Часть первая: пропедевтика канторианства

 

Сразу оговорюсь, я не собираюсь затрагивать личностный аспект спора между Максимом Карловичем Кантором и Александром Львовичем Яновым и не собираюсь осуждать вышедшую из берегов приличия "коммунальную склоку" снобовцев. Я также не собираюсь переходить на личности (хотя так люблю, блин, дразнить и провоцировать!), ибо, к великому моему сожалению, не вижу среди оппонирующих ни одной личности масштаба Кантора, который я определяю как возрожденческий.

 

Замечу только, что астигматизм восприятия его концепции русской идеи, возникший у коллег за океаном, объясняется по-довлатовски грустно и по-фрейдистски смешно. По-довлатовски грустно, потому что убедительно твердая канторовская эпистема делает предательски влажной "колбасную философию" наших "вашингтонских" друзей-снобовцев. И по-фрейдистски смешно, потому что размер либеральных свобод измеряется ими длиной колбасы, а широта демократических прав ее диаметром.  

 

Надеюсь, этими двумя изложенными выше политкорректными абзацами я никого не задел, и поэтому перехожу непосредственно к пропедевтике (в меру своего разумения) канторианства и канторовской герменевтике русской истории.

 

На рубеже двух последних веков сформировалось и получило широкое распространение новое течение в постнеклассической философии, с легкой руки Фуко названное конструктивистским нарративизмом. С этим течением связаны новые подходы к историческому познанию и способы сближения ранее разрозненных гуманитарных дисциплин. Возникают нарративная психология, нарративная история и нарративная антропология. В основе этих дисциплин лежит риторизация научного дискурса и вера в убеждающем его воздействии, вследствие чего научное сообщество предстает элитарным и моральным орденом. Результаты исторических изысканий излагаются в безличной манере, но в страдательном залоге, а повествование обретает грамматическую форму, лишенную авторской позиции и говорящую от имени собственно самой объективности. Эта грамматическая условность позволяет историку-нарратору выступать воплощением самой Истины. Как считает Ф. Роттнак, "стоит запустить ротор истории, и если не произойдет дилетантского вмешательства историка, то он (ротор) начнет выдавать позитивные результаты" (F. Rottnack. Zur dialektik von Postmoderne nach Habermas. Wien, 2007).

 

Субъективная объективизация истории, осуществляемая историком-нарратором, сталкивается с сопротивлением самой истории. Диалог и дискурс ведутся лишь между историками-оппонентами, но не между историей как таковой и исследователем. Как следствие этого, происходит неизбежная антропоморфизация истории, которая своим сопротивлением этому "вопиет" об ограниченности и ошибочности подхода ученого. Как полагает молодой, но уже влиятельный, датский конструктивист Ларс Хесван, "в истории ничего не возникает до тех пор, пока туда не будет введено нечто конструирующим действием человека" (Lars Hesvan. An essay on narrative history. The Haag, 2005).

 

По мнению Роттнака, если история определяется как реальная, то она реальна исключительно по своим последствиям. Роттнак вводит понятие фрейма как альтернативного понятию "исторический факт", и определяет фрейм как матрицу возможных исторических событий и целокупность различных факторов и предпосылок, делающих историческое событие реальным. Фреймы объединены в динамическую систему, где одни первичны, а другие - вторичны. Первичные фреймы определяют историческое событие как ненаправленные и неуправляемые. Здесь царит детерминизм. Вторые - обеспечивают "фоновое" понимание исторических событий , в которых участвует воля, целеполагание и разумность историка-нарратора. Но испытание историей, как считает Роттнак, выдержит только то, что не было сконструировано.

 

Исходя из вышесказанного, историческую реальность, по Роттнаку, следует понимать как систему различных реальностей, пересекающихся, отрицающих и дополняющих друг друга. Наряду с непосредственно изучаемой "объективной" историей, следует в историографический оборот включать, опосредованные литературой, искусством и прочими гуманитарными дисциплинами, прочие исторические реальности.

 

Таким образом, можно заключить, говоря о пропедевтике канторианства, что мы имеем дело с нелинейной историософией Максима Кантора, где история течет скачкообразно, переживая состояния стабильности и бифуркаций. Флуктуационное воздействие даже малого по значимости события в бифуркационный период может радикально изменить ход истории, и даже привести к инволюции и деградации. Нелинейная модель историософии предполагает осмысление многомерной истории, в которой возможна супердетерминация как исторических реальностей последствиями, так и последствия - реальностями.

 

Нелинейность подхода не означает дезорганизованность, невнятность и хаотичность. Наоборот, она предполагает осознание важности парадоксов, релятивизма, метафоричности, ассиметричности и нарушения правил поступательного развития истории. Все это позволяет нам канторовскую историософию обозначить как "четырехмерную", в которой история есть непрерывно становящееся, гетерогенное и постоянно дифференцирующее сложное явление. И ядром такой реальности становится история, конструируемая в актах историка-нарратора.    

 

(продолжение о взгляде Кантора на русскую историю следует)