Все записи
01:03  /  24.10.19

187просмотров

К юбилею Клюева

+T -
Поделиться:

135 лет назад, 22 октября 1884 года родился Николай Клюев. Основоположник новокрестьянства, жертва сталинского террора.

Отдайте поэту родные овины,
Где зреет напев — просяной каравай…

Клюев

Непримиримый боец с врагами народа, царским самовластием и проклятыми буржуинами, участник двух революций, наследник «древлего благочестия», он заплутал в идеологических лабиринтах собственной страны, которую боготворил и любил безмерно, безотчётно, ревниво и болезненно, до печальных седин. Гонимый и при царе, и при Советах…

Из обвинения от 31.01.1906 г.:

«1. 22 января 1906 года во время схода крестьян Пятницкого общества в дер. Косицыной пришёл крестьянин Николай Клюев и, вынув из книжки какой-то печатный приговор, начал читать собравшимся на сходе. По прочтении приговора Николай Клюев прибавил: «Начальники ваши кровопийцы, добра вам не желают; по милости их всё требуется с крестьян».

2. За несколько дней до схода 22 января Николай Клюев заходил в волостное правление и здесь в разговоре с крестьянином Насонковым советовал ему не платить податей и говорил, что крестьянам нужно отобрать землю от попов.

3. Летом минувшего года, воспользовавшись отсутствием учителя Верхнепятницкого земского училища, Николай Клюев пришёл в училище и говорил ученикам Гуляеву, Логинову и Белоусову, что крестьяне напрасно платят казённые сборы и разные подати, что все получаемые с крестьян деньги идут в карманы начальства, которое через это богатеет, и что начальство нужно бить».

В донесении (того же года) вытегорского уездного исправника сообщалось, что «Клюев по своим наклонностям и действиям представляется вообще человеком крайне вредным в крестьянском обществе».

Посему 4 месяца поэт провёл в вытегорской тюрьме. Затем ещё два — в петрозаводской: за «непосредственное участие в революционном движении Олонецкой губернии».

Где вы, невинные, чистые,
Смелые духом борцы,
Родины звёзды лучистые,
Доли народной певцы?

В годы первой революции тесно связан со Всероссийским крестьянским союзом: вдохновенно занимается хождением в народ, опереточным маскарадным переодеванием в старушечьи платья. Также сочинением и пением нескладных, но вполне повстанческих куплетов типа: «Встань, подымись, русский народ» или «Мы научены сумой — государевой тюрьмой».

Пусть нас жарят и калят,
Размазуриков-ребят,
Мы начальству не уважим, —
Лучше сядем в каземат.
Дворовая

В ту же пору, не достигнув пока творческой зрелости, недостаток мастерства компенсирует резкостью и даже некоторым вызовом общепринятым корифеям жанра: «Простите мою дерзость, — пишет он Блоку, почти ровеснику, — но мне кажется, что если бы у нашего брата было время для рождения образов, то они не уступали бы вашим. Так много вмещает грудь строительных начал, так ярко чувствуется великое окрыление!..» — Прикрываясь вечной занятостью и озабоченностью судьбой всего русского народа, не менее, К. сетует Блоку на его «дворянское вездесущие» в культуре и на свою и своего поколения «бесконечно-окаянную» духовную зависимость от «вашего брата» — слава богу, преходящую! Превратив и себя, и свой вдохновенно-пафосный образ, и свою внешность в наглядное пособие по агитации за права русского крестьянства. Порой потешно перебарщивая, впадая в наигранную роль исполнителя особой миссии.

Гениальный Блок, нисколько не обижаясь, в ответ называет слова лесного отшельника, самородка из Северной губернии «золотыми». В особенности слова обличительные, гневные, о современной «падающей» России.

Блок чувствует, видит, в том числе и по клюевским письмам, неистощимую народную силу и нарастающий смерч крестьянских настроений. Лишний раз утверждаясь в личных, подспудных пока, заветных «думах и надеждах». Помогая к тому же последнему напечататься. (В основном в Париже.)

И то, что клюевская онтологическая эманация, вылившаяся впоследствии в отзвуки блатной романтики, разудалый песенный парафраз, слышится в поэме «Двенадцать» — весомо говорит о значительном обоюдном творческом взаимопроникновении и влиянии. Особенно, конечно же, блоковском на Клюева.

«Александру Александровичу Блоку в знак любви и чаяния радости — братства!» — возглашает дарственная надпись на первом сборнике клюевских стихов «Сосен перезвон» (1911). После выхода в свет сразу же посланном именно Блоку. Вмиг принесшем автору широкую известность. Пленяя аудиторию свободной красотой, свежестью стиха и могутным ветром дремучих олонецких лесов, вольных полей и пастбищ.

Вообще Н. Клюев вошёл, ворвался в литературу с «торфяным», врождённо-неистовым страданием, осознанием злючего-клевучего «горя-гореваньица». Прямо-таки влетел в мир искусства на самобытнейших крыльях. Расправленных-распушённых, кстати, в бытность свою Кольцовым, Никитиным, Суриковым, Некрасовым. С глубоким, глубочайшим знанием жизни селян. Её извечного правдоискательства. (Добавлю, К. не был пахарем в дословном смысле. Семья его — по стилю всецело мещанская. Хоть и оформлена сословием «крестьянским».)

Оттого саркастически прозванного современниками старообрядцем, мистиком. Шаманом-колдуном, самозванцем-шарлатаном. Вплоть до опереточного юродивого. И неспроста.

Как великий предшественник-песенник А. Кольцов, равно меценату Ивану Цветкову и многим-многим другим принципиальным русофилам, Клюев одевался и говорил подчёркнуто и манерно: смазанные сапоги, домотканые рубахи, кафтаны; елейно-окающе-узорная речь. Тут проглядывалось скоморошье, свирельное. Что-то от театра-буф с его краснобайством, переливающимся с альтов на басы.

В простецком облике читалось явное, хитро-мужицкое «себе на уме»:

«…лик широкоскул, скорбно сладок. А глаз не досмотришься — в кустистых бровях глаза с быстрым боковым о́глядом. В скобку волосы, масленисты; как у Гоголя счёсаны набок. …Нагнулся, чтобы достать что-то из-за голенища. Лоб сверкнул таким белым простором под опавшими при наклоне космами, что подумалось: ой, достанет он сейчас из-за голенища не иначе как толстенький маленький томик Иммануила Канта, каким хвастал один доктор философии…» (О. Форш).

В противовес Ольге Дмитриевне Форш представим более ранний портрет (1912), описанный Н. Гариной:

«Коренастый. Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом ничего не выражающим, я бы сказала, даже тупым… Длинной, назад зачёсанной прилизанной шевелюрой. Речью медленной и бесконечно переплетаемой буквой «о». …Зимой — в стареньком полушубке. Несмазанных сапогах. Летом — в несменяемом, также сильно потёртом армячке и таких же несмазанных сапогах. …Сам он весь обросший и заросший, как дремучий его Олонецкий лес».

Весьма противоречивый. Представляющий собой то перебор, то недобор; всю жизнь убивший на совершенствование себя в области «обморачивания людей» (Г. Бениславская). Отшучивавшийся на вопросы журналистов, что происходит от печени единорога. А в жилах течёт кровь самоедского князя.

Живя в конце 1920-х в центре Ленинграда, на Большой Морской, где можно было запросто встретить Заболоцкого, Чапыгина, Хармса, Прокофьева, умудрился превратить квартиру в заонежскую избу с полатями и лежанкой. По стенам поразвесил вышитые деревенские полотенца. В красный угол, само собой, — пристроил древнерусские иконы под скромно теплющейся лампадкой. 

Георгий Иванов, к примеру, вспоминает 10-е питерские годы, шутя, шаржировано. Не без точных деталей:

«— Ну, как устроились в Петербурге?

— Слава тебе, Господи, — отвечает Клюев, — не оставляет Заступница нас, грешных. Сыскал клетушку-комнатушку, много ли нам надо? Заходи, сынок, осчастливь. На Морской, за углом, живу…

Клетушка оказалась номером Отель де Франс, с цельным ковром и широкой турецкой тахтой. Клюев сидел на тахте, при воротничке и галстуке, и читал Гейне в подлиннике.

— Маракую малость по-басурманскому, — заметил он мой удивлённый взгляд. — Только не лежит душа. Наши соловьи голосистей, ох, голосистей…

— Да что ж это я, — взволновался он, — дорогого гостя как принимаю. Садись, сынок, садись, голубь. Чем угощать прикажешь? Чаю не пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то, — он подмигнул, — если не торопишься, может пополудничаем вместе. Есть тут один трактирчик. Хозяин хороший человек, хоть и француз. Тут за углом. Альбертом зовут.

Я не торопился.

— Ну, вот и ладно, ну, вот и чудесно — сейчас обряжусь…

— Зачем же вам переодеваться?

— Что ты, что ты — разве можно? Собаки засмеют. Обожди минутку — я духом.

Из-за ширмы он вышел в поддёвке, смазных сапогах и малиновой рубашке:

— Ну вот — так-то лучше!..»