Все записи
15:09  /  13.11.15

10723просмотра

Гурченко. Нужна ли лани верблюжья кладь?

+T -
Поделиться:

Таких историй, наверняка, миллион.

Концертировала Людмила Гурченко много, как много было и таких кинотеатров "Дружба", советских мавзолеев, где она встречалась с публикой. Было это в 1980-х, когда "Вокзал для двоих" уже показали, а до "Любви и голубей" оставалось совсем немного. Я помню, что говорила Людмила Гурченко неизбежные в таких случаях, дежурные слова, рассказывала истории, уже известные – как раз тогда вышла и ее книга "Мое взрослое детство".

Я помню хрупкость Гурченко, почти бесплотность, а еще осторожность, с какой спускалась она по лестнице через зрительный зал к небольшой сцене в кинотеатре, для таких представлений не предназначенном. Большого удивления, безумной радости, исключительного восторга я тогда не испытал, - мелькнуло что-то похожее, когда она, сообщив о любви к джазу, изящно и чисто пропела музыкальную фразу.

Гурченко была профессиональна, у нее были острые плечи, которыми она зримо пыталась стряхнуть холод зала: мы сидели только что не в пальто, а на ней было что-то легкое, тонкое.

Это было первое и последнее приближение к суперзвезде, чему я рад, потому что на средней дистанции, единственно возможной в моем случае, неизбежно загрязняется оптика: детали второстепенные кажутся главными, а отодвинуть их на положенное место можно либо при полном погружении в чужую жизнь, либо отойдя на позицию наблюдателя внимательного, но стороннего.

Я, как и миллионы, всегда смотрел в сторону Гурченко.

Для меня это, конечно, связано с повестью "Мое взрослое детство", которую прочел еще в журнале "Наш современник", и которую, как говорили взрослые советские женщины, читать мне еще не по возрасту рано. Потом я обращался к этой книге еще не раз, да и сейчас уверен, что в советской литературе о детстве – это лучшее. Чувства запретного плода у меня никогда не было, хотя я помню драматичный шепот мальчика в пионерлагере, который рассказывал с жаром, что Гурченко была воровкой, она чуть не в банде состояла – не то банки грабила, не то останавливала поезда. Из всей книги, не по-советски личной, искренней, отжали родители мальчика только военную травму актрисы: в оккупированном Харькове мелкое воровство на базаре было для нее, полубеспризорной, способом выжить.

Существование Гурченко в виде сплетни – в обстоятельствах советских и было тем шлейфом суперзвезды, который в условиях менее лживых ткут таблоиды. И у нас, в Сибири, рассказывали о фантастически тонкой талии Гурченко, о куче мужей, еще о чем-то, что мне и тогда, и потом, скорее, мешало: сплетня, мешая вымысел с правдой, отдаляет предмет, за этим нечистым шлейфом видно не человека, а чьи-то представления о нем.

Потом я прочел книгу "Аплодисменты, аплодисменты", над которой редакторы работали уже хуже. Потом я прочел книгу "Люся, стоп", над которой редакторы не работали вообще, - и автора уже вовсю несло по каким-то своим, для читателя неочевидным водам, - "стоп, Люся, стоп!" - было много воды в тех книгах и мало литературы. Но к тому времени я успел и очароваться артисткой с острым смехом и нервными плечами, и ею разочароваться, - меня и сейчас не убеждают ее одинаковые главные героини из "Старых стен" и "20 дней без войны", ее проходные, до неразличимости похожие роли в "Детях Ванюшина" и "Дневнике директора школы", ее тусклая, с чужого плеча Тамара в "Пяти вечерах". 

Безупречная в диапазоне от бурлеска до гротеска, - "Бенефис", "Идеальный муж", - Людмила Гурченко явно мучилась в станиславском психоложестве: любя излишества, она не могла и не умела работать приглушенно, на одних говорящих деталях выстраивать образ; в ролях, ее нахальному дару не подходящих, чувствовалась деланность, в них не хватало свободы, естественности. Как бы ни обижалась Гурченко на "Современник", где пробыла недолго, все же понятно, что в интеллектуальном театре ей была уготована только роль "девушки с монеткой". В СССР для нее не было своего театра, и не факт, что вообще нашелся бы на планете такой театр, который был бы готов принять шоу Гурченко целиком, с чечеточкой, мелодекламацией и "х-ха!".

Школа переживания, в России сильная до деспотичности, стоила актрисе много крови, и велик соблазн сказать, что она Гурченко и не нужна была. Зачем звезде мюзикла станиславские страсти? Нужна ли лани верблюжья кладь? Но с другой стороны, если бы не было этой ломки, если б нашелся на Люсю персональный Бродвей, то вряд ли удались бы ей потом и районные дивы – великие роли - что раисзахарна, что официантка из «Вокзала для двоих». Без опыта надлома ей было бы нечего показывать.

В интервью всегда заметно, как тщательно Гурченко воспроизводит московский выговор, как старается быть большей москвичкой, чем сами москвичи, и в этом мне мерещится вечная драма человека, пытающегося вынуть из себя провинциала, изъять, вырезать местечковость, вписанную в жесткий диск личности. Деланность чужого среди своих со всей неизбежной для этого состояния искусственностью (и понятно, что эстрада, фальшивая по определению, и должна была стать для Гурченко домом, вторым после кино).

Она все время пыталась быть на кого-то похожей: не знаю, кто был для нее образцом в быту, но на экране она долго, очень долго, - а может быть и всегда - кого-то «делала»: то вполне конкретную Лолиту Торрес, то условную любовьорлову (Марику Рекк, Милицу Корьюс).

Были и комиссаржевские героини, но они у нее не получались, - о чем выше.

Вертихвостки, субретки, провинциалки, - это те роли, которые удавались Гурченко лучше всего, они и по сей день прекрасны безо всяких скидок: как ловко сотворена у нее "Бабетта" из одноименной песенки, какой изящной куколкой она выглядит в дуэте с Мироновым в "Соломенной шляпке". Роли костюмные, характерные допускают вторичность – в рисунке заостренном, почти пародийном возникает тот самый эффект остранения, когда для образа естественна не жизненность, а жизнеподобие, когда нужна и единственно возможна игра в существование, а не полнокровное бытие.

Принято сожалеть, что не нашлось на Гурченко своего режиссера, своего музыкального театра, что талант ее в зверино-серьезном СССР был не вполне реализован, что лучшие годы артистки прошли зря – повторять, в общем, ту легенду, которую актриса сама о себе представляла. Но сейчас понятно уже, что трагикомичный, экспрессивный театр Гурченко – это, конечно, не Бродвей и не Голливуд, это, скорее, мечта советского человека о них, подпорченных русской актерской школой (или, напротив, приподнятых ею).

В фильме "Любовь и голуби", есть одна сцена, которая всегда меня пронимает: опять оставшись одна, в своей однокомнатой квартире с собачкой и пластинкой Массне, Раиса Захаровна сидит на разобранной тахте и, потухнув, как постарев, смотрит в сторону – и это тот великий момент, когда видно, как смыкаются своды роли, когда экранный образ приобретает полноту и завершенность. Без этих пары-тройки секунд – опять одна! – рисаписа, эта дура с помпоном осталась бы надуманной, плоской, - и для нас, тоже нагруженных Станиславским, не вполне удовлетворительной.

Людмила Гурченко была примадонной советской, у которой блесток так много, потому что жизнь не светла. Она была дивой, но своей, со всеми приметами свойскости – она, так любившая бантики, разыгрывала суперзвезду с возможностями советского человека, творящего красоту из подручных материалов. Как иностранную речь она имитировала похоже только для тех, кто знает лишь русский, так и суперзвездой международного класса она была и остается только для своих.

В кинотеатре "Дружба", где я видел ее так близко в первый и в последний раз, было холодно и по-советски бесприютно, - но не тот ли это зал, где Людмила Гурченко только и была на своем месте?

Тот.