Обсуждение на прошлой неделе моей колонки о французе, против которого в США было сфабриковано обвинение, лишившее его карьеры и грозящее ему тюрьмой, заставило меня задуматься о свойствах человеческого характера, необходимых для творческой деятельности.

 

 

В чем разница между обывателем и художником?  Обыватель думает перед тем как говорить.  На первый взгляд это парадокс, причем, согласитесь, парадокс не особо изящный.  И это хорошо, потому что читатель чувствует, что он не выдуман красного словца ради, что автор действительно хочет поделиться неким интеллектуальным открытием.

 

Есть художники, чьи имена стали для нас эталоном оригинальности мышления. Читая таких писателей как Достоевский или Кьеркегор, дивишься в первую очередь незамедлительности их мысли, необдуманности их умозаключений, незамысловатости их отношения к повествованию, идеям, интеллектуальным предтечам и литературным прецедентам.  Поэтому не стоит удивляться, что антонимом «посредственности» – по крайней мере, в русской культуре – является не гений и даже не талант, а прекрасная, по-детски свежая и озорная, но в то же время всевидящая и всесокрушающая «непосредственность».

 

Отвага, решительность, азарт – вот качества, характеризующие мысль прирожденного художника.  Он похож на повара, способного в мгновение ока приготовить «суп из топора», причем в ход идет что попало, от метлы до морковки; на сказочного богатыря, чьи подвиги вершатся «недолго думая»; на игрока, «не мудрствующего лукаво» перед тем как поставить все, что есть, на кон.  Он подобен поэту, уверяющему нас, что

 

Чем случайней, тем вернее

Слагаются стихи навзрыд.

 

С другой стороны, все в обывателе опосредствованно – его дом, его работа, его вкусы.  А главное, его мысли – его задуманные до дыр мысли.  Ведь стоит ему открыть рот, чтобы заявить, что квадрат гипотенузы равен сумме квадратов катетов, как его мозг начинает связывать эту на первый взгляд абстрактную идею не только с практическими последствиями ее выражения, но и с теоретическими предпосылками к этому действию. Чему его учили, кто учил, когда и от кого он слышал в последний раз о Пифагоре, зачем он мелет языком и что это ему даст – все это вертится у него в голове подобно разноцветным стекляшкам в том калейдоскопе жизни, в который, говорят, человек одним глазком заглядывает перед смертью.

 

В ответ на тот же вопрос бывший второгодник, ныне рвань, забулдыга, алкаш и гопник, хмуро буркнет, что пифагоровы штаны во все стороны равны.  В этом смысле подзаборная пьянь гораздо ближе к колыбели искусства, чем добропорядочный мещанин с его «высшим образованием» и вечным «кабы чего не вышло».  Представитель средних классов думает, как живет – с оглядкой.  Представитель низших классов или вообще ничего не думает, ибо пьян в лом, или думает решительно все, что ему взбредет в голову – как Достоевский или Кьеркегор.  Другое дело, что его мысли, в отличие от мыслей великих писателей или философов, не представляют интереса для посторонних.  Как детским рисункам или мокрым, как акварель, камушкам на пляже, им не хватает универсальности.  Иными словами, здесь стоит подчеркнуть, что спонтанность – совершенно необходимое, но отнюдь не достаточное условие оригинальности мышления.

 

Писатель, философ, и даже жалкий журналист, пишущий фразу романа или статьи, может остановиться как вкопанный перед каменной стеной вкусов своих читателей, их интересов, предрассудков, предрасположений, фобий, бзиков, тиков и мод.  От каждого обывателя – по кирпичику. Один из читающих его роман или статью соотечественников может оказаться садистом, которому не понравится романтическое, преувеличенно куртуазное отношение автора к женщине.  Другой, наоборот, мазохист, которому станет нехорошо от смерти изящно одетой автором красавицы под колесами паровоза.  Третий обидится, потому что слишком похож на героя нашего времени, четвертый – потому что не имеет с ним ничего общего кроме усиков.  Пятый кирпичик может оказаться политикой, которая в виденьи автора покажется одному черносотенством достойным Наврозова и либеральниченьем достойным журнала «Сноб» – другому, и так далее до бесконечности.  Перепрыгнуть через эту кирпичную стену – вот зачем нужна художнику непосредственность.

 

Поверх барьеров боятся прыгать не только обыватели, но и институты – например, средства массовой информации.  Вот пример, вспомогательная цель которого – связать настоящую колонку с предыдущей.

 

История с Домиником Стросс-Каном, моим героем прошлой недели, чье хождение по мукам только начинается, позволила сутенерше по имени Кристин Дэвис, известной как Манхэттенская Мадам, вновь попасть в газетные заголовки.  Этого с ней не случалось с прошлого года, когда она славы ради объявила себя кандидатом в губернаторы штата Нью-Йорк, а с тех пор все о ней окончательно забыли.

 

Мадам Дэвис прославилась года три тому назад, когда выяснилось, что она поставляла девиц за государственный счет губернатору Элиоту Спицеру.  А нынешний скандал произошел, когда заголовки американских газет запестрели ее поспешным воспоминанием, что поставляла она девиц и злополучному Стросс-Кану – но только после того как интервью с ней появилось в британской «Таймс».  Представляете, как это унизительно?  Казалось бы, «Нью-Йорк Таймс», «Нью-Йорк Пост», «Нью-Йорк Дейли Ньюз», вся злободневная конница и вся благонравная рать, а тут иногородняя газета из страны размером со штат Вайоминг выхватывает у них из-под носа самое лакомое «откровение», как подобную ахинею называют в Америке!

 

Даже после того как все без исключения газеты в США перепечатали грошовое откровение «Таймс», оставались люди, которые продолжали колебаться.  Корреспондент АВС по имени Крис Куомо – не кто-нибудь, а братец бывшего генерального прокурора и ныне 56-го по счету губернатора штата Нью-Йорк Эндрю Куомо, младший сын Марио Куомо, 52-го по счету губернатора штата, – взял у мадам интервью.  Казалось бы!  Мать честная! Губернаторы, прокуроры! Американское телевидение!  Но время шло, а интервью все редактировалось.  Спать не молотить, спина не болит.  На смирного

Б

ог нанесет, а суровый сам наскочит. Слово не воробей.  Кабы чего не вышло.  Помните, у Гоголя:

 

 

«Чиновник задумался, что означали крепко сжавшиеся его губы.

– Нет, я не могу поместить такого объявления в газетах, – сказал он наконец после долгого молчания.

– Как?

О

тчего?

– Так. Газета может потерять репутацию. Если всякий начнет писать, что у него сбежал нос, то... И так уже говорят, что печатается много несообразностей и ложных слухов.

– Да чем же это дело несообразное? Тут, кажется, ничего нет такого.

– Это вам так кажется, что нет. А вот на прошлой неделе такой же был случай. Пришел чиновник таким же образом, как вы теперь пришли, принес записку, денег по расчету пришлось два рубля семьдесят три копейки, и все объявление состояло в том, что сбежал пудель черной шерсти. Кажется, что бы тут такое? А вышел пасквиль: пудель-то этот был казначей, не помню какого-то заведения».

 

Наконец, в прошлую пятницу о предстоящем интервью было объявлено в программе АВС «Доброе утро, Америка!».  Однако к тому времени от интервью ничего не оставалось кроме итало-американской шевелюры журналиста и сморщенного усилиями пластических хирургов декольте мадам.  В эфир оно так и не вышло.

 

Семь раз отмерь, один отрежь – вот девиз обывателя решительно во всем, от брака до журнализма, от рулетки до графомании, от объявления о пропаже пуделя до Нобелевской премии. 

   

Я вспоминаю, как книжное обозрение воскресной «Нью-Йорк Таймс» впервые заказало мне рецензию.  Привыкши к английскому журнализму, я отправил статью по почте через день после получения мною книги и позвонил редактору в Нью-Йорк, чтобы сказать, что работа сделана.  «Когда оплата?» мимоходом полюбопытствовал я.  «Через месяц после выхода рецензии», сказал редактор.  Нормально, подумал я, это как у нас.  «А когда она выйдет?»  На дворе стоял февраль. «В последнее воскресенье октября». В Лондоне ежедневные газеты принимали мои статьи в понедельник, а печатались они по четвергам.  Воскресные приложения требовали сдачи материала несколькими днями раньше.

 

Естественно, обвинение, которое чаще других обрушивается на говорящего «с последней прямотой» и действующий наперекор обывательским жизненным правилам художника – обвинение в самонадеянности.  Стоит художнику брякнуть, что 2х2=5, как общество призывает его к ответу: «Какое вы на это имеете право?»  Благодатные для художника институты, вроде института британского журнализма вплоть до 90-х или русского издательского дела вплоть до 30-х годов прошлого века – обыкновенно институты, слишком занятые проблемами внутренней конкуренции, чтобы схватить его за горло и потребовать ответа на этот вопрос.

 

Негодование общества усиливается еще вот по какой причине.  Безусловно, свобода самовыражения – это тот нектар, которым питается художник, собирая его с бархатцев, известных в народе как «боярская спесь».  Вспомним апологию Мандельштама:

 

Я пью за военные астры,

За все, чем корили меня,

За барскую шубу, за астму…

 

Вспомним и «рыжую спесь англичанок» несколькими строками ниже. Однако, как заметил на прошлой неделе Александр Соколов, когда свобода самовыражения становится всеобщим достоянием, она теряет свою значимость, в первую очередь в глазах художника.  Нектар боярской спеси больше не пьянит, и ему ничего не остается, как повысить ставки в игре с обществом, становясь еще более смелым и непосредственным, еще менее осторожным и расчетливым. А тут уж в ответ начинают визжать решительно все: «Какое высокомерие! Да кто он такой, чтобы так себя вести?»

 

 

Жан-Франсуа Ревель назвал последний виток этого противостояния «искушением тоталитаризма».  Художник, вовсе не обязанный служить по совместительству политологом, начинает мечтать о подавлении свободы всеобщего самовыражения, о создании такого общественного хора, который под защитой тирана он может перекричать или в котором, по крайней мере, его голос отчетливо выделяется.  История разбивает, конечно, и эти надежды.

 

Но как трудно перед этим искушением устоять!