Все записи
14:36  /  11.11.19

273просмотра

Ко дню рождения Достоевского

+T -
Поделиться:

Федька и не предполагал, что быстрая тутошняя жизнь не стоит долгой той, загробной… Ах, с какой бы радостью сидел он сейчас под каким-нибудь гомерово-феакским небом… но нельзя, — как скажет чуть поздней его знаменитый ученик, величайший философ Ницше.

Невероятный алогизм всеобще мирного (или всемирно общего? — неважно, впрочем) сосуществования заключён в том, чтобы обрести смысл исторической памяти во что бы то ни стало. Уж в течение одной-единственной, собственной нашей жизни как минимум.

Рассчитывать на бердяевское бессмертие смешно. Льститься булгаковской просчитанностью вечности глупо. Слушать мудрых — заманчиво. Коль эта заманчивость не уводит нас в дебри модернизированных догматов, пространственных рассуждений о конечности бесконечного. Либо об их единстве, сопоставимом с метафоричностью формул бытия как парадигм относительных сущностных прерогатив: заманчиво и бесполезно.

Набившие оскомину марксистско-сталинские апологии отходят (корпускула существует!). Как отходят люди, апологетами времени являвшиеся лишь в силу всевластной горестной обречённости сего времени, не более.

Наличие гегелевской любви к жизни и невероятной стойкости — черта, к счастью, повторяющаяся. И сегодняшняя свобода слова — проверка на прочность тех, кто слово это пытается нести в массы. И его жизнелюбие и волевые всплески выставлены напоказ как в зеркале: добро либо отсутствие оного не скрыть от наших чутких глаз — как не скрыть от пристального стороннего взора сумятицы волеизъявлений и тщедушие претенциозных потуг. Неумело прикрытых красно-розовым сумбуром.

…Знаете, всего этого я не предполагал ещё пару веков назад. Будучи географом-западником Татищевым, пишущим «Историю…». Потом сыном шляхтича Абрама поэтом Баратынским. Да мало ли кем ещё! — все мы, герои-дуэлянты-писатели, в запале любви к отечеству уповая на великое былое, грезили о будущем. Умоляя прозреть потомков. Умоляя предвидеть прошлое в пылу безвозвратного будущего, уплывающего в алую даль. Где лично нас не будет, но счастие-то нагрянет точно. И будут счастливы наши, теперь уже Ваши дети. Прочитавшие Историю заново, до конца… Но нет.

«Чертовски хочется жрать», — думал молодой, очарованный ещё Тургенев в пылу трансцендентно-зашоренных объятий друга-Белинского. Ставя Бога не настолько высоко, как хотел бы в протестном теологическом азарте поставить друг-атеист. Предвидевший великую тщетность великого спора, в итоге приведшего к русскому Отчаянию. Но я не об этом…

Я о Сути, которой нет, — о том, что суть в пустом тургеневском желудке.

Помню, заглянул как-то к знакомцу Ивана Сергеича — некоему Достоевскому, на Сенную.

Тот сидел на табурете, уткнувшись головой в спинку кровати, обхватив её руками, закрыв глаза. Он не слышал, что кто-то вошёл — невыносимо горькие рыдания неслись по комнате. Вытряхивая тяжёлый стон затхлых стен в чуть приоткрытое осеннее окно. И далее — обволакивая Питер промозглой ненавистной мглой.

У его ног стоял небольшой коричневый чемодан — символ русской готовности к потерям. Символ непримиримого раскаяния, равного расхристанной к нему неготовности.

Выйдя из дома, так и не удостоившись внимания и не унюхав там ни капли тепла, я тут же забрёл в ближайший кабак и хлопанул водки. Зажевав её поданной кем-то луковицей. Спросив, сколько я должен за рюмаху.

— Нисколько, — ответил кельнер, — Федя гуляет. Он был тут давеча — минут десять назад. Сказал, мол, взяли рукопись в печать, выдали аванс — вот он и угощает всех, и даже пришлых.

— Федька гуляет! — подтвердил дружный подвыпивший хор, плевавший на 950-летнего Ноя, умершего всё ж таки от запоя.

Я повторил дозу за знакомого тут каждой собаке человека, ещё вчера висевшего у хозяина пивной в чёрном списке. Повторил, и захотелось взвыть от вековой невозможности хоть что-то понять!

Федя гулял не из-за того, что сказочно разбогател, и не из-за того, что пропивал последнее.

Федя гулял, потому что решался извечный русский вопрос — доколе? Доколе будем мы гульбанить оттого что ничего и никогда не сделает нас лучше. Но лишь временное помутнение (затмение — но не раскаяние!) запьяневшего мозга способно всполошить, взбеленить изнутри неизбывную суть генетической памяти. И помутнение это рассеет пыль столетий, приближая нас туда, где остаётся смысл только плакать — ведь плач смывает неизбывность.

Как спеленатый ребёнок становится тихим, так мы, рыдая, очищаемся. Не забывая между прочим, что рядом, за углом, ждёт в кабаке фаустовская награда во имя искупления — и дьявольский сей круг не разорвать! Поэтому Федя рыдал: он хотел выбраться из круга, но увы…

Что, к слову, и было залогом будущего невероятного успеха.

— Нам не выкарабкаться, — сказал он (Федька) нам.

— Вырвемся, — ответили мы. Тут же попав в смысловую ловушку, от которой он так и не уберёг.

— Но ведь третьего не дано, — возразите Вы…

— У вас бы и второго не прозвучало, если бы первым не пригрозили, пусть и помёр Федька безбожником, — заключил Бог, хитро подмигнув кому-то сверху, устало закрыв глаза: — …Думается, четвёртого Рима всё одно не сотворить.

— Да, безбожно смеяться над заблудшими грешниками, — соглашаетесь Вы.

— А не наоборот? — поставив точку на залитую слезой бумагу, Федька стремглав помчал в кабак, что за углом. Где его ждал суетливый гомон подвыпивших мужичков: — Грешно смеяться над безбожниками! — кричал он на ходу, суетливо озираясь в темноту питерского двора — могли ведь и огреть не глядя, варвары.