Конечно, я думаю о тебе всегда. Или не думаю вовсе. Как не думаю ежесекундно и ежеминутно о всех значимых для меня людях, с которыми прожила жизнь или какой-то её отрезок. Но они ведь всегда со мной. Как и ты! 

Не очень хочется сейчас о тебе писать, как о подруге; сначала детства, потом юности и молодости… Больше у нас совместного времени не было. Ушла молодость, а с нею ушла и ты… В отличие от меня и от наших общих с тобой друзей, ты стареть не собиралась и не хотела. И даже более того, думала и говорила об этом периоде жизни со страхом и отвращением. Применительно к себе и только к себе. 

Возможно, ты предвидела, что останешься в нашей памяти молодой. Предвидела интуицией большого таланта, который, увы, чаще всего знает свою судьбу.

Ты была очень больна, но большинство из твоих друзей об этом не подозревали. Ты ничего никогда ни от кого не скрывала, но так любила жизнь во всех её проявлениях, что это и было то главное, что в тебе видели. И только написанное, как и почти всё написанное тобой, в последнее десятилетие твоей жизни гениальное стихотворение «Больные дети» открывает то, что эта тема всегда была с тобой, мучила и волновала тебя; как то, что необходимо разгадать, как тайну и загадку мироздания.

Ты своей жизнью на эту тайну и загадку ответила - своими стихами. Всё больше проходит времени с того последнего в твоей жизни десятилетия, когда ты свои стихи написала, поднявшись в них вровень с великими русскими поэтами двадцатого века.

Да, время работает на тебя. И уже умерли давно люди, бывшие первыми ценителями, вернее, оценщиками того, что ты написала. Уже умерли даже, увы, многие твои друзья и возлюбленные. Все они очень хорошо к тебе относились. Все они считали, что понимают и твоё дарование, и твою любовь к поэзии, к русскому слову. Все они хвалили твои стихи. 

Да, хвалили…

Быть может, если бы они знали, как мало у тебя времени, их требовательная снисходительная похвала была бы более прозорливой…

Почему-то запомнился эпизод, разыгранный в "полупрогрессивном" шестидесятническом журнале «Москва». Там только что напечатали, хотя, и с купюрами, «Мастера и Маргариту», там привечали самого Евтушенко. И там работала милейшая женщина, первая жена Константина Симонова Евгения Ласкина, очень тебя, Лена, любившая, как дочку своих близких друзей Михаила и Евгении Матусовских. 

Я и ты в редакции. Добрейшая Евгения Самойловна прекрасно нас принимает. Я для неё тоже дочка её друга, кинорежиссёра Юлия Карасика. 

Доверительная прекрасная беседа… В соседней комнате дожидается Ласкину со своими стихами наш кумир, твой сосед по лестничной площадке, мужественный красавец Евгений Евтушенко. 

Пьянящее ощущение вхождения в волшебный мир поэтических небожителей... И вот она долгожданная вёрстка, которую мы читаем.

Это милое полудетское стихотворение о любви… Но это начало! 

Лена подписывает вёрстку. Добрейшая, без иронии добрейшая Ласкина с материнской нежностью взирает на нас, тяжело вздыхает и выносит вердикт:

- Какое счастье, Наташа, что хотя бы ты не пишешь стихов! Это она мне...

Никто и ни в чём никогда не виноват. Но эти напечатанные в солидном и уважаемом журнале стихи были твоей первой и последней публикацией. Потом на нас обрушились стихи последних лет жизни - от тридцати до тридцати трёх. Часть из них вошла в книгу об американской живописи, изданной посмертно; большая часть напечатана в посмертном поэтическом сборнике.

Высокая планка, которую установил обожающий тебя отец, тоже советующий не печататься раньше времени, была успешно к концу твоей короткой жизни преодолена. Ты написала гениальные, как кажется сегодня не только мне, стихи. Но времени оставалось мало. И стихов тоже до обидного мало по сравнению с тем, что могло бы быть, если бы твои критики и ценители той поры поняли бы с самого начала, что имеют дело не с талантливой и трудолюбивой дочерью знаменитого поэта, а с поэтом, сумевшим вписать лучшие страницы в антологию русской поэзии конца двадцатого века. Я подчёркнуто пишу в антологию русской поэзии, потому что к советской поэзии стихи поэта Елены Матусовский ни коим образом не относились!

Что ж тут поделаешь - она не была ни в коей мере поэтом-шестидесятником с их поиском революционной и постреволюционной правды; с их воспеванием героических строек и пафоса простого человеческого счастья. Даже их любовь к загадочной Америке джаза и рок-н-ролла, их восхищение героическим Хемингуэем и иже с ним, с ней абсолютно не соотносились. Хотя она и написала в последний год своей жизни прекрасную книгу об Америке, не имеющую, разумеется, ничего общего с романтическими стихами об этой стране шестидесятников. 

Поэт Елена Матусовская имела иных наставников; не тех, кто отдыхал вместе с ней и её семьёй в доме творчества в Коктебеле или жил с ней в одном доме на Аэропорте. 

Её учителями и наставниками были поэты Серебряного века. Она не училась у Советской поэзии и не продолжала её - продолжила тех, кого в шестидесятые переписывали на листочках, за первыми сборниками которых давились на чёрных рынках за баснословные деньги. Мандельштам, Цветаева, Ахматова, Пастернак, великие российские поэты двадцатого века, - вот кого она продолжала, и кто был ей мерилом. 

Несомненная религиозность её стихов, космическая религиозность более, чем церковная; их сконцентрированность на главных вопросах человеческого бытия, жизни и смерти, добра и зла, пугали и так навсегда напуганных Советских редакторов, вызывали у них недоумение и вопросы. Помню рассказ Лены о том, как в одной уважаемой редакции просили вычеркнуть из Преображения Господня слово Бог. Что было, разумеется, невозможно! 

Мне очень не хочется кого-то обвинять в недостаточном понимании тебя, Лена, когда ты написала свои стихотворения и свою книгу. Значит, так было надо! 

И всё-таки хочется закончить мой рассказ о тебе рассказом об объяснениях в любви. Быть может, их было не так уж много в твоей жизни; во всяком случае, тех, каким ты придавала значение. Но только это оценка тебя не просто мужчинами, а людьми сокрушительного таланта, если не сказать гения. 

Ты уезжала в Америку и на дне рождения у подруги случайно встретила известного сценариста и писателя, которого в России напечатают уже после перестройки, Фридриха Горенштейна. Ты произвела на него невероятное впечатление.  Но встретиться больше не довелось. Ты умерла через месяц, вернувшись из Америки. Но он не мог не рассказать о тебе твоим родным; специально приехал к ним, счёл это необходимым!

А знаменитый американский художник Эндрю Уайет, захотел сделать в недружелюбной Москве конца семидесятых выставку, чтобы увидеть тебя ещё раз, после того, как ты посетила его в Америке. Узнав о твоей смерти, Уайет выставку отменил и в Москву не приехал. 

Ты не была счастлива в личной жизни. Потому что, как Цветаева, никогда счастья не выбирала. Наоборот! Цветаевой хочу и закончить: "Моим стихам, как драгоценным винам, настанет свой черёд."

Леночка, твоим стихам, настал час и черёд! 

Наталья Карасик