Все записи
МОЙ ВЫБОР 14:14  /  2.10.19

265просмотров

Ко дню рождения Есенина

+T -
Поделиться:

«Драма Есенина, — резюмирует после гибели поэта Горький. Не совсем, скажем мягко, разобравшись в сути проблемы. До того ли ему, сталинскому рукопожатному «решале», тогда было: — Это драма глиняного горшка, столкнувшегося с чугунным. Драма человека деревни, который насмерть разбился о город. — И затем, улавливая и вознося поверхностное, наносное, внешнее: — Друзья поили его вином, женщины пили его кровь. Он очень рано почувствовал, что город должен погубить его…»

Всегда говорил: от собственных сочинений ему самому ничего не достаётся. Стихи улетели, фьють, — загадочно вещал удивлённой публике. Внезапно уходя в себя, зависнув на мгновение в прострации. (Особенно разбросан, несобран последние месяцы жизни.) Публика, в свою очередь, недоверчиво-неистово продолжала настаивать типа вы — владелец грандиозного дара. И должно быть, наисчастливейший человек, душою приближенный к господу.

Скорбно ухмыляясь, терпеливо объяснял оппоненту, дескать, наизворот, я неизмеримо пуст и одинок — ведь виршей уже нет. Они по праву принадлежат другим людям. Чуть помедлив, уныло добавлял: ну, может, лишь в начале, когда энергия рифм только зарождается, я ощущаю прилив счастья…

Согласимся — показной, конъюнктурный Есенин, бьющий на эффект безудержной фикцией-небылицей. Одновременно понукаемый всемогущим Горьким за «парчовую» сусальность и фанаберийные повадки провинциального парикмахера, — затмевал скрытую от любопытных глаз жертвенную тайнопись тончайших сердечных струн. Рассыпающихся, источающих незримый эфир последнего эротического вздоха. Экстаз: «Отрок-ветер по самые плечи заголил на берёзке подол».

Грустный до боли, отравленный «святой» неизлечимой болезнью. Безысходностью. Задыхающийся без любви. От любви…

«Тяжёлая, безнадёжная грусть! Я не знаю, что делать с тобой. Подавить все чувства? Убить тоску в распутном веселии? Что-либо сделать с собой такое неприятное? Или — жить, или — не жить? И я в отчаянии ломаю руки, — что делать? Как жить? Не фальшивы ли во мне чувства, можно ли их огонь погасить? И так становится больно-больно, что даже можно рискнуть на существование на земле», — страстно пишет платонической пассии Марии Бальзамовой в 1912-м.

Буквально через пару-тройку месяцев — совершенно обратное. В послании Г. Панфилову: «…письмами её (упомянутой выше М. Бальзамовой, — авт.) я славно истопил бы печку, но чёрт меня намекнул бросить их в клозет. И что же… Бумага, весом около пуда, всё засорила, и, конечно, пришлось звать водопроводчика… Славно! Конец неначинающегося романа!»

Через месячишко снова на попятную: «Прости меня, если тебе обидно слышать мои упрёки, — ведь это я любя…» (Е.—Бальзаминовой. 1913)

Спустя полгода, ей же: «…эта вся наша переписка — игра, в которой лежат догадки, — да стоит ли она свеч?»…

Подобные экзорцистические выверты можно продолжать до бесконечности. С упоминанием разных дружков и знакомых. Бывших жён, приятельских подруг и легкодоступных фей, фрей (извозчичий диалект от «фрау») «на час»: «Что ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь?» — Через секунду: «...Дорогая, я плачу. Прости... прости...».

Быстро попав в обойму великих (будто предвидя, что отпущено лет десять) — Л. Андреев, Ауслендер, Белый, Брюсов, Блок, Тэффи и др. — Есенин, в фельдиперсовом «спинжаке» или пальто-пальмерстоне, сразу сильно встревожил вдумчивых, любящих и озабоченных его судьбой коллег-литераторов, «неразливных» друзей (Каннегисер [убийца Урицкого], «птица»-Ивнев, Мережковский, Сологуб, принципиально непьющий «Олонецкий гусляр» Клюев, оттянувший Есенина у первого его наставника — «патриотического пейзаниста» Городецкого) — невероятной вселенской приемлемостью. Пушкинской всеоглядностью и всеядностью. Ненасытностью. Хара́ктерной свидригайловщинкой, отметил бы я. Обретающийся всуе без повода, причин и разбору.

Без некоего резону, вдали от толп. Сверху, жадно всматриваясь в происходящее. Подобно нарицательному римскому Калигуле. Только есенинская власть распространялась не на людишек и неуёмный жар дьявольской похоти, как у Калигулы. А над сутью созерцательного эгрегора, «ментального конденсата»:

«Я пришёл на эту землю, чтоб скорее её покинуть…», «Жить — значит сгореть», «…только короткая жизнь может быть яркой!», «…сдохну под забором, на котором расклеивают стихи Маяковского» и т.д.

Ввергая тем самым уважаемых отечественных интеллектуалов в гиперинверсию недоразумения: «Русская удаль есть часто великое русское бессилие», — строго отзывается блестящая «дама в лорнетке» З. Гиппиус о проделках «Сергуньки». Получившего признание буквально в какие-нибудь несколько недель(!). 

…Казалось бы, в 15-х годах начала XX века питерскую, петроградскую литературную тусовку — с клюево-городецким a-la russe; «жёлтыми» футуристами, «коммунистическим эгоцентристом» Маяковским; рестораном «Вена» с Куприным во главе стола; «Бродячей Собакой» со «свиной собачьей» книгой и осоловевшим от недосыпа Прониным на входе; поздне́й «Привалом» — трудно было чем-то удивить.

Но представьте.

В годину пулемётной трескотни, гудящих аэропланов, голодного пайка — приезжает девятнадцатилетний, бархатной шерсти «пастушок». С нездешней наружностью, фуляровым платочком и золотыми «флюидами»-кудрями. Спокойно и сдержанно слушает выкрики модернистов, выделяя лучшее. Без кандебоберов, не кобенясь и не увлекаясь мудрёными футуристическими зигзагами. И… сходу очаровывает «не солёную», по его мнению, публику, прежде всего своей непосредственностью, — пишет пресса: — идущей прямо от земли. Дышащей полем, хлебом и даже прозаическими предметами крестьянского обихода. Привнеся в литературу словно бы свежее дыхание неведомого доселе Праздника — именины сердца — взрывного, нового авангардного народничества.

Между делом, по́ходя, с частушками-прибаутками да под гармошку-ливенку (пел-горланил более четырёхсот припевок), тут же безнадёжно влюбляясь в революционерку Рейснер. На тот момент «занятую» поэтом-декадентом богатырской наружности, — без вариантов. (Впрочем, по «Лорелее» — Ларисе Рейснер — воздыхало по меньшей мере полсотни «дуралеев» — адвокатов, педагогов, стариков и моряков.)

«Был я в Москве. Молва о тебе идёт всюду, все тебе рады. Ходят и сказки. …Только ты головы себе не кружи этой чепухой, а работай потихоньку, поспокойней…» (С. Городецкий—Е., 1915)

Ан нет…

Завязалась непрекращающаяся стилизованная, народно-поддёвочная «сказительная» гастроль-скороговорка.

С обязательным чмырём-первачом на посошок. Брошенным на поднос серебряным четвертаком — хозяйской подачкой «на дорожку». И чуть ли не цирковыми кордебалетами фальшивых косовороток и шароваров.

Пошла вереница графских «сред» и «четвергов», лорнированных истерическими выкриками сквозь сигарный дым: «Фи! Ничего смешного!»; с беснованием и апельсиновыми корками, летящими на сцену. Равно как с признательно-слёзными нетрезвыми блоковскими объятиями: «Стыдитесь, ведь перед вами прекрасный, настоящий поэт, быть может, будущий Пушкин!!!»

С противоположного края: «…вместо элегантного серого костюма на Есенине была несколько театральная, балетная крестьянская косоворотка, с частым пастушьим гребнем на кушаке, бархатные шаровары при тонких шевровых сапожках. Сходство Есенина с кустарной игрушкой произвело на присутствовавших неуместно-маскарадное впечатление. И после чтения стихов, аплодисментов не последовало», — читаем в дневниках Ю. Анненкова.

Комментировать Всего 1 комментарий

Верней всего о нем написал Георгий Иванов. Цитата из его очерка была бы кстати.

Эту реплику поддерживают: Игорь Попов