Все записи
19:59  /  14.02.12

1655просмотров

Ртуть тортиллы

+T -
Поделиться:

Болтали о косметичках. Я сказал, что им по должности положено разбираться в демократии, потому что демократия – это подвижное равновесие, которое нужно все время выравнивать, и кому, как не косметологу, знать об опасности крайностей.

- …и слишком сухая кожа нехороша, и слишком жирная, - говорил я, - а идеальное ее увлажнение – это и есть искусство демократии.

Приятель рассмеялся.

- Они прыщи давят, им не до демократии.

Упрекнул в зауми, я чего-то устыдился, стал вспоминать, как однажды ходил к косметичке, а точнее, к маникюрше, в первый и в последний раз. Хотелось испытать на себе, каково это – быть человеком с профессионально ухоженными ногтями. Рассказывая об этом дурацком случае, вспомнил человека с ногтями крайне неухоженными.

Не знаю почему, по какому туманному наитию, возникла эта женщина, с которой развело уже давным-давно. Может быть, ее можно посчитать за воплощение демократии, когда у всех равные права – на душевные волнения, например.

- …была такая. Тортилла. Я знал ее постольку-поскольку. Она была похожа на рептилию. Жалобные глаза концами книзу. Да еще злющая, как тысяча гадюк. Я не любил с ней встречаться, но приходилось иногда. Она давала мне заказы на статьи и заговаривала иногда на внерабочие темы, - рассказывал я, - Старая, злая, надоедливая, да еще и грязноватая. Она из тех, кто путает неряшливость с альтернативностью – эти пестрые кривые хламиды, эти стоптанные каблуки у туфель, эти руки – толстые, узловатые. Никакого лака, а пальцы на кончиках даже пожелтевшие от беспрестанного курения. Она вечно курила, сигареты буквально не вынимала изо рта. «Рита, - говорил я (она просила называть ее «Ритой»), - А спите вы тоже с сигаретой?». «Нет пока. Но когда-нибудь точно сгорю в постели», - отвечала она, словно я именно на эту опасность ей и намекал. Для полноты картины ей не хватало только крупной бородавки на каком-нибудь видном месте, на кончике носа, например, или во лбу, по самому центру….

Как-то мы сидели в кафе. Она у стены, я лицом к ней. За моей спиной что-то происходило, я же слушал Риту, разглядывал картинки на винно-красной стене. Больше разглядывал, чем слушал. С делами покончили быстро, Рита принялась сетовать на жизнь. У нее плохой сон, странные боли, которые непременно доведут ее до могилы. У нее болит запястье, давным-давно ломанное. Ей велят носить повязку, но она не хочет. Рита жаловалась, возила крупным, слегка оплывшим ртом, сосала свою нескончаемую сигарету, и нос-уточка вздергивался слегка. А я разглядывал портреты тонконогих балерин из позапрошлой жизни. Возражать Рите я не хотел – и не только потому, что от нее зависел мой заработок. Думал: неизвестно, в какую унылую серость выродится моя собственная жизнь, вот буду также, оттопырив мизинец с длинным искривленным ногтем, сигарету курить, сыпать вокруг себя пепел и эту пепелообразную словесную труху. Я сидел с Ритой, мысленно скручивал на будущее узелки, не желая себе такой старости, но ее и не исключая.

А скоро началось.

Она переменилась не разом, а будто волна пошла - поднялась вдруг живая жидкость до уровня моих глаз. Говорила-то Рита по-прежнему, но сама стала как-то вытягиваться, утоньшаться. Руки, совершавшие прежде небрежные мазки-ляпы, замедлили свой ход, изгибаться стали по-особенному. Хотя я, может, присочиняю, пытаясь определить суть этих неожиданных перемен: Рита стала преображаться, и чем больше я пытаюсь описать ее метаморфозу, тем менее убедительной она получается, уходя в детали, как вода в песок.

- А ты здесь? – сказала она, глядя куда—то выше моего плеча.

К нам подошел старик, похожий не то на бомжа, не то на поэта – в пиджаке, с замызганным платочком на синей морщинистой шее.

- Я здесь, - подтвердил он без особого энтузиазма, - Живу здесь недалеко. Переехали. Уже два года.

- Что ж ты не сказал-то? Позвонил бы!

- Позвоню, ага, - он бросал слова, как шелуху от семечек сплевывал. Было очевидно, что случайная встреча с Ритой его не обрадовала. А Рита заходила ходуном. Живая жидкость поднялась в ней зримо, заблестела, переменила старуху совершенно. Но то, что мне показалось удивительным преображением, ему, этому поэту-бомжу, виделось, должно быть, чем-то надоедливым и даже никчемным.

- Позвони мне, если будет время, - попросила Рита.

- Позвоню, - пообещал он, вежливо оскалившись, показывая не столько желтоватые зубы, сколько вопиющий их недостаток. Вероятно, он был когда-то хорош собой, но было это так давно, что следы былой привлекательности остались только самые нелепые: платочек вот, водевильный.

Когда он скрылся за моей спиной, я даже не стал оглядываться – я был увлечен трепыхавшейся Ритой. Ее живая ртуть (пусть уж так называется это душевное вещество) мерцала, переливалась как-то – не могла остановиться.

- Жили мы, - сказала Рита что-то не совсем определенное. Жила ли она с этим стариком, когда тот был молод? Была ли она с ним жива, а потом сделалась унылой старухой?

С того времени я не перестал звать ее «тортиллой», но слушал уже куда с большим вниманием.

- Меня завораживает способность любить. Такое не каждому дается, - пояснил я приятелю, - Есть люди-чурки, которые к чувствам неспособны. Они рождаются готовыми железобетонными блоками. А есть люди-чувства, и никогда не знаешь кто – где.

- В какой тортилле, - насмешничая, заключил он. Сам, кстати, немолодой, а временами не по возрасту влюбленный.