Все записи
17:50  /  2.03.21

209просмотров

Краткая история предпочтений, или Безымянное Дао Баратынского. Ко дню рождения

+T -
Поделиться:

Начиная с Ломоносова, Тредиаковского — все они, великие рыцари российского сентиментализма, плотными рядами шли друг за другом, чеканя шаг. Сбиваясь, сворачивая с пути лишь ненадолго, на миг — на дуэль, например. Дабы вновь скорее встать в строй. В эпоху войны и мира. В час смягчающих «злые толки» застолий: «Люби, мечтай, пируй и пой». — В любви и ненависти.

И даже пышные саркофаги «погибших поколений» у них порою схожи и… метафорически превосходны. Подобно Державину, восхищавшемуся покрывалом красно-жёлтых листьев, — расстеленных по тропам Очаковской крепости в момент жестокой потёмкинской осады.

Подобно Капнисту и Радищеву. Батюшкову, Сумарокову. Карамзину с Жуковским, — неоспоримым зачинателям чудной живописи элегических пейзажей. Связывающих осень, — символ грядущего рока: — не с чем иным, как со смертью. Весну — с розовым расцветом фонтанирующего дыханья наступающего лета. Зиму — с ненастно-ненасытной грустью. Мёрзлым увяданием: «…блестит зима дряхлеющего мира».

«Хладеет в сердце жизнь, и юности моей// Поблекли утренние розы…» — откликается на тотальную «печаль полей» — Баратынский. Один из сонм великолепных последователей-романтиков, шествовавших вслед учителям. Так же как вышеназванные предшественники, прозрев, предпочитая более изображать бурю и мрак окружающих пейзажей — заместо анакреоновых утех (не избежав, разумеется, периода галлюцинаторных сновидений). При жизни не разобравшись, кто из них, гениев, числился первым, кто вторым-третьим по ранжиру. Да и ни к чему это…

Каждый навечно занял свою нишу. В литературоведении, филологии, лексикографии. И кстати, что ни говори, а творчество Баратынского, бывало, водружали во главе гигантской художественной плеяды начала века: выше Рылеева, Раевского, Одоевского, Дельвига, Пушкина наконец. (Ранних, конечно. И раннего Пушкина: в 30-х он недосягаем.)

Не уступая в даре предвидения ни Лермонтову, ни Веневитинову, Евгений Абрамович принадлежал к числу оригинальнейших, исключительно сильно и глубоко мыслящих поэтов (по словам того же Сашки-«француза»).

…Оказалось, чрезмерно глубоко. Так, что многие не поняли внутреннюю сущность, недооценили внутренний нерв с виду беззащитного ранимого человека.

Погружение в душевный мрак при всех несомненных пертурбациях, личностных изменениях (под гнётом внешних причин), — свойственных поэзии Баратынского: — считалось, как ни странно, её устойчиво отличительным признаком. Самосознание же, самоопределение и самоосуществление всегда ставились в прямое подчинение источникам гражданственности. Также философским настроениям.

Это — любовь. Бесспорно — дружба. Творчество — в ореоле благоприятного общественного климата. Целостно, по-философски взятых в ощущениях собственной судьбы. А через неё — проникнув в судьбы всего человечества, не менее.

И эта глобальная мировая встроенность — есть маркер могутной даосской самости. От себя — ко всем. И со всеми — во вселенную: со страстью к утехам, закадычными приятелями, семьёй: «Пускай, пускай в глуши смиренной,// С ней, милой, быт мой утая,// Других урочищей вселенной// Не буду помнить бытия».

Когда Б. сближается с модным светом, — жужжащим похвалой: — живы реминисценции идей и форм блестящего XVIII в. с его апологетами. Затронутыми в преамбуле заметки. Хоть классицизм постепенно и сдаёт позиции под давлением незрелых ещё романтиков. Но уже довольно «увёртливых, речистых». Напористых.

Литературным балом увертюры столетия (20-е…) правили прапорщик Бестужев-Марлинский («Полярная звезда»), барон Брамбеус с «Библиотекой для чтения». Бенедиктова с Кукольником заучивали наизусть.

Баратынского с Пушкиным начинают узнавать, но… не до них, не до них пока. [Поэма «Руслан и Людмила» создана, — но её пока больше ругают.]

Попса, массолит — они и в Африке попса, во все времена. Вроде сероглазых ахматовских королей, заслонивших саму Ахматову спустя век почти. Держа её [в пред«собачий» период (имеется в виду арткафе «Бродячая собака»)] на уровне местячкового шансонье.

Баратынский чрезвычайно насыщенно пишет, но…

Под веянием западных ветров наркотически привязанный к фр. влияниям лёгкой музыки сфер (несмотря на мощный материалистический фундамент), он не может опередить, фиоритурно переплюнуть «Руку всевышнего…», «Торквато Тассо» Кукльника или «Большой выход у Сатаны» Брамбеуса…

Элегии, мадригалы. Разнообразные мелкие лирические фигуры, сюжеты. Всё не то… Не то…

Пушкин день и ночь играет в карты, страдает байронизмом. Баратынский воспевает беспечные радости жизни, пусть и преходящие. Но — столь нужные в данную минуту своей весёлостью, кажущейся нескончаемостью. Его картины московских пиров полны юмора, иронии, вызова, насмешки…

«Я всё имел, лишился вдруг всего!» — Сие произошло как-то непроизвольно быстро. Внезапно. Возникши с апофатического анализа произошедшего: «унылого смущенья».

Воспоминания любви стали перемежаться буддистскими раздумьями. Эмоциональный фон зиждется на трезвом ощущении реальности: «Желанье счастия в меня вдохнули боги…» — Достижение метафизической нирваны становится длительным, трудным. Не ежесекундным — бух! Как было раньше. А — через потери и саморазрушение: недосягаемо долгожданным. Медитативным.

Б. новаторски снимает ответственность с героя амурного романа — не он повинен в том, что благостная полоса мелькнула лишь на миг. Повинуясь общему укладу жизни. В коем счастье — невозможно априори. Иллюзия иссякла: «Не буду я дышать любви дыханьем»…

Одухотворённость, ведовство — оборачиваются обманом. Истекая получувствами. Не имеющими даже точного наименования (и это тяготит безмерно!).

Б. мучается, не в силах объяснить эти чёртовы сновидения «без снов». Ну скажите, как описать не содержание, — а только намёк на совокупную окраску незримого аффекта. Узурпацию естества — некий симулякр духовности. Подобие Бога — не Бог. Подобие сна — не сон.

Этими сакральными терзаниями Б. въяве перерастает элегическую однобокость дамских стишков о грехопадении. Выходя на уровень социальных обобщений. Превращаясь в глашатая печальных раздумий о судьбе человеческой личности. Утопии коей гибнут вне зависимости от предпочтений её (частной) воли.

Анализируя психологическое состояние в его изменчивости, Б. прямо сопоставляет, сталкивает схожие и даже сросшиеся понятия. Оживляя стёршуюся роль слов («сердце» — «жребий», «нежность» — «прихоть»), преобразует жанр тривиальной эротики — в жанр трансцендентно напряжённой лирики. Меняя мотивировки психофакторов, одним их первых включает в поэзию «биографию чувств» — их нравственную (даосскую) интерпретацию и протекание. Опасно балансируя на тонком контрасте меж прекрасными идеалами — и их лермонтовской, заранее предопределённой гибелью.

Сим образом дав целостную, всемирную и всемерную картину «истории постижений», — от их полноты до исчезновения: — Б. мнемонически касается принципов структурирования античных трагедий. Взмывая в небеса диалектики, по-гераклитовски освобождает героев от обмана, фантазийных призраков-химер. Вплотную подступая к извечно ритуальной, обрядовой теме сущего — воскрешению души (внушительно воспетом в будущем Достоевским).

Пусть и печальному воскрешению, исповедально драматичному. Но — рефлективно законченному. Равновесному в значении этических вех цивилизационного развития: Пути. Конфуцианского Дао.