В решении Медведева добавить в календарь еще одну памятную дату, «2 сентября — день окончания Второй Мировой войны», я вижу повод поговорить об исследованиях Левада-Центра — о социологии явления, которое сам Левада называл «советский человек». Мне кажется, что эта тема актуальна всегда; я готовил это интервью к 9 Мая, но не успел.  Выношу на ваш суд мою беседу с директором аналитического центра Юрия Левады Львом Гудковым.

 

 

— Почему россиянам так важно праздновать окончание войны; что это — день национального торжества или день скорби?

 

 

— С советских времен у нас остался неизменным главный символ, объединяющий нацию, — победа в Великой Отечественной войне. Новых символов не появилось, а большинство старых ушло в небытие. Между тем государство нуждается в устойчивых подпорках своего авторитета.  Победа — опорный образ национального сознания. Для россиян это день национального торжества — не мирового; «победить можно было и без союзников», говорят 57% населения. Это день торжества — не скорби. Память о самой войне, о ее страшных потерях и жестокости стерта. Социологические опросы показывают, что поддержка этого символа такая, какой не бывает ни у каких символов в мирное время:  87%  в 2003-м опрошенных отвечали, что Победа во Второй мировой войне — главное событие в истории, вызывающее у них гордость. Так бывает в военное время, но сейчас мы вроде ни с кем не воюем.

— Культ великой победы начал складываться сразу после войны?

— Сейчас это уже трудно себе представить, но Сталин относился ко Дню Победы с большой осторожностью; он вообще боялся тех, кто воевал. День Победы особо не отмечали и после его смерти — до 1965 года. Вспоминать войну было опасно для самой власти — эти воспоминания ставили бы слишком много вопросов о цене победы. Именно тогда была табуирована тема начала войны, когда Советы и Германия были союзниками, — это нельзя было признавать. Поэтому для большинства респондентов война началась не в сентябре 1939 года, а в результате «вероломного нападения» в июне 1941-го. Отсюда то, что мы называем «миф о жертве» — представление, что наша страна была втянута в войну внезапно и подло.

— Когда же победа стала символом, объединяющим нацию?

— Глорификация войны началась при Брежневе. Брежнев не просто сменил Хрущева, он его сверг — и должен был как-то легитимировать свой режим. И он хрущевским попыткам реформировать социализм противопоставил некоторую слабую версию реабилитации Сталина и имперских символов. Но не впрямую, а через культ Победы, через культ ветеранов. Брежнев создал заново сам праздник — День Победы. В 1965 году отмечали 20-летие окончания войны. Именно тогда праздник 9 Мая стал официальным выходным. Война стала для советского сознания главным символом и инструментом самоутверждения. Тут все, что хочешь. Для интеллигентного сознания — экзистенциальная, моральная проблематика, вопросы оправдания войны и своей в ней роли.  Для официоза — закрепление заслуг партии и государства и всей иерархической структуры тоталитарного общества. Для национального сознания — миф о том, что бедный народ-жертва в минуту испытаний справляется с врагом. В эти годы образ войны и Победы, легитимность руководства и легитимность мобилизационного устройства общества оказались увязаны в единое целое. В мобилизационном обществе очень высока готовность защищать страну, защищать коллективные ценности, очень популярна идея самопожертвования. Прежде всего это, конечно, легитимирует структуру власти. Именно потому, что именно власть обеспечивает вот эту мобилизацию, призыв. Это не просто война, а  война священная, которая затрагивает высшие символы, высшие ценности коллективного существования, где человек забывает о самом себе. Тут включается формула: все как один! И тем самым власть узаконивает сама себя, вытесняет всякую мысль о собственной ответственности, оппонировании, возможности смены.

— Так ведет себя любая власть в тоталитарном государстве. Но что в этот момент происходит с обществом?

— Общество впадает в возбужденное состояние, в котором повседневным, обычным ценностям человека просто не место. И семья и дети отходят на второй план. Для поддержания этого состояния общества есть специальные институты, сочетающие и пропаганду, и репрессии, — такие, как школа и армия.  Культ самопожертвования и угроза репрессий обязательно должны идти вместе, одно без другого не может быть.  Пропаганда при этом ведется в основном через образ врага — неважно, внутреннего или внешнего. К тому же она исключает неофициозные источники информации. Так формируется моновидение, безальтернативная точка зрения. А в обществе возникает атмосфера взвинченности и страха.

— Вы говорите про вторую половину 60-х годов, но это очень похожее описание состояния, в котором находится российское общество «нулевых». 90-е ничего не поменяли в сознании россиян?

— В 90-е годы на фоне исчезновения единой государственной идеологии и распада устоявшихся социальных связей проявилось то, что называется феномен «черного сознания». «Мы — хуже всех, мы — нация рабов; мы можем служить только отрицательным примером для других стран». Так не могло продолжаться долго — и в какой-то момент ситуация перескочила в полярное состояние. У комплекса неполноценности, который владел умами восемь лет, изменился знак — он перешел в самовосхваление и рост ксенофобии, антиамериканизм, изоляционизм. Ельцин подхватил эти настроения и сделал ставку на силовиков в своем окружении — что и предрешило дальнейший путь общества. Выросла  агрессивность, выросли авторитарные настроения, жесткость, усилились комплексы жертвы, депрессия. А на этом фоне естественным образом должны были появиться компенсаторные конструкции и символы. Ярчайший пример — организованный Ельциным первый после распада СССР военный парад в мае 1995 года. Это была попытка восстановления прежних государственных ритуалов.  Параллельно начались поиски национальной идеи, разговоры о кризисе идентичности — о том, что надо советскую идеологию чем-то заменить.

— На этот процесс повлияли социальные или экономические факторы?

— Да, кризис 98-го года психологически был очень тяжелым. Дефолт разразился внезапно, на фоне начавшегося было подъема, выхода из глубокого провала первой половины 90-х годов. На этом фоне теракты легли дополнительным шоком. Власть разыграла эту карту и получила общую поддержку. В отличие от первой чеченской войны начало второй было встречено массовым одобрением. И, несмотря на все неудачи первых месяцев войны, водружение флага на дудаевском дворце, над обкомом, воспринималось и трактовалось как взятие Рейхстага. Так закончившаяся много лет назад война начала работать как модель для понимания современных событий. Важно, что, придя к власти, Путин первым делом стал восстанавливать знаковые системы прошлого. Он возвращал и победу, и национальную гордость, и символы величия. Его личная социализация пришлась как раз на брежневское время, и он во многом повторяет приемы тех лет. Нынешний культ войны точно копирует брежневский: Георгиевская ленточка, невероятный размах парада 2005 года. Чтобы понять мотивы, стоящие за масштабным празднованием, надо учесть: мобилизационный эффект от второй чеченской войны быстро пошел на спад. Росло разочарование, понимание бесперспективности этой борьбы. Первым ударом по популярности власти был «Норд-Ост», вторым — Беслан. И ответом на это разочарование стали плакаты на казенном митинге солидарности с Путиным после Беслана на Васильевском спуске: «Выстояли в 1945-м, выстоим и теперь».

— Тогда и вернулся образ врага?

— Безусловно. У нас есть данные за 20 лет наших исследований — с 1989 года по настоящий момент. На вопрос «Есть ли у нашей страны враги?» в 1990 году дали положительный ответ 13% россиян, а в 2003-м — 77%.

— В 2003-м — это перед выборами?

— После «Норд-Оста».

— Как же «демобилизовать» российское общество?

— Для этого нужна специальная многолетняя морально-психологическая работа в обществе, связанная прежде всего с повышением ценности жизни отдельного человека. Ценность личного существования, разнообразия, свободы, возможность выбора, поиска интеллектуального, сомнения, рефлексии — все, что мы связываем с индивидуальным, субъективным существованием или, в строгом смысле слова, с культурой, богатством, насыщенностью жизни. А пока все это уходит и замещается одним представлением, которое вбирает в себя суть коллективной жизни.

— Мы по-прежнему советские люди?

— В значительной степени да. И  весь мой опыт анализа и изучения советского человека показывает, что у нас очень низкие уровень сочувствия в обществе и способности к сопереживанию. Очень сильны дистанцирование и страх перед другими, недоверие и неготовность к сопереживанию. Помните, как говорили: «что бы ни произошло, можно все  пережить, лишь бы не было войны». Плохое снабжение, отсутствие жилья, плохо лечат, главное — лишь бы не было войны. Это механизм систематического ухудшения качества жизни. Общество работает как понижающий трансформатор, постоянно снижая запросы и ценности индивидуального существования. И сейчас, в связи с войной на Кавказе, курс этой ценности падает и падает, оборачиваясь массовым цинизмом, отсутствием воображения и способности к сопереживанию.

— Существует ли опыт, который Россия может использовать?

— Не так давно в Испании Арсений Рогинский, председатель правления общества «Мемориал», затащил меня к одному журналисту, который занимается идентификацией расстрелянных во время испанской гражданской войны. Рогинский спросил его: «Зачем вам показывать останки этого расстрелянного крестьянина родственникам и публике? Какое это имеет значение сегодня?» Ответ журналиста меня поразил: «Это нужно только для одного: чтобы люди могли сопереживать, поставить себя на место погибшего, жертвы. Личное сопереживание поможет вам понять, что такое человек перед лицом смерти». Вот именно это должно работать. Сегодня сознание нации полностью повернуто к абстрактному прошлому — и в нем нет личного сопереживания. День Победы должен смениться Днем скорби, Днем памяти, как это произошло во всем мире еще после Первой мировой войны — и тогда у страны появится шанс.