Все записи
06:24  /  15.04.21

596просмотров

Ян МакЭван. Вторичные половые признаки (Рассказ)

+T -
Поделиться:

В своей прошлой колонке я пригласил участников и читателй проекта "Сноба" посетить мою лекцию в Библиотеке иностранной литературы, посвященную переводам поэзии Джона Мильтона, английского поэта-метафизика 17-го века. Сегодня я предлагаю Вашему вниманию перевод рассказа британского писателя Яна МакЭвана (Ian McEwan - иногда транслитерируется как Йэн Макьюэн) The Use of Poetry (Вторичные половые признаки). Рассказ  был напечатан в декабрьском выпуске журнала New Yorker за 2009 год. Предлагаемый вам перевод взят из моей книги Между языками (Between Languages), Издательство «Ломоносов», 2014 г.  В этом рассказе Джон Мильтон выступает в роли героя "за сценой", который помогает лучше понять то, что происходит на сценической площадке рассказа. Надеюсь, что, прочитав перевод целиком, читатели смогут дать объяснение русскоязычному названию рассказа (которое не является дословным переводом его англоязычного оригинала).

Ранний успех Яна МакЭвана пришел к нему одновременно с мрачной репутацией: по мнению критиков сюжеты его книг обладают некоей «мутантностью» и темным оттенком. И действительно, два ранних сборника его рассказов – Первая любовь и последние почести   (First Love, Last Rites), 1975 г. и Между простынями (In Between the Sheets) (1978 г.), а также две небольших повести Сад камней (The Cement Garden), 1978 г., и Удобство чужаков (The Comfort of Strangers), 1981 г., содержат такое количество болезненно выразительных, сильно будоражащих сцен, многих с участием детей ("кивок" в сторону "политкорректности"!), что заслужили  данный ему британской пьесой «псевдоним» Ян Ужасный (IanMcAbre).

Приклеиваемые к писателям ярлыки могут быть досадливо прилипчивыми. Следующие четыре романа МакЭвана: Своевременный ребенок (The Child in Time), 1987 г., Невинный (The Innocent),1990 г., Черные псы (Black Dogs), 1992 г. и Долговечная любовь (Enduring Love) 1997 г. более амбициозны, чем его ранние книги, более раздумчивые и одинаково выразительные. Их часто и кошмарный вспоминают за, соответственно, похищенного ребенка, расчлененное тело, пару жутких собак и несчастный случай с воздушным шаром. И все же, все «сенсационные» элементы его произведений и потрясающе эффективный стиль письма - все то, что делает подобные эпизоды запоминающимися – не должны затенять собой факт того, что эти произведения представляют собой новый, более зрелый этап писательской карьеры МакЭвана.  Роман Амстердам (Amsterdam), 1998 г. – черная комедия с элементами жесткой сатиры, которая «просигналил» смену еще одну смену направления писательского творчества: игривый роман, свободный от эффектных, притягивающих внимание сцен. Этот роман получил Букеровскую премию и, таким образом, «вымостил» дорогу огромному коммерческому успеху и успеху среди критиков его следующего романа Искупление (Atonement), 2001 г., который является лучшей книгой МакЭвана и явное свидетельство того, что романисты также прогрессируют в своем развитии. Этот роман конкурирует с романами Черные псы и Долговечная любовь по своей философской направленности, с романом Удобство чужаков по своей социальной значимости и романом Сад камней по сексуальности. Все эти элементы блестяще интегрированы в романе Искупление.

Ян МакЭван

ВТОРИЧНЫЕ ПОЛОВЫЕ ПРИЗНАКИ

Никто бы и не удивился, узнав, что Майкл Берд был единственным ребенком в семье, да он и сам первым признался бы в отсутствии у него братских чувств. Анджела, его мать, худосочная красотка, просто обожала Майкла, и центром этого обожания было кормление. Она кормила сына из бутылочки со всей страстью, отвергавшей разумные потребности малыша. Еще за сорок лет до того, как он получил Нобелевскую премию по физике, Майкл уже был первым в соревнованиях новорожденных Коулд Нортон в своей группе, включавшей младенцев в возрасте до шести месяцев. В эти тяжелые послевоенные годы идеалом младенческой красоты считался упитанный бутуз с набегающими друг на друга подбородками а-ля Черчилль, что подогревалось мечтами об отмене карточек и будущем изобилии. Малыши выставлялись и оценивались, словно фаршированные кабачки на выставке, и в 1947 году пятимесячный жизнерадостный пузотер Майкл оставил всех остальных далеко позади. А вообще, для деревенского зевак на празднике необычным было уже то, что женщина среднего сословия, жена биржевого маклера, наплевав на свои домашние пироги и приправы, выставила своего малыша на эту ярмарку тщеславия. Наверное, она была уверена в его победе точно также, как и тогда, когда заявляла, что стипендия в Оксфорде ему была гарантирована. И много позже, уже взрослому, и до конца своей жизни она готовила ему с той же истовостью, с которой впихивала в младенчестве бутылочку с молоком. И, уже больная, в середине шестидесятых, неслась в кулинарию Кордон Блю, чтобы накормить случайно заскочившего сына чем-нибудь вкусненьким. Ее муж Генри был пожирателем мяса, признавал, разве что, пару овощей и ненавидел чеснок и запах оливкового масла. Еще в ранние годы своего замужества, по причинам, которые так и остались ее тайной, Анджела лишила его своей любви. Она жила только для своего сына, и ее идеал с годами не потускнел: толстяк, неустанно добивающийся расположения красивых женщин с хорошими поварскими задатками.  

Генри Берд был худощавым мужчиной с вислыми усами и зачесанными назад каштановыми волосами, Его темные костюмы и твидовые пиджаки, казалось, были ему велики, особенно в воротниках. Он достаточно хорошо обеспечивал свою маленькую семью и, что было характерно для его времени, любил своего сына суровой любовью, не допускавшей с ним практически никакого физического контакта. Хотя он никогда не обнимал Майкла и очень редко трепал его по плечу, он покупал ему «правильные» подарки – наборы конструктора Меккано и химические наборы, радиоконструкторы, энциклопедии, модели аэропланов, книги по военной истории и геологии, а также книги о жизни замечательных людей. Он провел долгие годы на войне, которую начал младшим офицером в пехоте в сражениях при Дюнкерке, в Северной Африке и на Сицилии, а закончил подполковником, высадившись в Нормандии, за которую  получил медаль. Он вошел в концентрационный лагерь Белсен через неделю после его освобождения и прослужил в Берлине восемь месяцев после окончания войны. Как и большинство мужчин его поколения, он не любил рассказывать о своем военном прошлом и ценил обыденность послевоенной жизни, ее безмятежную рутину, опрятность, растущее материальное довольство и, наконец, отсутствие всепоглощающего чувства опасности. Того чувства, в отсутствии которого, как оказалось впоследствии, задохнулось поколение, появившееся на свет в первые послевоенные годы.

В 1952 году, когда Майклу исполнилось пять лет, сорокалетний Генри оставил работу в торговом банке в Сити и вернулся к своей первой любви – юридической практике, став партнером в старой фирме около Челмсфорда, где и прослужил до выхода на пенсию. Свое мгновенное освобождение от ежедневных поездок на Ливерпуль стрит он отметил покупкой подержанного Роллс Ройса «Голубое облако». Эта бледно-голубая машина прослужила ему тридцать три года, до самой его смерти. С высоты своего возраста, хотя и с некоторым доставшимся ему задним числом чувством вины, его сын оценил этот щедрый жест. Жизнь стряпчего в маленьком городке, заполненная делами о правах на недвижимость и наследование поселили в душе Генри Берда еще большее чувство безмятежности. По выходным он по большей части ухаживал за своими розами и машиной или играл в гольф с друзьями по Ротари клубу. Он безучастно принял свой лишенный любви брак как цену, которую необходимо было заплатить за все преимущества такой жизни.

Именно в это время Анджела Берд начала свои любовные похождения, которые продолжались более одиннадцати лет, Юный Майкл не замечал в доме каких-то проявлений враждебности или молчаливого напряжения, однако, в то время он вообще страдал отсутствием наблюдательности и чувствительности и часто после школы проводил время в своей комнате, собирая, читая, клея, а позже почти все время разглядывая порнографические журналы и мастурбируя. Потом появились девочки.  В свои семнадцать лет он также не заметил, как опустошенная мать вернулась в лоно брака, и узнал о ее похождениях только когда она, в свои неполных шестьдесят, умирала от рака груди. Она словно хотела заслужить прощения за его порушенное детство. В то время он уже оканчивал второй курс Оксфорда, и его голова была забита математикой и подружками, физикой и выпивками, и сначала он даже не понял того, что она ему рассказывала. Она полулежала на подушках в отдельной палате на девятнадцатом этаже многоэтажной больницы с видом на промышленный пейзаж болотистых низин острова Канвей и южного берега Темзы. Его мать напрасно теперь перед ним извинялась. Он был уже достаточно взрослым, чтобы понять ее обиду, и просто обязан был ей сказать, что все видел. Это могло также означать для нее, что он и представить себе не мог женщину старше тридцати, занимающуюся любовью. Сжимая ее руку в своей и как бы передавая ей свои теплые чувства, он сказал, что ей незачем просить прощенья.

До него дошло то, что говорила ему мать, и каковы, на самом деле, были ее «достижения» только после того, как он добрался до дому, выпил с отцом три рюмки скотча, а затем отправился в свою старую комнату и в одежде повалился на кровать. Семнадцать любовников за одиннадцать лет. Подполковник Берд испытал все наслаждения и опасности, которые он смог перенести, в возрасте тридцати трех лет. Анджеле нужны были свои испытания. Ее любовники заменили ей Роммеля, высадку в Нормандии и Берлин. Без них, как она поведала Майклу со своих подушек, она бы возненавидела себя или даже сошла с ума. И все равно она презирала себя за то, что, по ее мнению, сделала своему единственному ребенку. На следующей день в больнице, когда ее потная рука опять покоилась в  его руке, он сказал ей, что его детство было таким счастливым и беззаботным, каким только можно вообразить, и что он никогда не чувствовал себя заброшенным, нелюбимым или недокормленным. И еще, что гордится ее, как он сказал, вкусом к жизни и надеется, что унаследовал от нее этот вкус.  В первый раз в своей жизни он произнес речь, и эти три четверти правды были его лучшими сказанными до сих пор словами. Через шесть недель его мать умерла. Естественно, что ее любовная жизнь никогда им с отцом не обсуждалась. Однако, и многие годы спустя, проезжая через Челмсфорд или окружающие его деревни, он ловил себя на мысли о том, что вот тот ковыляющий вдоль дороги или тяжело опускающийся на скамью около автобусной остановки старикан вполне мог быть одним из тех семнадцати.

По тогдашним меркам Майкл, прибывший на учебу в Оксфорд, был уже вполне самостоятельным парнем. Он уже успел переспать с двумя девицами, у него была своя машина – Моррис Майнор с разделенным лобовым стеклом, которую он держал в гараже на Коули Роуд, и содержание, назначенное ему отцом, далеко превышало карманные деньги других мальчиков из средних школ. Он был умным, общительным, самоуверенным малым и не только не терялся в компании ребят, поступивших в Оксфорд из престижных школ, но и сохранял в отношении их некоторую презрительную насмешливость. В общем, он принадлежал к тому типу людей, которые приводили других в ярость, но без которых совершенно нельзя было обойтись, и которые всегда оказывались впереди любой очереди за билетами на любые мало-мальски значимые события в Лондоне, Люди  такого типа, оказываясь на новом месте, буквально за считанные минуты знакомятся со всеми важными персонами и отлично знают, как «срезать угол» на местности и в обществе. Он выглядел гораздо старше своих восемнадцати и слыл аккуратным и организованным трудягой, строившим свою жизнь по настольному календарю. Кроме того, он понимал в ремонте радиоприемников и проигрывателей, держал в своей комнате паяльник и поэтому, что называется, был нарасхват. Он никогда не просил за свои услуги денег, разве что взаимные услуги, которые он научился получать с изящной легкостью.

Буквально через несколько недель после начала учебы он уже обзавелся подружкой – девчонкой «по этому делу» из оксфордской средней школы по имени Сюзан Доти. Другие студенты с математического и физического факультетов были просто тюфяками, и за пределами лабораторий и классных комнат Берд их сторонился, также как и эстетствующих выпендрежников, забивавших его своими литературными первоисточниками, которых он не понимал. Им он предпочитал общество инженеров, допустившие его на свои семинары, географов, зоологов, антропологов, особенно тех, кто уже побывал на практике в отдаленных местах. Берд знал многих, но близких друзей у него не было. Популярностью он не обладал, но его хорошо знали, о нем судачили, он был полезен людям, которые в глубине души презирали его.

В конце второго курса, когда Берд пытался примириться с мыслью, что его мать скоро умрет, он услышал от кого-то в пабе о «дрянной девчонке» из колледжа Леди Маргарет Холл по имени Мэйзи Фармер. Впрочем, категория девчонок «по этому делу» одобрялась как категория хорошо установленной клинической достоверности. В этой связи ее буколическое имя сильно его заинтриговало. Иногда она виделась ему рослой девушкой, забрызганной навозом, стоящей на фоне трактора. Он окончил курс и отправился на каникулы домой, его мать умерла, и он провел все лето дома, который делил со своим отцом, в грусти, тоске и каком-то оцепенении и молчаливой пустоте. Он и до этого никогда не открывал отцу свои чувства, а сейчас не мог даже подобрать для них нужных слов. Однажды он увидел из дома своего отца в глубине сада, который слишком внимательно разглядывал розы, и был смущен, нет, скорее потрясен, когда понял по дрожанию его плеч, что отец плачет. Ему и в голову не пришло подойти к отцу. Это было просто невозможно – он знал о любовниках своей матери и сомневался в том, что об этом знал его отец.

В сентябре он вернулся в Оксфорд и поселился в комнате на третьем этаже обшарпанного викторианского дома с садом. Каждый день по дороге к физическому корпусу он проходил мимо ворот колледжа «дрянной девчонки» по узкой дорожке, которая вела к университетским паркам. Однажды утром, повинуясь какому-то внутреннему чувству, он зашел в общежитие и поинтересовался у кастелянши, действительно ли у них живет студентка по имени Мэйзи Фармер. Позже, на этой же неделе он узнал, что она училась на третьем курсе по специальности «английский язык и литература», но не позволил этому открытию отвлечь себя своих ежедневных дел. Пару дней он, однако, вспоминал о ней, затем работа и другие заботы взяли верх, и он опять забыл ее, пока в конце октября его приятель не познакомил его с ней и ее подругой на ступеньках природоведческого музея.

Она оказалась не такой, какой он себе ее представлял, и это открытие его расстроило, - небольшого роста, хрупкая, очень хорошенькая, с темными глазами и слегка проведенными бровями. Ее музыкальный голос звучал с несколько странным акцентом – своеобразным оттенком кокни, что в то время было необычно для студентки университета. Когда, отвечая на ее вопрос, он назвал свою специальность, ее лицо приняло отсутствующее выражение, и она вскоре удалилась со своей подругой. Два дня спустя он случайно столкнулся с ней и пригласил ее выпить что-нибудь вместе. Он не успел еще закончить свое предложение, как услышал в ответ решительное «нет».  Берд удивился – это был действительно удар по его самоуверенности. А кто, собственно, перед ней оказался?  Плотный малый с бухгалтерской внешностью и серьезной тщательностью в манерах, в галстуке (это в 1967-м то году!), коротко постриженный, с пробором и (что за деталь!) с ручкой в боковом кармане пиджака. И к тому же он изучал естественные науки, что уже совсем было не для дураков. Она вежливо попрощалась и пошла в свою сторону, но Берд, пристроившись за ней, спросил, свободна ли она завтра или послезавтра, или на выходные. Нет, нет и нет. Тогда ему пришло в голову: «А как насчет когда-нибудь?», на что она благосклонно улыбнулась, искренне заинтригованная его настойчивостью и, казалось, готова была изменить свое решение.  Но вслух ответила: «А как насчет никогда? Так годится?».  На что он ответил: «Я не свободен». А она снова рассмеялась, легонько толкнула его в лацкан пиджака детским кулачком и удалилась, оставив его под впечатлением, что у него еще есть шанс, что у нее есть чувство юмора и что она, вероятно, просто была не в настроении.  

Он не успокоился, напротив, стал собирать о ней сведения и узнал у кого-то, что она особенно интересуется Джоном Мильтоном. Ему не составило труда выяснить, в каком веке жил этот джентльмен. Студент-третьекурсник факультета литературы из его колледжа в ответ на его услугу (в виде билетов на  рок группу Крим) прочел ему часовую лекцию о Мильтоне, а также дал совет о том, что следует прочесть и над чем подумать. Берд прочел поэму Комус и был поражен ее легкомыслием, а затем Люсидас, Самсон-борец и Задумчивый (которую он нашел местами высокопарной и чопорной). Лучшее впечатление произвела на него поэма Потерянный рай, и он, как многие до него, был более очарован не Богом, а Сатаной. Он выучил наизусть отрывки из поэм, которые показались ему разумными и особенно благозвучными. Он изучил биографию Мильтона и четыре эссе, которые, как ему сказали, были наиболее важны для понимания творчества поэта – на это у него ушла целая неделя. Его чуть не выгнали из магазина антикварных книг на Терл Стрит, когда он невинно поинтересовался о наличии первого издания Потерянного рая. Тогда он нашел консультанта, помогавшего в вопросах приобретения старых книг, и признался ему, что хотел бы поразить девушку определенным подарком. Консультант порекомендовал ему обратиться в книжный магазин в Ковент Гардене, где Берд потратил сумму, которую ему обычно хватало на полсеместра, на издание Ареопагитики восемнадцатого века. Он буквально проглотил поэму в поезде на обратном пути в Оксфорд и в спешке даже порвал одну из страниц (которую затем заклеил липкой лентой). А затем, естественно случайно (прождав два с половиной часа), опять столкнулся с Мэйзи, на этот раз у входа в ворот в колледж и попросил хотя бы позволить проводить ее через парк. Она не сказала «нет». На ней поверх желтой вязаной кофты и черной плиссированной юбки была шинель армейского покроя. На ногах у нее были туфли из лакированной кожи со странными серебряными застежками. В этот раз она показалась ему еще более красивой, чем он себе представлял. Пока они шли через парк он вежливо осведомился у нее, над чем она работает, и она объяснила ему, словно деревенскому дурачку, что пишет эссе о Мильтоне, известном английском поэте семнадцатого века. Он попросил рассказать об этом поподробнее, и, выслушав ее, представил на ее суд свое «просвещенное» мнение. Удивленная, она продолжила свои объяснения в гораздо больших подробностях. В целях истолкования некоторых ее спорных аргументов он начал цитировать: с утра и до полудня в муках был, и она почти шепотом закончила: потом с полудня и до влажного заката». Изобразив неуверенность, он стал рассказывать о том, что ему было известно о детстве поэта, а затем о Гражданской войне. Некоторых подробностей она не знала, и ей было интересно его слушать. Она вообще плохо знала биографию Мильтона, и, что удивительно, это  не было предметом ее изучения, хотя, конечно же, помогло бы в понимании творчества поэта. Берд вернул ее к знакомой теме, и они наперебой читали отрывки из поэм. Он спросил ее, каких исследователей творчества Мильтона она читала. Получив ответ, он заметил, что также читал некоторых из них и тактично это доказал. Он проглядел библиографию поэта, но в разговоре с ней пошел значительно дальше прочитанного. Комус ей не понравился даже больше, чем ему самому, и поэтому он сделал попытку его защитить и позволил ей полностью опрокинуть свои доводы.

Затем он перешел к Ареопагитике и ее влиянию на современную политику. И тогда она остановилась и со значением спросила, зачем понадобилось физику столько знать о Мильтоне. Он внутренне напрягся – неужели она видит его насквозь?, –  притворился немного обиженным и ответил, что его интересует любое знание. Разделение знания на специальные области - не более чем удобство, историческая случайность, а может и вовсе инерция или традиция. Для подтверждения своей аргументации он двинул вперед «фишки», полученные от своих друзей – антрополога и зоолога. Тут ее голос потеплел, и она стала задавать ему вопросы личного характера, а вот физика ее не интересовала совершенно.

- Так откуда ты родом?

- Из Эссекса.

- А ты откуда?

- И я из Эссекса. Чингфорд.

Эта была просто удача! Тут уж он не упустил случая, пригласив ее на ужин. И она согласилась.

Итак, его первый брак начался в тот ясный, сырой ноябрьский полдень около моста Рейнбоу через реку Червелл. Через три дня он пригласил ее на ужин в отеле Рэндольф, к которому он подготовился, посвятив еще одни сутки Мильтону. Ему уже было ясно тогда, что темой  его собственного исследования будет физика света, и, естественно, что его привлекла поэма с тем же названием, первые строки которой он выучил наизусть. За второй бутылкой вина он рассуждал о пафосе поэмы – слепец, скорбящий о том, что ему никогда не увидеть свет, и воспевающий искупляющую силу воображения. За столом, покрытом хрустящей скатертью, с бокалом вина в руке он декламировал ей поэму:

О, ты, в свечении божественных светил, 

Сияньем обращая внутрь

Могущественный ум.

Так изгоняй пред нашими очами

Тумана зыбкое дрожанье,

Что б мог я зреть и ведать естества,

Неведомые смертному виденью.

На ее глаза навернулись слезы. И в этот момент он вытащил из-за своего стула Ареопагитику 1738 года издания в телячьем переплете. Она была потрясена. Неделей спустя, допущенный в ее комнату в общежитии, под пластинку Сержанта Пеппера на проигрывателе, который починил ей в тот же день своим паяльником, он наконец сломил ее сопротивление. Кличка «дрянная девчонка», подразумевавшая, что ее обладательница является общей собственностью, стала ему с этих пор ненавистна. И все же, в любви она была гораздо более умелой, необузданной и щедрой, чем все девчонки, которых он знал до этого. А еще она умела готовить восхитительный пирог с почками. В общем, он понял, что влюбился.

Завоевание Мейзи напоминало упорную, тщательно организованную погоню. Эта погоня доставляла ему безумное наслаждение и стала поворотным пунктом в его становлении. Теперь он был уверен, что после этой недели занятий он был уже не чета его сокурсникам – математикам и физикам, и ни один студент-гуманитарий третьего курса, каким бы способным он ни был, уже не смог бы с ним сравниться. С этого момента движение стало односторонним. Эта мильтоновская неделя открыла ему глаза на чудовищную истину. Чтение было утомительным, но он не испытал чувство, даже отдаленно похожее на напряженную работу мозга, что по сложности было сравнимо с его собственными ежедневными занятиями. На той же неделе он изучал скалярные связи Риччи и понял их значение в общей теории относительности. Наконец, эти исключительные связи открылись его пониманию, Теория перестала быть абстракцией и стала осязаемой. Теперь он мог ощущать, как неразрывная ткань пространства-времени могла изгибаться веществом, и как эта ткань влияла на движение тел, как искривление пространства манипулировало силой тяготения. Он мог минут тридцать вглядываться в несколько понятий и символов, составлявших суть уравнений, и понимал, почему сам Эйнштейн называл их «несравнимой красотой», а Макс Борн говорил, что они – «великое искусство человеческого осознания природы».        

Это осознание было умственным эквивалентом поднятия тяжестей – невозможность взятия веса с первого раза. Он и его однокурсники каждый день проводили время с девяти до пяти на лекциях и в лабораториях, пытаясь осилить наиболее трудные для понимания постулаты. Гуманитарии вставали с постели к полудню, чтобы посетить не более двух семинаров в день. Он подозревал, что на этих семинарах они говорили о том, что мог бы понять и придурок с половиной мозга. Он прочел четыре лучших эссе о Мильтоне. Он знал. И все же из этих лежебок так и перло превосходство, и он позволял им тюкать себя. Все, хватит! Вместе с Мейзи он завоевал интеллектуальную свободу.

Много лет спустя Берд рассказал о том, что с ним произошло и о том, какие он из этого сделал выводы, профессору с кафедры английского языка в Гонконге. Тот ответил ему: "Майкл, да ты же ничего не понял. Если бы ты соблазнил девять десятков девиц девятью десятками поэм, по одной в неделю в течение трех курсов, и всех их при этом запомнил - я имею в виду поэтов, - а затем создал из этих поэм своего рода эстетическое эссе, это было бы эквивалентно получению степени в области английской литературы. Но не думай, что это было бы легко".

И все же, как тогда казалось, в тот последний год их учебы они с Мейзи были неизмеримо счастливее. Она уговорила его отрастить волосы, перейти с фланелевых брюк на джинсы и перестать заниматься исправлениями. Ему это не нравилось. И, хотя они оба были, что называется, в порядке, с деньгами у них было туго. Они отказались от квартиры в Парк Тауне и устроились в крохотной студии в Иерихоне. Ее друзья, все студенты - филологи и историки, стали и его приятелями. Они были остроумнее его старых друзей, хотя, конечно, и ленивее, с сильно развитыми эпикурейскими замашками, хотя и считали всех обязанными себе. Они привили ему новые взгляды – на богатых и бедных, Вьетнам, студенческие волнения в Париже, наступающую революцию и ЛСД (который он объявил прикольной штукой, но пробовать, однако, отказывался). Когда он начинал ораторствовать, это звучало неубедительно, однако, к его удивлению, никто его при этом за ментора не принимал.  Он попробовал травку, которая ему сильно не понравилась, поскольку не лучшим образом сказывалась на памяти. Несмотря на постоянные вечеринки, сильно сдобренные ревущей музыкой и ужасным вином в опухших бумажных стаканчиках, они с Мейзи никогда не прекращали работать. Пришло лето, а с ним и выпускные экзамены, а затем, к их глуповатому изумлению, учебе, а с ней и их вечеринкам пришел конец.

Они оба закончили колледж лучшими на своем курсе. Берду предложили место в аспирантуре Университета Суссекса. Они вместе поехали в Брайтон и нашли прекрасное место для переезда в сентябре – дом приходского священника в отдаленной деревне, затерянной в холмах Суссекса. Однако, одним им снимать такой дом было не под силу, и они разделили его с супружеской парой студентов-теологов с новорожденными близнецами. В газете Чинфорда вышла статья о девушке из рабочей семьи, которая «достигла самых вершин». И вот, достигнув этих вершин, стремясь удержать вместе кусочки своей стремительно разваливающегося мирка, они решили пожениться. Не потому что так требовалось, наоборот, это было экзотично, экстравагантно, ну прямо как в кино. И к тому же по-старомодному невинно вроде клеевой военной униформы Битлов в клипах, приуроченных к выпуску их потрясающего диска. По этой причине новобрачные не пригласили на свадьбу и даже не уведомили о своем браке родителей. Они расписались в загсе Оксфорда, а затем напились с друзьями в ресторанчике Порт Медоу.  Наступал новый век - высокомерное, бесстыдное, развращенное поколение отворачивалось от своих отцов, сражавшихся на войне, отвергая их короткие прически, опрятную одежду и безразличие к рок-н-роллу.  Генри Берд, подполковник в отставке, кавалер ордена «За боевые заслуги», одиноко доживавший свои дни в доме на окраине Коулд Нортона, узнал о женитьбе собственного сына только после его развода.

Супружескую пару звали Чарли и Аманда Гибсон, они были очень благочестивы и интеллектуальны (что совершенно не соответствовало моде того времени) и учились в институте Льюиса. Их господь неисповедимыми путями любви или, наоборот, страстным желанием наказать их, даровал им двух малышей огромного размера и сложения, который легко позволил бы им переиграть Берда в соревновании 1947 года. Эти близнецы никогда не спали и практически всегда пронзительно орали одинаковыми голосами. Причем, когда начинал орать один из них, второй обязательно присоединялся к нему. И они уже хором наполняли элегантный дом воем, напоминавшим скрежет металлической щетки по чугунной плите, и запахом креветочного блюда под невыносимо острым соусом или мангрового болота, хотя по религиозным соображениям их держали на диете из гуано и моллюсков.

Молодой Берд, занимавшийся в спальне начальным этапом расчетов, которые станут делом всей его (халявной) жизни – был вынужден сидеть с затычками из промокашек в ушах с открытыми окнами даже в разгар зимы. Спускаясь на кухню, чтобы сварить себе кофе, он сталкивался там с парой, находящейся в ими же созданном аду, с тенями под глазами и бурлящим раздражением от бессонной ночи и взаимного отвращения от дележки своих ужасных обязанностей, включавших молитву и медитацию. Просторные коридоры и комнаты грегорианского дома были набиты сотнями неприглядных длинных металлических и пластмассовых инструментов и приспособлений для современного ухода за детьми. Ни взрослые члены семьи Гибсонов, ни их дети не выражали видимого удовольствия по поводу чьего-либо или своего собственного существования. Да и с чего? И Берд втайне поклялся самому себе, что никогда не станет отцом.       

А Мейзи? Она решила не писать диссертацию по Афра Бену, отказалась от работы в университетской библиотеке и вместо этого села на социальное пособие. В другое время это было бы признаком женского сибаритства, но в двадцатом веке считалось «продвинутостью». Она читала книги по теории социальных отношений, посещала собрания группы калифорнийских женщин и запустила свой собственный «семинар», что в то время несло в себе концептуальную новизну.  И, хотя, строго говоря, она сама уже больше не росла, росло ее самосознание, и вскоре она восстала против очевидного факта патриархата и роли своего мужа в системе угнетения, простиравшейся от институтов, на которых зиждилась его мужское эго (хотя он в этом и не признавался), до разговоров по пустякам.

Как она тогда заметила, это было словно переход в зазеркалье. Все выглядело другим, и было уже невозможно невинно наслаждаться жизнью. Как ей, так и ему. Ряд вопросов пришлось решать путем серьезных дискуссий. Он был слишком рационален, чтобы искать доводы в пользу отказа от домашних дел - он действительно считал, что эти дела надоедают ей меньше, чем ему (хотя и не сказал об этом вслух). Мытье пары тарелок было лишь малой толикой этих дискуссий. Дело было в его глубоко укоренившихся представлениях, которые ему необходимо было изучить в самом себе и попытаться изменить, включая понятие о собственной «исключительности», отчуждение от собственных чувств, отказ слушать и слышать то, что говорила она, и понимать, что его система ценностей, состоявшая из тривиальных и важных для него вещей, всегда шла в разрез с ее системой. Например, в отличие от нее, он мог отправиться в сельский паб один, а она без него не выносила, когда ее беспардонно разглядывают местные. Она чувствовала себя при этом шлюхой. Кроме того, существовала его ничем не подтвержденная уверенность в важности его собственной работы, в его непогрешимости и самом рационализме. Он решительно отказывался понимать, что познание самого себя было жизненно важным элементом познания вообще. Другие пути познания жизни, свойственные женской природе, он просто отвергал. Хотя он старался это не показывать открыто, менструации вызывали в нем чувство брезгливости, и это чувство оскорбляло ее женское естество. Их занятия любовью в позах превосходства с его стороны и покорности с ее напоминали изнасилование и были порочны в своей основе.

Шли месяцы. Вечерами, в их разговорах Берд в основном хранил молчание и, в паузах, думал о работе. В это время он много размышлял о фотонах, пытаясь взглянуть на них под совершенно другим углом зрения. Наконец, однажды ночью, когда он и Мейзи, были, как обычно, разбужены близнецами и лежали в темноте рядом друг с другом, она объявила, что уходит от него. Она все продумала и не хотела это обсуждать. Она собиралась присоединиться к затерянной в холмах Уэльса коммуне и была уверена в том, что уже никогда не вернется. Он даже и не пытался понять ее уверенность в том, что это и будет ее жизненным путем. А еще это было для нее созиданием самой себя, своего прошлого, своего женского самосознания, которое, как она чувствовала, является ее предназначением. Берда охватило мощное незнакомое чувство, которое сдавило его горло и разорвало грудь рыданиями, которые он был не в силах подавить. Эти рыдания, которые легко можно было принять за стон, наверняка слышали Гибсоны за стеной. Он почувствовал смесь наслаждения и облегчения, за которым последовало бесконечное счастье, нарастающее ощущение невесомости. Как будто он оторвался от простыней и взмыл к потолку. Неожиданно перед ним разверзлась свобода - свобода работать, когда он захочет, свобода приглашать в дом женщин, которых он видел на кампусе колледжа Фалмер, кучковавшихся на ступеньках библиотеки, свобода возвращения к исследованию самого себя. Эта была, наконец, безгрешная свобода от Мейзи, и от ощущения этой свободы на его глаза навернулись слезы. Он даже почувствовал нетерпение как можно быстрее остаться одному, и в его голову пришла мысль предложить подвезти ее до железнодорожной станции, однако в три  часа ночи поезда не ходили, а она еще не собралась. Услышав его рыдания, она потянулась к светильнику на тумбочке, наклонилась над Майклом, и, увидев слезы в его глазах, твердо и решительно прошептала: "Я не позволю себя шантажировать, Майкл. Я не позволю, слышишь, не позволю, манипулировать моими эмоциями и заставить меня остаться".  

Распадался ли какой-нибудь брак так безболезненно? Через неделю она уехала на ферму в Повисе. В течение года они обменялись парой открыток. Затем одна из открыток пришла из ашрама в Индии, где она пробыла три года и откуда прислала радостное согласие на развод и все должным образом подписанные бумаги. Они не встречались до того, как ее исполнилось двадцать шесть, и она явилась с бритой головой и бриллиантом в носу. Много лет спустя он произнес речь на ее похоронах. И, наверно, именно легкость их расставания в старом доме приходского священника позволила ему так беззаботно снова и снова соединять себя узами Гименея.

                                                                                           Нью-Йорк, декабрь 2009 г.

 

Комментировать Всего 7 комментариев

Знаете, Борис, читая МакЭвана, и радуясь, благодаря Вашему переводу, что  могу познакомиться с прошедшим мимо моего внимания, я зацепился за умное замечании:" В  этом рассказе Джон Мильтон выступает в роли героя "за сценой".  Точно. Можно вводить писателей в литературное произведение, как это сделал МакЭван с Джоном Мильтоном.  Но такие фокусы в творчестве успешны при одном условии. Художнику надо  непременно стоять за героями...

А что означает, "непременно стоять за героями"?

Я не вполне это понимаю. И оказался ли, по Вашему мнению, успешным такой "фокус" у МакЭвана?

"Непременно стоять за героями" - эта тема как раз занимает меня больше всего. Именно в контексте: фундаментальное отличие критического эссе, документальной прозы от художественной. Истинный Художник именно что стоит не над героем, не под ним, не в нём, а за ним. Даже когда использует Я, как авторское. Мне кажется, это блестяще проделывал Набоков. Он использовал и биографии так...

Что касается МакЭвана, то, как мне показалось, его фокус с Мильтоном стоит вообще всего рассказа. Он мастерски вплёл не только имя поэта, а и детали. В них дело. Так что, да, думаю, фокус МакЭвана удался на зависть...

Когда я переводил в 2009 году

этот рассказ МакЭвана, я не был близко знаком с творчеством Мильтона. И теперь, перечитывая сам рассказ и его перевод перед публикацией на площадке "Сноба", я довольно критически оценил ту грань, за которой Мильтон выходит на сцену и становится одним из героев. МакЭван, на мой взгляд, ввел в рассказ те сведения о Мильтоне, которые являются "википедическими" (например, пассаж о том, что Берду импонировал в Потерянном рае более Сатана, чем Господь), тем самым "уплостив" этого героя. Теперь-то, хорошо зная Мильтона, я бы ввел в рассказ те детали, которые практически делают его одним изх углов этого странного треугольника - очень индивидуального и неочевидного, вложив в уста Бреда не "хрестоматийную" строфу из Апеопагитики, а, например, вот это (из стихотворения "О Времени"):

Лети же вскачь, завистливое Время. В этом мире

Ты призови тяжелые ленивые часы,

Чья поступь словно груз свинцовой гири,

И ненасытную утробу ты насыть.

Утроба та – все тщета и обман. У Бога

Ей не взалкать – она лишь смертный шлак;

Потеря наша будет так мала,

А выгода твоя – так сира и убога.

читатели смогут дать объяснение русскоязычному названию рассказа

Честно говоря, заголовок меня насторожил. В осмыслении его я не преуспел и прочитав рассказ... И даже если тут скрывается какая-то аллегория, я бы как-то извернулся на месте переводчика, и дал что-то более привлекательное для нас, глупых читателей:). Но то я. Вам, профессиональному переводчику, виднее.

А вот что касатся Мильтона, объём сведений  в рассказе   мне показался достаточным и сбалансированным. Давать  сверх того какие-то детали, возможно было бы рискованно. Они должны быть художественно мотивированными... Ну, это взгляд абсолютного дилетанта-читателя:)...

В том то и дело,

что я не считаю себя профессиональным переводчиком, а, скорее, "переводчиком", который не подбирает лингвистический эквивалент иноязычному слову, а кладет на бумагу ощущение от его восприятия на другом языке. В качестве примера приведу название романа Селлинджера Catcher in the Rye (дословно Кетчер (принимающий в бейсболе) во ржи), которое ничего русскому уху "не дает", а вот - Над пропастью во ржи - потрясающий образ: еще неиного, и ты падаешь вниз!

Что касается Мильтона (и других исторических фигур) и "воскресение" его в рассказе - это довольно длинный разговор не на один час, а лучше у камина со стаканчиком виски...

Эту реплику поддерживают: Эдуард Гурвич

Да, "Над пропастью во ржи" - потрясающе звучит. ...

Ну, я подозреваю, Борис,  если речь о профессиональных переводчиках, которые ставят задачу - быть максимально близким к слову автора, а потом уж думать о контекстах, то Вы-то как раз, думаю, с Вашим подходом - суперпрофессионал:) Потому что поэзия, как и художественная литература вообще-то,  прежде всего, Стиль, а не Правда.

Ладно, Вы правы. Оставим тему до лучших времён. Через полчаса Ваша лекция. Спасибо за приглашение. Пришло уведомление, что меня подключат.