Все записи
05:21  /  24.12.20

215просмотров

Шестерка вороных (продолжение)

+T -
Поделиться:

Начало Ссылка

5

В тот вечер их интендантскую команду приютил в своем замке военный комендант маленького прусского городка в километрах шестидесяти от довоенной польской границы. Вечер был мерзким - мокрый, тяжелый снег облеплял колеса джипов, рвал своей тяжестью гнилой брезент грузовиков, бил по лицам мелкими ударами злых кулачков. Их команде предстоял еще долгий путь к Штеттину. Они хотели лишь поесть и передохнуть часа два-три, но полковник уговорил их остаться на ночь. Команду разместили в небольшом танцевальном зале, а Арон, как старший по чину и единственный в команде офицер был приглашен полковником особо - "откушать там, где ихние князья мадеру жрали". Oни сидели вдвоем за огромным овальным столом из мореного, почти черного дуба, на резных ножках-кариатидах, поддерживающих небесную твердь. Композиция ножек отдаленно напоминала скульптуры подъездов Эрмитажа.

Полковник оказался простым деревенским парнем откуда-то из-под Смоленска, краснолицым, грубоватым, с повадками тянувшего всю жизнь лямку бурлака. И вдруг эта лямка на мгновение то ли лопнула, то ли ослабла, и он пребывал в том полуневесомом состоянии, когда не надо, надрываясь, тянуть, и можно запросто поднять голову и расправить плечи. Китель его был полурасстегнут, портупея перекинута через высокую резную спинку кресла. Свешивающаяся со спинки пряжка уютно покоилась на животике купидона, протягивавшего чашу с вином гетере кустодиевских форм, которая с томным видом возлежала на ложе любви.

На столе, вперемежку с серебряными кубками периода Бисмарка и фаянсовой посудой Гогенцоллернов, валялись фляжки с трофейным шнапсом, открытые банки тушенки, куски хлеба и внушительных размеров нож, сделанный солдатами-умельцами из немецкого штыка отличной золингеновской стали. Венчала стол четверть с мутноватым самогоном.

 Полковник разглагольствовал о превратностях судьбы.

 - Вот ты жид? - Жид, - спросил он и, не дождавшись ответа, подтвердил вслух сам себе и добродушно потрепал Арона по плечу.

Нос Арона чуть заметно заострился, и в глазах появилась белесоватая муть - признак поднимавшейся со дна боли вперемежку со злобой.

Арон давно не строил себе иллюзий относительно своего места в советской жизни. Его "клиенты" в толстовках или лампасах, парусиновых фуражках служащих или фуражках блином с околышем называли его Ароном Залмановичем только в глаза. Вообще же, он был для них "жид", "жидовня" - полезное, но грязное и дурно пахнувшее животное, а общение с ним - неприятная нагрузка ко всем предоставляемым им услугам. Однако, как и для большинства мужчин, и не его национальности тоже, мозг Арона болезненно реагировал только на произнесенную, высказанную вслух мерзость. То, что домысливалось или осмысливалось им самим, было его собственным достоянием, как бы исходившим от него самого, а потому и воспринимаемым им просто, как данность. Сейчас же языком краснорожего полковника Россия говорила с ним вслух.

Полковник же, хоть и был изрядно пьян, заметил некую рябь, пробежавшую по лицу Арона.

- Да, ладно, ладно, капитан. Это я не по нации твоей прошелся. Вот и французик один даже есть с такой фамилией Андрей Жид, - полковник, оказывается, был не совсем дремуч, хотя и исковеркал французское имя на русский манер. - Он еще себя вечным странником называл. Да-а... Все вы, жиды, - странники... Так вот, рассуди, странник - это ли не странно, - полковник хохотнул над собственным оборотом. - Работал я лет эдак десять назад в Нижнем Тагиле, на литейке. И приехали к нам немцы ихний капиталистический опыт передавать. Был с ним один такой - рыжеватый, с баками. Курил все время папироски коричневые - вонючие были, падлы. Звали его фон Вайцзеккер, мы же его промеж собой для простоты просто Вайцем кликали. И был тот фон специалистом по литейным формам. Меня и напарника моего, Тольку Муравьева, учил он смеси для форм готовить. Так, чтобы песчинка к песчинке была, и ничего чтобы потом по остывающей стали не елозило. Было у него с собой немного фузорной земли для маленьких форм. И лепил он их в виде тарелок для показу. Я раз спросил его, ну, на пальцах, конечно, почему он тарелки делает. А он ответил, что еще и дед его, и прадед формы для фарфоровых сервизов изготовляли и сами те сервизы лили. И даже, сказал, самому, их Фурсту - ну, фрицу их тогда главному, поставляли.

Полковник глотнул из алюминиевой фляжки. Брезгливо понюхал кусочек колбасы, помолчал. Арон, потерявший всякий интерес к собеседнику после "жидовского" вступления, катал шарики хлеба по столу и думал только о том, как бы уйти так, чтобы не обидеть полковника. Ссориться с комендантским начальством, у которого была вся власть в округе, не хотелось.

- Но сволочь он, конечно, был порядочная, - бросив на стол вынюханный кусок колбасы, вдруг снова заговорил хозяин. - Все формы, что мы с Толяном делали, он разрушал, вопя при этом что-то по-немецки. Дескать, неправильно, нет, мать их германскую туды. И в тарелки свои тыкал. Через полгода он уехал, а мы с Толяном как делали, так и продолжали делать. Заготовки, правда, из наших форм ни хрена гладкими не выходили. Да кто ж с нас тогда эту самую гладкость спрашивал. "Гони! - кричал мастер, -  давай! - орал начальник смены, - еще, еще!" - надрывался директор. Мы ж их догнать и перегнать хотели...

Опять глоток из фляжки и шумный, взасос, вдох с прижатым к носу пластиком колбасы

"Не уверен, не обгоняй", - Арону почему-то пришел на память набивший оскомину автомобильный лозунг. Он было поднялся, но, вспомнив о мерзкой погоде и спавших в соседнем зале солдатах, решил пройти всю Голгофу до конца.

- Потом десятка, как зачет, пролетела. Призвали, как война началась, воевал, долбал этих фонов, долбали самого... По госпиталям по завязку навалялся, на всю, можно сказать, остатнюю жизнь. Правда, все ж таки вспомнил один раз того, своего, фона добрым словом. Пушку у меня на батарее разорвало и весь расчет уложило. Смершевец прикатил. Чуть не неделю в кусках мяса ковырялся. Шпионов, должно, среди кровавых портянок искал. И дошлый, ведь, оказался - нашел-таки раковину в остатках затвора. А сам он раньше тоже по литейному делу был. "Смотри сюда, - говорит,  - это все от неправильно слепленной формы." С тем и уехал. Я уж думал пронесло, так нет, черти, все равно из полка турнули и сюда комендантом сунули. И получается, что больше до конца войны я ни одной их фрицевой хари не расквашу...

С минуту воцарилось молчание. Арон открыл рот, чтобы сказать что-нибудь необязательное, за которым обычно следует прощальное рукопожатие, как вдруг полковник снова очнулся.

- И что же ты, жидок, думаешь? - он явно забыл, о чем еще недавно извинялся. Вхожу я в этот замок, а на воротах аж аршинными буквами нацарапано - фон Вайцзеккер. Ну, думаю, стерва нерусская. Ты мои формы ломал тогда - вот я сейчас на тебе и отыграюсь...

С Арона моментально слетела вся отрешенность. Мозг его, цепко схватывавший все то, что могло пригодится даже в самом далеком будущем, постоянно раскладывал и перекладывал информацию по многочисленным полочкам подсознания. И вот сейчас он услужливо подсунул ему прадеда и деда фон Вайцзеккеров, делавших когда-то фарфоровую посуду для самого курфюрста. Он уже простил полковнику "жидовню", убитый вечер, смертельную усталость - он вышел на охотничью тропу.

Полковник вдруг, оборвав себя, как-то сбоку внимательно посмотрел на Арона, что было по меньшей мере странно, так как мгновенье назад его глаза буквально разбегались с лица.

- Сейчас, Ароша, принесут десерт, - резко сказал он.

- Самойленко, - заорал он, - неси его сюда...

- ... да-да-да... - бухнуло по залу и унеслось в открытую дверь.

- Это мы враз, та-ащ полковник, - донеслось из-за портьеры, закрывавшей дверной проем. А еще через секунду в зале возник рядовой Самойленко с ящиком, по-видимому, тяжелым, поскольку нес он его, заметно пригибаясь. Обогнув их вечерю, Самойленко прошествовал к ломберному столику в глубине залы, осторожно поставил ящик на набранный паркет, раскрыл его и, стоя к полковнику и Арону спиной, вытащил что-то из него и поставил на столик.

- Пожалуйте-с, - отскочив в сторону и вытянув руку в шутовском полупоклоне по направлению к столику, расплылся всей своей рябой физиономией вестовой и исчез.

6

Арон прирос к стулу. Ноги и руки его не слушались, как будто он по пятам полковника глушил весь вечер шнапс из горлышка фляжки. Маленькая лампочка над столом, питаемая от передвижного движка, подслеповато моргавшая, вдруг взорвалась судорожным светом. Огромная зала отступила в темь, и все невидимые прожектора пересеклись на ломберном столике.

... Шестерка вороных лошадей, запряженных по трое, словно выталкивали из-под копыт землю. Коренник передней тройки прихотливо изогнул к пристяжной голову, и грива его струилась по ее шее. Карета летела в полусантиметре от земли, и грумы на запятках, широко расставив ноги и покачиваясь, обнимали ее задок. А из окна выглядывала очаровательная головка в высокой шляпке с цветами, и ветер развевал конец вуалетки, немыслимо прозрачной, если учесть, что все это было сделано из вполне материального фарфора.

Полковник с минуту наслаждался потрясением Арона, затем вытащил из кобуры, висевшей на спинке стула, револьвер, крутанул барабан, аккуратно положил его на стол перед собой и сказал: "Сейчас мы с эти фоном будем равнять очки." C этими словами дуло револьвера медленно поднялось и уперлось в шляпку с цветами. Палец полковника завис на спусковом крючке...

Выстрел рванул почти одновременно с треском отброшенного стула. Тугая пружина, распрямившись, бросила Арона вперед. Он, нелепо махая руками, почти в один прыжок перемахнул пространство, отделявшее его от столика, и полуобернувшись назад, дернул статуэтку на себя. В этот момент что-то огромное и тупое ударило его в грудь, повалило на столик. Ругань полковника, грохот обрушиваемого столика, треск разрываемой портьеры заполнили весь мозг. Звуки разрастались, ширились, множились, давили друг друга, становясь почему-то солеными и влажными. Сверху стала падать огромная пробка-плита. Он с ужасом увидел, что еще чуть-чуть и она прихлопнет его, зажатого в узком, с прозеленью, саркофаге. Потом навалилась нестерпимая тяжесть, и он исчез, раздавленный и оглушенный...

... Сначала он ощутил лошадиную щеку, прижатую к его щеке, потом запах обожженного фарфора ударил по ноздрям, как нашатырь, и только после этого стали возвращаться слух и боль. С закрытыми еще глазами он услышал как бы издалека: "А ну-ка, Самойленко, влей-ка в него шнапса. Сейчас шлепнет и очухается." Затем какая-то возня и опять издалека: "Вроде бы все у него на месте, слышь, Самойленко. Ты, Ароша, штуку-ту эту отдай, ну что ты в нее, как клещ, вцепился. Да не сделаю я с ней ничего, забери ты ее к ядреной матери."

Пальцы Арона не разжимались. Они не могли разжаться еще долго. Он уже давно сидел на полу, в голове гудело и хотелось опять лечь. Полковник на корточках и Самойленко, наклоняясь, пытались влить в него шнапс. Он то делал маленький глоток, то, фыркая, отплевывался, пока, наконец, мелким, но неожиданно сильным движением плеча не сумел оттолкнуть обоих.

Ему необъяснимо, несказанно повезло. Пуля ударилась в медаль "За оборону Советского Заполярья", сплющив и вдавив ее в грудь, отскочила, отколов кусочек копыта переднего коренника, и застряла во внутренней стороне опрокинутого ломберного столика.

(Окончание следует)