробовал разогнать муть. И пришел к выводу, что автор не верит ни в Бога, ни в Дьявола. Злато своих способностей получил, неизвестно откуда, вероятно, от матери Природы. И этим златом служил Кесарю, не верить в которого до 1953 года он просто не мог, служил за страх, а не за совесть, при этом исправно получая изрядную плату. В период «между 1954 и 1956», когда Кесарь уже упокоился, но еще не прояснилась линия Партии, поэт пребывал в глубокой растерянности, каковую и выразил в первых восьми строках своего послания потомкам. Когда же, после 20-го съезда в 1956-ом, линию Партии, наконец, огласили, продолжил службу, уже не за страх, а за высоко-номенклатурные блага.

В душе “литературного генерала” Наровчатова не все засохло, судя по воспоминаниям друга юности Давида Самойлова и судя по хронической потребности смачивать душу водочкой, о чем Наровчатов поведал в стихе «Пёс, девчонка и поэт». Согласно вики-сведениям, он 14-летним «в 1933 году вместе с матерью переехал в Магадан, где в заключении находился его отец», а 4 года спустя поступил в московский ИФЛИ, где и сдружился с пятью молодыми поэтами. Друзья не знали о его колымском прошлом. Не знаю подробностей и я, но, имея представление об устройстве советской жизни в окрестности 1937 года, могу заподозрить какую-то роль Магадана в его партийно-литературном генеральстве. И на основании всего вышеизложенного рискну заподозрить Сергея Наровчатова в убеждении, что «нет правды на земле, но правды нет и выше». Соответственно, нет никакого неотъемлемого права человека на свободу. А есть лишь кесари разного ранга, рабская служба разного рода и дрожь от окаянного страха.

Вернемся к троим разноверующим мастерам слова, которых Наровчатов – по долгу службы – исключил из Союза советских писателей. Исключил по сути правомерно, поскольку этот Союз, согласно уставу, ставил «генеральной целью создание произведений…, отражающих великую мудрость и героизм коммунистической партии», объединяя «литераторов Советского Союза, участвующих своим творчеством в борьбе за построение коммунизма».

Ни Лидия Чуковская, ни Семен Липкин с Инной Лиснянской не отражали мудрость коммунистической партии и не боролись за построение коммунизма. И все трое свято верили в неотъемлемое право человека на свободу. Двое из них могли обосновать эту веру замыслом Бога о человеке. Лидии Чуковской обоснование не требовалось, право на свободу она считала самоочевидной истиной. Именно вера в свободу мысли и свободу воли человека объединяла этих троих.

Почему для Лидии Чуковской религиозное обоснование ее веры в свободу не требовалось и было невозможно, это - тайна ее души и загадка биографии. На склоне лет она описала свои первые церковные впечатления:

«По воскресениям бабушка водила меня и Колю в куоккальскую церковь. Церкви я боялась. Там все пугало меня. Мрак, свечи, огни свечей, тщетно пытающиеся справиться с мраком, сырые темные углы, холод, непреклонные лики святых. Человек, прибитый гвоздями к кресту! – о, как хотелось от этих окровавленных гвоздей, от этого поникшего белого тела, из мрака поскорее на волю! к деревьям! к солнцу! к птицам! к волнам! Из смерти в жизнь! Такие слова, как грех, искупление, распятие, пугали, и мучили, и ничего не объясняли. А воображение горело. Выйдя из церкви, долго всматривалась я в свои ладони, а потом в доски забора и в ящик с молотком и гвоздями. Вот таким молотком по такому гвоздю да не в доску забора, а в ладонь… Один раз в сарае, в полутьме, я вынула из ящика гвоздь, молоток, приставила к ладони гвоздь – нацелилась! – и не ударила. А добрый Бог сделал так, чтобы его родному сыну гвоздями проткнули ступни и ладони!»

Судя по яркости этих воспоминаний, убедительность детских чувств и мыслей осталась в силе и на восьмом десятке. При том, что среди самых близких и дорогих людей у Лидии Чуковский были глубоко верующие. «Первым интеллигентным религиозным человеком, с которым [ЛЧ] встретилась», была Туся – Тамара Габбе (1903-60), “друг на всю жизнь” со студенческих лет. Затем в ее жизнь вошли Анна Ахматова, Л.Пантелеев, Александр Солженицын, и, наконец, Инна Лиснянская и Семен Липкин.

Восприимчивость к религиозным образам и способность согласовать веру с разумом коренятся где-то в глубине личности, проявляясь в «тайне веры и тайне неверия», как выразился священник Иоанн Привалов, говоря о Лидии Чуковской.

Столкновение образов, чувств и мыслей может иметь разные результаты: отторжение, «еретическое» переосмысливание, согласованное или несогласованное сосуществование, как это, похоже, было у Лидии Чуковской. При этом, даже вопреки рассудку, для нее высшей реальностью обладали именно образы: «…А воображение горело…». Подозреваю, как и для большинства, а то и для всех представителей загадочного вида Homo sapiens. Если нейробиологи-приматологи согласятся, я бы предложил дополнить название нашего вида до «Человека разумного и воображающего», или Homo sapiens et imaginariam (если Google не врет). Тем более, что, по мнению Эйнштейна, воображение важнее знания.

Моральная общность людей, однако, определяется не столько особенностями воображения и разума, сколько культурным содержанием жизни мирской, оценками и поступками. Культурная общность имеет, разумеется, происхождение общеисторическое и биографическое, у каждого свое особое. Религиозные образы, идеи и ритуалы – мощный инструмент многовекового формирования культуры, но человек не обязан держать всю эту историю в голове и не помнит своих первых - с самого рождения - приобщений к родной культуре.

Лидия Чуковская, Инна Лиснянская и Семен Липкин выросли в культуре, пропитанной библейским мировосприятием, важнейшее земное содержание которого - представление о человеке, наделенном неотъемлемым правом на свободу, ограниченным лишь таким же правом другого. Поэтому, при всех их различиях, им было легко и хорошо друг с другом.

Нейробиолог Р. Сапольски объяснить это вряд ли сможет, если он не объяснил себе-атеисту, почему ему «нравится быть рядом с религиозными людьми» и почему его «трогает их жизненная позиция».

Ему в утешение я напомнил бы слова одного из первых астрофизиков в ответ на восторги по поводу решимости описать устройство звезды: «Звезда – очень простой объект по сравнению с человеком». За прошедший с тех пор век астрофизика продвинулась необычайно широко и глубоко, чего не скажешь об изучении человеческого сознания. До сих пор, в частности, нет общепринятого объяснения, почему со времен античных и до наших дней среди свободно мыслящих людей всегда были и теисты, и атеисты.

Книги Библии говорят с читателем художественным языком. Поэтому не удивительно, что их, как и любое художественное произведение, читатели воспринимают по-разному.

Академик, физик-механик, теист Б.В. Раушенбах в еще советском 1990 году говорил: «Нелепо вести атеистическую пропаганду среди тех, у кого развито образное мышление. Рациональные доводы для них ничто в сравнении с живым ощущением Бога. Ничего не может сделать научный атеизм и с потребностью человека в вере, поскольку она помогает ему ощущать смысл его жизни, целесообраз­ность мира и истории, до конца недоказуемые наукой. Религия, как и поэзия, не противоречит науке. Это два способа восприятия и два способа чувствования равно необходимые полноценному человеку. Наука и в будущем будет бессильна погасить религиоз­ность искренне верующего, так как ее нечем заменить. Или же «научный ате­изм» надо заменить «сердечным атеиз­мом», обращенным к образной части человеческого сознания.»

Академик, физик-теоретик, атеист В.Л.Гинзбург уже в 21 в. соглашался, что «Библия - очень ценное историческое и художественное произведение», и считал, что «знакомство с религией необходимо всякому культурному человеку, в частности знакомство с Библией, поскольку религиозное мировоззрение главенствовало долгое время и без знания всего этого нельзя быть культурным человеком. В школе должно быть отведено место специальному курсу истории мировых религий

Включая историю атеизма, добавил бы я. Ведь, согласно Чехову, «Между “есть Бог” и “нет Бога” лежит целое громадное поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец».

Не так удивительно, что разные личности идут по этому полю разными путями. Гораздо удивительнее, что для столь многих творческих людей точного естествознания, мощного интеллекта и критического мышления, религиозно-художественный язык необходим в их жизненном путешествии. Так не помогут ли они приматологам-нейробиологам?

Физики в помощь приматологам и нейробиологам

Говоря о научном познании, Эйнштейн заметил, что «невозможно построить дом или мост без использования строительных лесов, не являющихся частью самой конструкции», и указал, что «моральные взгляды, чувство прекрасного и религиозные инстинкты помогают мыслительной способности прийти к ее наивысшим достижениям». По его словам, стремление к истине и к пониманию и все высокие стремления «определяются мощными традициями, которые возникают не в результате доказательств, а как откровения, посредством мощных личностей. Традиции эти живут без необходимости оправдывать свое существование, а их укоренение в эмоциональной жизни человека — важнейшая функция религии. Высшие принципы для наших устремлений дает еврейско-христианская религиозная традиция».

Истоки своего религиозного чувства Эйнштейн видел «во многих псалмах Давида и в некоторых книгах библейских пророков». Он признавал, что идею личностного Бога невозможно опровергнуть наукой, но хотел, чтобы «учителя религии» сами отказались от этой идеи, «облагородив и углубив» религиозное учение научным знанием.

Ответ на это пожелание можно найти в словах Нильса Бора:

«Язык религии гораздо ближе к поэзии, чем к науке. … Религии всех эпох говорят образами, символами и парадоксами, видимо, потому, что просто не существует никаких других возможностей охватить ту реальность, которая имеется в виду. Но отсюда вовсе не следует, что эта реальность не подлинная».

Подлинная реальность, о которой сказал Бор, — это реальность религиозного чувства, которое, как и другие чувства — ресурсы творчества — присуще людям в разной мере, что ведет к плодотворному разнообразию творческих стилей.

По словам известного физика и нашего современника Фримена Дайсона, «Наука и религия — два окна, через которые люди смотрят, пытаясь понять большую Вселенную снаружи, пытаясь понять, почему мы здесь. Эти два окна дают разные виды, но смотрят на одну и ту же вселенную. Оба вида односторонние, ни один не полон. Оба упускают существенные черты реального мира. И оба достойны уважения».

Себя Дайсон назвал «христианином практикующим, но не верующим», считая, что «религия — это принадлежность к некоторому сообществу людей. Мы — социальные животные, и церковь — это современная версия пещеры с очагом, вокруг которого наши предки сидели и рассказывали истории».

Важную роль в этих историях играют религиозные идеи и образы. Их можно принимать поэтическим описанием сути реального мира, а можно воспринимать как художественные образы – как человек воспринимает произведения художественной литературы. В обоих случаях эти образы живут в сознании человека, в его мыслях, чувствах и поступках, даже если человек считает себя атеистом.

Разумеется, к религиозным образам, как и к образам литературным, музыкальным, визуальным, разные люди восприимчивы по-разному. Показательный пример - Лев Ландау и Евгений Лифшиц, учитель и ученик, затем ближайшие друзья и соавторы знаменитого «Курса теоретической физики». Для Ландау музыка делилась на тихую и громкую, а для Лифшица она была одной из главных радостей жизни.

Те, кто к музыке безразличен, не удивляются, кажется, что других до слез могут волновать музыкальные образы, открытые-изобретенные три века назад. Но, как показала горячность недавнего обсуждения в ТрВ-Наука, некоторым научным атеистам гораздо труднее признать, что религиозные образы, рожденные два-три тысячелетия назад, могут сохранять свою силу для людей образованных и самостоятельно мыслящих.

Физик Андрей Сахаров, приобщенный к православию мамой и бабушкой, «лет в 13» осознал себя неверующим, но свое зрелое отношение продуманно и лаконично изложил так:

«Я не верю ни в какие догматы, мне не нравятся официальные Церкви (особенно те, которые сильно сращены с государством или отличаются, главным образом, обрядовостью или фанатизмом и нетерпимостью). В то же время я не могу представить себе Вселенную и человеческую жизнь без какого-то осмысляющего их начала, без источника духовной „теплоты“, лежащего вне материи и ее законов. Вероятно, такое чувство можно назвать религиозным».

Теисты и атеисты, способные сказать новое слово в науке, фактически исповедуют религию еретического свободолюбия.

Нейробиолог-приматолог и научный атеист Р.Сапольски говорит и пишет, что не очень верит в свободу воли. Однако, наблюдая за тем, что он пишет и как говорит, лично я сомневаюсь в его неверии в свою свободу. И вспоминаю фразу, которую не раз цитировал Главный раввин Великобритании и член палаты лордов Джонатан Сакс: “We have to be free. We have no choice” (Мы вынуждены быть свободными. У нас нет выбора).

Наука пока не объяснила этот парадокс сознания загадочно единственного вида рода Люди в отряде приматов. Ну и слава Богу!

Комментировать Всего 2 комментария

Гена, м.б. я что то не понимаю, но что удивительного в том, что люди противоречивы, что их поведение и склонности управляются чаще всего направляются не только сознательно принятой идеологией, но и много еще чем? Есть те, кто думает, что те жизненные установки, которые ты можешь проследить до их истоков в Библии, есть просто самая естественная вещь, которая выросла на дереве, и нечего здесь больше думать. Есть и другие, которые вполне понимают, откуда все взялось и стараются вытравить из нашей жизни само воспоминание о том, что такое Библия и все с нею связанное. 

Есть еще и третьи, которые не понимают, откуда вообще берутся жизненные установки, и которым противна сама мысль, что происхождение их представлений о добре и зле как-то связано с религией. Особенно удивительно, что такие есть среди людей, профессионально, казалось бы, склонных к систематическому и критическому мышлению - среди людей науки (см. недавнюю жаркую дискуссию в ТрВ-Наука). На них не действуют даже доводы и понимание таких людей, как Эйнштейн, Бор, Дайсон и наши Сахаров и Раушенбах, которые я представил пару недель назад научной публике там же

И это же не только в России. Ведь даже этот американский автор, столь сильно охарактеризовавший роль религии, пребывает в недоумении. Этот удивление мне и хотелось сделать началом познания. 

Эту реплику поддерживают: Alexei Tsvelik